Текст книги "Последний тамплиер"
Автор книги: Федор Гайворонский
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 13 страниц)
Гайворонский Федор
Последний тамплиер
Часть первая Тюрьма
1270–1314
Тюремщик принес обед – ячменную кашу на воде и горбушку хлеба. Когда я принял из его рук еду, он тихо сказал:
– Мсье Жак, это – вам!
И сунул, достав из-под полы, кусок вареного мяса. Я принял мясо, сел на солому и стал есть. Жак знал, что я не тамплиер. Но почему-то относился ко мне с почтением. Может быть, он считал, что я не тот, за кого себя выдаю, что я не желаю открывать своей причастности к ордену? Или он думал, что я представляю из себя что-то большее, чем простой бедный рыцарь, заточенный в темницу? Как странно – узника и его тюремщика зовут одинаково. Судьба. Кисмет, как говорят сарацины.
Доев обед, старательно облизав деревянную ложку, я позвал тюремщика:
– Жак!
Он сразу подошел, взял ложку и миску. Его глаза светились преданностью.
– Что господин?
– Почему ты носишь мне мясо?
Он помялся в нерешительности, прежде чем прошептать:
– Потому что вы, как и я, ненавидите Папу…
И тут же убежал в дальний конец коридора, словно боялся, что нас могут подслушать стены. Я промолчал. А вдруг Жак – шпион и мясо, которое он постоянно мне приносит, ему дают со своего стола толстобрюхие монахи – инквизиторы?
Потом я лег на солому, положил руки за голову и закрыл глаза. Через узкое тюремное окошко слышался далекий стук топоров и чьи-то резкие голоса. И хотя я знал, что в этот раз тюремные плотники стараются не ради меня, все равно сделалось страшно.
В детстве я очень боялся плотников. Они казались мне помощниками палачей, или старухи с косой. Плотники, насколько я помню свое детство, всегда делали что-то страшное – виселицы, гробы, кресты на могилы. Когда мать рассказывала мне про маленького Иисуса, и говорила, что его приемный отец, Иосиф, был плотником, мне всегда виделся в воображении дом, где стоят виселицы, гробы и деревянные кресты. И когда я представлял себе мальчика– Иисуса, играющего в своем доме, среди этих ужасных вещей, то дрожал от ужаса. Иисус мне казался больше похожим на маленького черта, чем на бога. Когда я говорил это матери, она смеялась и отвечала, что плотники делают не только гробы и кресты, но и деревянные ложки и миски, с помощью которых едят крестьяне, мастерят домашнюю мебель – стулья, шкафы, строят корабли, вырезают игрушки. Я понимал, что плотник – это всего лишь человек, умеющий работать с деревом, но все равно испытывал к ним трепетный страх.
То страшное лето, когда в поместье пришла холера, когда умерла мать, лишь подтвердило мои подозрения насчет плотников. Жиль, наш плотник, днем и ночью сколачивал гробы, да деревянные кресты для умерших слуг. И когда я, восьмилетний мальчишка, наблюдал, как он делает гроб для моей матери, как равнодушно снимает мерку с ее неподвижного тела, то окончательно убедился в том, что ремесло плотника ничуть не лучше ремесла палача. И на всю жизнь возненавидел плотников.
Похоронив мать, отец уехал в Палестину, забрав меня с собой. Поместье свое он оставил на попечение брата, который позже, после гибели отца, присвоил его себе вместе с деревнями. Как ему это удалось, я не знаю. Ходили упорные слухи, о благоволении французского короля дяде Этьену ввиду какой-то услуги, однажды оказанной дядей королю. Так, или иначе, но мне, прямому наследнику поместья Шюре, советовали до поры до времени оставаться в Палестине. В целях собственной безопасности.
Я хорошо помню день отъезда. Мы с отцом в сопровождении слуг идем на кладбище, к могиле матери, потом отец, как взрослого, сажает меня на коня, и мы отправляемся в долгий путь до Марселя. Дни напролет скрипят телеги нашего обоза, влекомые быками. Встречаемые путники сходят с дороги и подобострастно кланяются отцу и мне. Отец небрежно кивает им в ответ, а я, превозмогая головную боль, стараюсь делать так же, как он, но ничего у меня не получается. Путники улыбаются, мне становится стыдно… Дорога в Марсель была для меня не просто путешествием в другой город. Она стала вхождением в жестокий и грубый мир взрослой жизни, где никто никогда ни в чем не будет тебе поддаваться, как дома, в родном поместье. Когда мы ехали лесом, отец надевал легкие доспехи и шлем, а меня сажал в повозку. Его оруженосцы то и дело проверяли окрестности – нет ли поблизости «лесных детей». Обстановка была тревожной, напряженной. Эта напряженность передавалась и мне, и я, подобно отцу и слугам, всматривался в каждый кустик, старательно рассматривал кроны деревьев, пытаясь обнаружить спрятавшегося разбойника. А потом лес кончился и мы остановились на ночлег вблизи опушки. В нашем лагере горели два больших костра, на которых жарились лани.
Я помню, как мне дали огромный, сочный кусок, как отец учил меня отрезать от него, горячего, ножом тонкие полоски. Я ел пахнущее дымом жирное, нежное мясо, смотрел на звезды над головой, вдыхал запах костра и горелого жира, слушал разговоры. Я чувствовал, что это была совершенно иная жизнь – взрослая, мужская. Все было другим – слуги, их разговоры, манера поведения. Даже отец стал другим. Он сидел со слугами, как равный с равными, и так же, как и они, радовался непонятным для меня шуткам и тоже, рассказывал что-то непонятное для меня – про войну, короля, про женщин… Потом отец поднес мне кубок с вином и заставил сделать два глотка. Вино оказалось на удивление кислым, даже горьким. Оно пахло невычищенной ямой для кухонных отбросов, возле которой в поместье вечно отирались вороны и собаки. И я удивлялся, почему взрослые так много и с таким наслаждением его пьют. Но когда мне вдруг захотелось спать и я, опуская тяжелую голову на мягкую овчину, стал погружаться в воздушную, как перина, негу, я впервые в жизни понял вино и тех, кто его пьет. В ту ночь сделанные мною два глотка этого удивительного напитка, пришлись очень кстати. И я на всю жизнь уяснил тогда простую истину – вино хорошо, когда оно – к месту. Благодаря этому я не стал, подобно многим, его рабом и не сделался его ненавистникам. Я знал когда, где, с кем и в каких количествах следует его потреблять, благодаря чему честь моего рода, моей фамилии всегда оставалась незамаранной винными пятнами.
В Марселе мы остановились в доме графа Арнье, которого в тот момент не оказалось на месте. Но он был предупрежден письмом заранее о нашем приезде, поэтому его слуги отнеслись к нам с должным почтением. Граф был другом моего отца и, позднее, в Палестине, стал одним из двух его поручителей при вступлении отца в Орден Храма. В Марселе мы пробыли около месяца, ожидая подходящее судно. Под конец нашего пребывания, прибыл сам граф, который присоединился к нам со своей свитой в путешествии в Святую землю. Он оказался тощим, седым стариком и носил белый плащ с черным подбоем и нашитым лапчатым крестом тамплиера, так как сам давно являлся мирским братом Ордена. Он похвалил отца за его стремление стать храмовником. Помню, старый граф сказал мне тогда:
– Когда тебе исполнится шестнадцать, ты станешь мечником, а в восемнадцать, почему бы и нет, ведь ты – сын рыцаря, будешь посвященным рыцарем! Поверь мне, сынок, нет на земле высшего счастья, чем счастье всегда чувствовать рядом верное, надежное плечо.
Мы отплыли восемнадцатого сентября 1280 года, как раз в день моего десятилетия. Наша флотилия состояла из четырех тяжелых нефов и пяти военных галер. На парусах всех кораблей были нашиты красные кресты. С нами на судне находилось еще несколько рыцарей. Когда они узнали, что я сын Филиппа, баронета Шюре, один из них, которого звали ле Брей, подарил мне кинжал с серебряной рукоятью и позолоченным клинком.
– Это твое оружие, – молвил Ле Брэй, – будь ему добрым и заботливым хозяином, и оно не раз сослужит тебе верную службу.
Остальные рыцари, включая отца, при этом хранили почтительное молчание, и я, впервые вешая на пояс клинок, ощутил всю торжественность произошедшего события – вручения оружия.
Плавание к берегам Святой Земли, стало для меня настоящим испытанием. Я жестоко страдал от морской болезни, как впрочем, и большинство пассажиров нашего корабля. За мной ухаживал оруженосец отца, дядюшка Гамрот. Он служил еще моему деду и, стараясь развлечь меня, рассказывал о былых сражениях. Я с преогромным любопытством слушал его истории, хотя, как выяснилось потом, он был отменный враль.
Мои воспоминания о детстве были прерваны приходом Жака. Он пришел не один – с двумя стражниками. Значит, придется опять идти на допрос.
Звон моих цепей эхом звучал в коридорах тюрьмы. Один пролет наверх, двадцать три шага вперед, мимо дубовых дверей камер, где содержались простолюдины, откуда веяло человеческими нечистотами, и далее – спуск на два пролета вниз, по скользким, отполированным сотнями ног, ступеням, и снова вперед по коридору, в придел, где размещался гарнизон тюрьмы и находились камеры для ведения следствия.
За дубовым столом сидели три монаха и писчий, который обмакнул в чернильницу гусиное перо сразу, лишь только я вошел в камеру. Мне велели сесть на табурет. Сухощавый монах с жесткими чертами лица, который, собственно, занимался моим делом, задал первый вопрос.
– Итак месье, мы знаем, что вы скрыли от следствия одну любопытную деталь. Будучи на Святой Земле, вы неоднократно рассказывали братьям по Ордену историю о том, что вы, яко-бы, видели Христа. Что это за история, и почему вы не рассказали ее нам раньше?
Я улыбнулся. Если они попытаются найти в этой истории что-то преступное, им придется здорово попотеть.
– Потому что я сам до сих пор не уверен, что все случилось наяву. Иногда мне кажется, что я видел Его, иногда нет.
– Это случилось вечером, после того, как вас посвятили в братство Ордена?
– Да.
– Вы – тамплиер?
– Вы же знаете, что нет. Я неоднократно уже говорил об этом. Я являюсь рыцарем Ордена базилики святого Иоанна-евангелиста. Стать рыцарем Храма мне не позволил мой наставник, мессир Ле Брей, сославшись на то, что ввиду молодости мне будет трудно хранить обеты, которые обычно дают братья, вступая в Орден Храма. Посему я стал базиликанином.
– Да, я помню, вы говорили об этом. Итак, что же с вами случилось тем вечером?
– Это было в субботу, 25 октября 1288 года. Меня в тот день посвятили в рыцари и во время праздничной братской трапезы по случаю этого события, я ненадолго отлучился из столовой, потому что перебрал вина. Выйдя за ворота крепости, я облегчил отяжелевший желудок, и прилег отдохнуть под смоковницей, недалеко от дороги. Прошло несколько минут и я заметил человека, одетого, как бедный иудей. Он шел в крепость. Увидев меня, человек приблизился и спросил по-арамейски, можно ли ему переночевать в крепости. Я ответил, что да, но для этого он должен дождаться начальника караула, чтобы тот дал окончательное согласие. Человек присел рядом. Тогда я внимательно посмотрел на его лицо. Оно показалось мне знакомым. Он предложил мне попить вина из его фляги, но я отказался, сославшись на то, что и так выпил сегодня слишком много. Человек ответил, что его вино особенное. Но у меня кружилась голова, и я отказался. Незнакомец поблагодарил меня и направился к крепостным воротам. Я задремал и проспал до темноты, пока меня не разбудили стражники. Я поинтересовался, устроился ли на ночь тот путник. Но стражник ответил, что в крепость никто не приходил. Я указал ему на следы сандалий, оставшиеся на песке. Стражник искренне удивился и сказал, что находился возле ворот с полудня, но за это время никого постороннего не видел. Когда же я добавил, что сам, лично говорил с этим человеком, то стражник удивился еще больше и ответил, что этого не может быть, поскольку проблевавшись, я лег под дерево и сразу уснул. Вернувшись в замок, я поведал о случившемся своему командору и мессир ответил, что должно быть, со мной говорил сам Господь …
Инквизиторы долго хранили молчание. Наконец, один из них, с круглой головой и дряблыми щеками, произнес, обращаясь к стражникам:
– Уведите заключенного.
Стражники повели меня обратно. Когда мы поднимались по ступеням наверх, один из них, нарушая все правила, остановил меня на лестнице и спросил:
– Скажите, господин граф, как выглядел тот путник?
Второй стражник тоже смотрел на меня во все глаза. Я ответил:
– Он был невысокого роста, рыжеволос, тщедушного телосложения, немного сутулый. И, по-моему, слегка заикался. У него были странные руки, тонкие и мягкие, как у женщины. Я ни разу не видел таких рук у мужчин. И еще – на его лице почти не было бороды.
Первый стражник тронул мое плечо. Это значило – иди. И я пошел, гремя цепями.
В камере я снова лег на солому и стал вспоминать свое посвящение в рыцари.
Тем утром, едва проснувшись, я сразу понял, что столь долго и трепетно ожидаемый день, наступил. Звуки, запахи, свет утреннего солнца – все было каким-то особенным. Одеваясь, как того требовали правила, в простой черный мирской камзол сержанта, я продолжал размышлять о своем решении стать рыцарем. Это не мимолетный порыв, свойственный юности и не шаг безысходности, и отчаяния, свойственный разуверившейся старости. Это – закономерный итог моих прожитых лет.
Стать рыцарем меня побуждало, главнее всего, так долго лелеемое сердцем желание реализовать себя – свои боевые навыки, свой, пусть еще достаточно малый, жизненный опыт, стремление дать защиту нуждающимся в ней. Второй причиной, по которой я вступал в орден, было желание ввести сына, который у меня обязательно, когда-нибудь будет, в общество достойных и благородных людей. Они, окажись он вдруг один, укажут ему в жизни верный путь, как в свое время указали мне, сироте, лишенному всего.
Месяц назад я беседовал с теми, кто будет сегодня моими поручителями. Я не заметил в их глазах презрения ко мне, к профану. Но зато я почувствовал, как они всем сердцем желали назвать меня своим братом. Они не навязывались, не уговаривали. Решение принять рыцарство было исключительно моим, но моего прихода ждали.
Итак – я решился. Я покидаю келью, и мне почему-то кажется, что я сюда больше никогда не вернусь…
Комната раздумий в самой высокой, северной башне замка. Я стою около окна и смотрю на мир. Я между небом и землей. Надо мной – безбрежная Вселенная, чей господин строит человеческие жизни согласно своим чертежам, подобно каменщику, возводящему величественный дворец. Подо мной – суетятся люди, торопятся по своим делам слуги, фыркают верблюды каравана, который ночевал в стенах нашей крепости. Купцам нет дела до высокого, их товары – символ жизненного благополучия. У одних товары дорогие – хозяевам повезло в жизни больше. У других – хуже некуда. Их владельцам повезло меньше, но они тоже как-то карабкаются в этой жизни, что-то берут для себя. Я смотрю на торговцев и понимаю – деньги – просто металлические кружки. Это обычная вещь, а людям кажется, что в них измеряется счастье. Эх, люди, люди….
Я продолжаю стоять у окна. И все-таки, они не стадо существ, блуждающих впотьмах, довольствующихся едой и борьбой за место в жизни. Они – просто люди, такие же, как я. Ведь я еще не рыцарь. Я – такой же, как они. Чем же я отличаюсь от них? А если меня не изберут, и черных шаров окажется больше двух? Не стану ли я тогда, ниже их, потому что сейчас слишком много возомнил о себе?
И я понимаю – став рыцарем, я не буду презирать остальных людей. Я буду их любить всем сердцем и защищать, потому что знаю – таков мой удел, данный Иисусом. Я даю клятву – если стану рыцарем, то посвящу себя, насколько это будет в моих силах защите тех, кто сейчас торопится по своим делам, собирая тюки, поднимая сонных верблюдов. Я вступаю в Орден не для своего благополучия, а для благополучия людей. Простых людей, с простыми, приземленными потребностями. Приходит мысль, что если я не разуверюсь в своем решении защищать простолюдинов, те, кто будет решать сегодня мою судьбу, подспудно почувствуют это и посвятят меня в члены Ордена.
Открывается дверь комнаты раздумий. Входит пожилой, незнакомый рыцарь в легких латах. Мне завязывают глаза, и я проваливаюсь во тьму. Во тьме страшно и непривычно. Я спотыкаюсь о препятствия, слышу голоса незнакомых людей и ощущаю себя слепым котенком перед бушующей стихией жизни. Меня ведут на суд. На страшный суд.
– Назови себя, – вопрошает голос.
Я называюсь, упоминаю веру, в которой рожден.
– Почему ты хочешь стать рыцарем?
Я отвечаю честно. Я не вижу людей, задающих мне вопросы, а значит, общаюсь с их душами. Как же я могу лгать душам? Я говорю и говорю. И умолкаю, лишь тогда, когда ощущаю потребность в молчании. Тишина. Наконец, тот же голос говорит:
– Достаточно.
Я опять оказываюсь в комнате раздумий, снимаю повязку и возвращаюсь из мира рыцарского братства, которого так и не увидел, в мир обыденный. И снова смотрю на людей и верблюдов, пребывая в неизвестности между небом и землей.
Проходит еще бесконечно сколько времени. И вот, мне приносят пергамент. И я пишу свое завещание тем, кто находится внизу. Пишу искренне, от души, словно это действительно, мои последние слова. А потом, опять приходит незнакомый рыцарь и я, отдав все свои металлы, с завязанными глазами, полураздетый и полуразутый, с тяжелой петлей на шее, словно слепец, или приговоренный к казни, иду, спотыкаясь о предметы, и кроме своей беспомощности, чувствую лишь руку рыцаря. Она лежит на моем плече. Вчера какой-то бродячий астролог говорил, что сегодня рождается новая Луна, а это многое значит. Ничто в мире не происходит просто так. Все имеет смысл.
Мой путь похож на путь к эшафоту. Я вновь вступаю, жалкий, согнутый в поклоне Госпоже Неизвестности, в невидимый для меня мир рыцарства. И начинаются мои странствия по лабиринтам своих раздумий, по подземельям греха и невежества. Я вкушаю воду с горечью, и хотя знаю, что меня никто не будет отравлять, подспудно ощущаю, что стоит кому-то мне, слепому, подлить в кружку яд, я проглочу его, даже не ведая, что это яд. Я ощущаю на груди острие кинжала, я слышу вой, похожий на вой демонов, старающихся разуверить меня в моем выборе, столкнуть, с пути. Я смываю с рук теплой водою пот службы мечника, дабы оросить позже ладони благородной испариной рыцарских деяний. Воздух овевает меня и мне от прикосновения воздуха становится легче, как в зной от прохладного ветерка. Я иду по шатающейся доске. И я, слепой, осознаю – не важно лежит ли доска на полу, или качается над пропастью. Миг, который отделяет незрячего от собственной гибели, не ведом ему. Слепец счастлив даже на краю пропасти. Я слышу звон мечей, но остаюсь безучастным, поскольку не знаю, откуда звон происходит, потому что не ведаю от кого, возможно, предстоит защищаться. Я блуждаю во тьме. Я чувствую прикосновение пламени, очищающего меня от ненужной шелухи, и продолжаю идти, избывая свои странствия, ведомый лишь посвященными братьями, чьи крепкие руки не позволяют упасть. Мне сообщают о кровавой жертве, которую я должен отдать. Слыша лязг хирургического ножа, я понимаю, что пролить кровь страшно, но страшнее вдвойне пролить ее просто так, ни за что. Голоса умоляют пощадить меня, и когда это происходит, я вдруг ощущаю, что уже принят. Даже вид трупа с накрытым лицом и кровавой тряпкой на груди, не устрашает меня, потому что все главное уже свершилось в тот момент, когда я должен был отдать жертву, частицу себя. Я знаю, что труп – лишь образ, пусть страшный, жестокий, но предназначенный только мне, моей душе. Он не принадлежит материальному миру. Брат, изображающий труп, встанет, лишь мне снова завяжут глаза. Но, вид бездыханного тела, еще долго остается в моей душе.
Прошла бесконечность и вот, с моих глаз спадает повязка, и я вижу обращенные на меня клинки мечей, и за секунду до слов Гроссмейстера о том, что их острия предназначены не мне, догадываюсь, что так оно и есть, поскольку вижу в устремленных на меня глазах братьев тепло и поддержку. Странствия избыты. Я посвящен…
…Я возвращаюсь в келью к полуночи, переполненный вином и радостью. Переступая порог, понимаю – тот, кто ушел сегодня днем из этой кельи, навсегда остался там, в башне. Его завещание, наколотое на острие копья, сгорело, а пепел, не пергаментный пепел, а прах профана, развеян из окна над теми, кто торопился с караваном по своим делам. Человек, который принес в эту келью меч и шпоры, другой человек. Ему ведомо, пусть отчасти, ожидание страшного суда. Ему ведом и ад, и чистилище, и радость обретения истинного света. У него появилась в жизни цель, его душа не терзается невостребованностью. Человек этот готов к труду, искупляющий пот которого смоет животворящая влага и священная кровь, пролитая за правое дело. А потом его кожу овеет освежающий восточный ветер, и обласкает тепло очищающего пламени братского очага.
Я сажусь в любимое кресло, и остывая от событий минувшего дня, искренне желаю себе сохранять потребность защищать слабых всегда и везде, пока мои чресла будут препоясаны мечом…
Защищать слабых… 1290 год. Иерусалим еще не пал.
До поместья, единовластным хозяином которого я стал после смерти дяди и куда добирался из Палестины вот уже который месяц, оставалось немногим более десяти лье. Была пасхальная октава, время свадеб. Я различал шпиль старой часовни на холме, в которой когда-то был крещен, и предвкушал, как встретят меня мои крестьяне. Было интересно увидеть сверстников-простолюдинов, с которыми я когда-то играл, будучи ребенком. Какими они стали, как сложились их судьбы? Я думал о могиле матери, сожалея, что не смогу положить с ней рядом прах отца. И вдруг…
Наш отряд выехал на опушку. Невдалеке мы увидели сложенный костер и толпу крестьян перед ним. Я пришпорил коня и поспешил к костру. К столбу была привязана цепью рыжеволосая девушка, чье некогда белое платье, было порвано, испачкано яичными желтками и грязью. Толпа, увидев меня, притихла, а тощий монах со всклокоченными седыми волосами, подошел ко мне и надрывно произнес:
– Прочь отсюда, благородный рыцарь! Не оскверни себя взглядом ведьмы.
Я сказал:
– Я – хозяин этой земли, баронет Шюре. Что здесь происходит?
Крестьяне поспешно обнажили головы и поклонились. Из их рядов вышел человек, судя по всему, староста и сказал:
– Господин! Эта женщина – ведьма, она – вальденка. Сегодня, в день своей свадьбы, она попросила разрешения поспать перед венчанием, сославшись на усталость. Но когда спала, и мы все это видели, имела сношение с дьяволом! Она совершала непристойные движения телом, как будто совокуплялась с мужчиной, но при всем при этом, она была одна в комнате! К тому же ее мать уверяла, что дочь девственна, но когда мы осмотрели ее, оказалось, что это не так. Вот тогда-то мы и поняли, что она – ведьма и заслуживает костра.
Я подъехал к девушке.
– Это так?
Она молчала, покорно опустив глаза. Я наклонился с коня и поднял за подбородок ее голову. Кроме слез, я не увидел в ее глазах ничего. Тогда я спешился. Взойдя на костер, я приблизил свои губы к ее уху и спросил тихо:
– Ты хочешь замуж?
– Нет… – ответила она.
– Сколько тебе лет?
– Шестнадцать…
– У тебя есть другой возлюбленный?
– Уже нет …
Я приказал оруженосцам распутать цепь. Толпа зашумела. Монах завопил:
– Вы нарушаете божью волю!
И вцепился в ее платье. Я оторвал отшельника и, не стесняясь, столкнул его с поленьев. Он упал, разбил бровь. Я сказал:
– Господь прощал грешниц и нам велел. Эта женщина поедет в замок. Я заставлю ее искупить грехи молитвой и очистить свою душу от скверны. Господь не для того послал ее в мир, чтобы мы ее убивали, а чтобы мы сделали ее душу лучше.
Несчастная села в телегу. Мы продолжили путь.
Тощий монах-отшельник, утирая кровь, метал в мою сторону ненавистные взгляды. Мне же тогда было все равно. Я исполнял свой рыцарский долг, я защищал женщину.
Во дворе замка Гвинделина упала на колени и стала целовать мои сапоги. Я поднял ее и стал стирать с ее лица пыль и слезы, и тогда она шепотом, захлебываясь слезами, испросила позволения в знак благодарности за спасение, стать моей наложницей … Она была молода и красива, и потом, я еще не знал женщины…
– Приходи, – шепнул я девушке, дрожа всем телом, – после трапезы…
Проклятье! Мой живот полон. Жак! Жак! Проклятый тюремщик ушел. А как не хочется использовать чан в углу камеры. Камеру потом наполнит вонь. И будет держаться, пока Жак не приведет какого-нибудь забитого узника, и тот не вынесет чан с испражнениями. Нет. Ждать нельзя. Иначе будет болеть промежность и я не смогу быть с женщиной. Так учил Гиллель, мудрый, грязный жид. К дьяволу всех! В конце-концов меня освободят, а Жак всю оставшуюся до пенсии жизнь будет задыхаться в тюремной вони…
Вонь…Вонь…Вонь…Вся наша жизнь человечья– сплошная вонь. Воняют разлагающиеся трупы преступников на базарных площадях, воняют города, воняют крестьяне, не знающие бань, воняет скот, лачуги, дети … Воняет вся Европа с ее королями и королевами. Только Восток пахнет смирной и сандалом. И Гвинделина…
Я накрыл чан охапкой соломы и вернулся на прежнее место. Надо будет сказать Жаку, когда тот придет, чтобы тюремные плотники сделали крышку для чана.
Итак, меня обвиняют в: поклонении дьяволу, участию в сатанинских празднествах, содомии, заговоре против короля, чернокнижии, многоженстве. У них нет ни одной серьезной улики. Я это знаю, чувствую сердцем. Все записано со слов слуг. А что они знают, слуги? Меня считают тамплиером. А я никогда им не был. И Великий Командор Ордена базиликан подтвердит это. А может быть, уже подтвердил? Все остальные обвинения основываются только на мнении, что я – храмовник. Пара-тройка влиятельных свидетелей покажут, что это не так. Спорить с ними не станут. К их мнению прислушивается даже король. Остается многоженство. Но и тут достаточно будет свидетельства преподобного Николая, который венчал нас с Жанной, и которому мы исповедовались перед тем, чтобы обвинения в многоженстве рассыпались в прах. Я не венчан с Гвинделиной. Так сказал я, принося клятву на Библии. И это действительно так.
Я закрыл глаза. И увидел в мыслях их лица – Гвинделины и Жанны. Первая никогда не сможет стать моей женой. Вторая …
Со дня моего возвращения в Шюре минуло около месяца. Гвинделину я отдал на попечение моей старой кормилицы – матушки Дануты, доброй, седой славянки, которая, казалось, жила здесь всегда. Ее сын состоял послушником при каком-то монастыре, и по слухам, собирался стать священником. Дни напролет я занимался делами, приводя изрядно запущенное дядей поместье в подобающий вид. Нужно было все строить заново. Запасы замка оказались сильно истощены. В течении трех последних лет покойный дядя совершенно не интересовался своим владением. В результате кладовые оказались наполнены крысиным пометом и шелухой, а колодец затянут песком. Я представил, в каком положении могу оказаться, если вдруг, замок будет взят в осаду, и мороз пробежал по моей спине. В первую очередь, необходимо было обновить припасы. Потом – обновить оборонные сооружения, построить на замковых башнях машикули. Я разослал гонцов по селам оповестить мой указ – все мужчины старше семнадцати лет приходят в замок для строительных работ. Полевыми работами занимаются женщины и дети. Каждый работник приносит с собой четыре копченых окорока, или два мешка муки, или четыре мешка зерна, или шесть мешков сушеных яблок, или пять вязанок сушеной рыбы, или иных припасов, способных храниться долго, не менее пяти мешков. Я догадывался, что скажут обо мне крестьяне, и опасаясь мятежа, держал гарнизон замка при оружии все дни, пока не стали прибывать первые работники с топорами, пилами и молотками. Но люди собирались долго и неохотно. Многие попросту уклонились от работ. Тогда я с отрядом конных лучников проехал по селам и выловил некоторых уклоняющихся. Их публично высекли плетьми и отправили на работы. Пузатый пьяница, кричавший больше всех, был повешен возле часовни. После подобной экзекуции в замок прибыла последняя волна работников – тех, кто бежал в леса, но, услышав о каре, могущей настичь их, вернулся. Их я великодушно простил.
Перво – наперво в должное состояние были приведены кладовые замка – испорченные запасы выброшены, полки тщательно выметены, крысиные норы замазаны известкой с чертополохом, гнилые доски заменены на новые, помещения окурены дымом. Даже то скудное продовольствие, которое (в конце весны!) принесли крестьяне, позволяло уверенно смотреть в будущее – в случае осады замок сможет продержаться месяц-другой. Колодец был углублен, над ним сооружен новый сруб с крышкой и замком. Возле колодца я поставил круглосуточный караул. После кладовых мы принялись за стены. Неделю все, у кого была кирка, работали в каменоломне. Заготовленного камня хватило, чтобы залатать самые значительные дыры, оставленные временем. Были возведены машикули, построены четыре катапульты и выделен десяток смолокуров для работ в лесу – в замке не было ни одного фунта смолы на случай осады. Одновременно, два десятка рабочих чистили и углубляли ров. Все, что нашлось в нем, включая несколько человеческих скелетов, было вывезено подальше от замка и зарыто в огромную яму. Потом кончилось дерево. Тогда работники превратились в дровосеков. Из отесанных стволов был возведен новый тын, а остатки старого пущены на дрова.
Помнится, когда мы возводили тын, ко мне подошел молодой человек. Присмотревшись, я узнал в нем Шарля, крестьянского парня, с которым играл в детстве. Шарль остановился напротив, оперся на свою лопату и сказал:
– Зачем ты повесил дядюшку Ги? Он был кумом моей матушки. Выпорол бы, если иначе никак нельзя было. Но зачем убивать?
Он, конечно, был прав. Тот случай и мне не давал покоя. Тогда, в пылу гнева, я думал, что вершу справедливость, но сейчас, узнав лучше своих людей, моя душа страдала. Но урок есть урок. Все должно идти на пользу. Я ответил:
– Ты спрашиваешь, зачем? А позволь я спрошу тебя – почему, когда я велел крестьянам прийти, явилось лишь две трети? О чем думали остальные? Придет враг и пощадит их? Ты сам видел, в каком состоянии был замок, до того, как мы привели все в порядок. Куда бы пошли те, кто не послушался меня, если бы скажем, какой-нибудь прохвост захотел бы содрать с меня дань? Они пришли бы в замок. Потому что только в замке им дадут защиту. Разве то, что мы сейчас делаем, им не нужно? Нужно. Очень нужно. У каждого на плечах есть голова. Но когда вассал не хочет работать этой головой, господин отсекает ее, как ненужную вещь.
Шарль молчал, топчась возле своей лопаты.
– И все же, не делай так больше…Не старайся быть хуже, чем ты есть, господин, – тихо молвил он и вернулся к работам.
Дядюшка Гамрот, находившийся рядом – он был моим помощником и советчиком, тихо сказал, когда Шарль отошел достаточно далеко: