Текст книги "На скалах и долинах Дагестана. Среди врагов"
Автор книги: Федор Тютчев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 14 страниц)
Наконец ожидаемый час настал.
Мы осторожно поползли из пещеры, но только что успели выйти из нее и отойти несколько шагов, как услыхали позади себя торопливое перестукиванье подков по каменистой тропинке.
В смертельном страхе мы бросились в сторону от тропинки и поспешили заползти за груды огромных камней, в беспорядке нагроможденных друг на друга.
Стук подков становился яснее, и вскоре на тропинке показались два всадника.
Один был старик, другой совсем еще мальчик, лет десяти-одиннадцати, не больше. Поравнявшись с пещерой, только что покинутой нами, татары соскочи ли с лошадей и не без труда втиснулись с ними в ее довольно-таки тесное отверстие.
Увидав это, мы невольно переглянулись с Михал-кой, и не знаю, как он, а я почувствовал, как по моей спине пробежали холодные мурашки. Пробудь мы в пещере еще две-три минуты лишних, и нам бы не избежать роковой встречи.
Впрочем, и теперь положение наше было не лучше. Мы находились так близко от пещеры, что не могли шевельнуться, чтобы не возбудить внимания незваных соседей. Со своего места я видел ясно голову старика, наполовину скрытую за камнем, и кончик дула его ружья, наведенного на тропинку. Не было сомнения, он кого-то поджидал. Прошло не знаю сколько времени. Мы лежали так же неподвижно, как и окружающие нас камни, в пещере тоже было тихо. Вдруг далеко далеко послышался едва уловимый, неопределенный шум; шум этот постепенно усилился и перешел, наконец, в скрип и визг медленно ползущей арбы. Прошел по крайней мере добрый час времени, раньше чем из-за поворота тропинки показались две рогатые головы малорослых горных бычков, влачивших уста лой походкой неуклюжую арбу.
На этой арбе сидели трое. Высокий, плечистый горец, довольно щеголевато одетый, лет 25, не больше, очень красивый и хорошо вооруженный. Кроме ружья, болтавшегося у него за плечами, из-за пояса торчали рукоятки двух пистолетов и был виден длинный кинжал. Двое других были женщины, закутанные в темно-синие чадры. Молодой горец чувствовал себя, очевидно, прекрасно. Сдвинув на затылок кос матую папаху, он беззаботно помахивал длинной пал кой, побуждая волов идти шибче, и вполголоса тянул какую-то песню.
Поравнявшись с пещерой, он случайно оглянулся на нее. Одно мгновенье, и я увидел, как в его глазах мелькнуло выражение не то изумления, не то испуга: в следующую за тем минуту они засверкали, как у разъяренного барса, из груди вырвался хриплый крик, крик бешенства и ненависти. С быстротой молнии он сбросил с плеч ружье, но было уже поздно.
Из глубины пещеры взвился небольшой клубок мутно-белого дыма, грянул сухой, отрывистый выстрел, эхом прокатившийся в горах. Молодой горец широко взмахнул руками, уронил винтовку и как подкошенный повалился с арбы на землю. Волы сразу остановились. Женщины, сидевшие неподвижно, как испуганные куры, засуетились на арбе, издавая пронзительные крики. Тем временем старик, скрывшийся в пещере, вышел оттуда неторопливой, величавой походкой. Лицо его было спокойно и бесстрастно. Не обращая внимания на вопящих женщин, он подошел к лежащему на земле врагу и, наклонясь над ним, пристально воззрился в его остановившиеся, остекленевшие глаза.
С минуту смотрел старик в лицо убитому, потом выпрямился во весь свой гигантский рост и, подняв глаза к небу, произнес несколько нараспев какое-то не то заклинание, не то молитву. После этого он вскочил на подведенного ему мальчиком коня и, пригнувшись к луке, во весь опор понесся от места убийства. Мальчик помчался за ним.
Оставшиеся женщины с воем и причитанием сели вокруг трупа и принялись раскачиваться во все стороны, колотя себя в грудь и царапая ногтями свои лица.
– Ваше благородие, – шепнул мне Михалко, – скорее бежать надо. Сейчас горцам сюда приехал будет. Яман тогда. Фарпал наш, совсем фарпал.
– По чем же горцы узнают так скоро о том, что здесь случилось?
– Душман-старик сам пошлет кого-нибудь из своих в аул сказать о своем деле, таков адат. Нельзя иначе. Потому бабы и сидят, ждут, когда из аула придут земляки.
Наше положение становилось крайне опасным.
Надо было уходить, и как можно скорее, но сделать так, чтобы сидевшие напротив женщины не заметили нас, было невозможно; между тем, оставаясь на месте, мы сильно рисковали.
Посоветовавшись между собой и решив возложить всю надежду на быстроту наших ног, мы оба, как по команде, вскочили на ноги и сломя голову пустились бежать по тропинке. Вслед за нами раздались крики перепуганных нашим неожиданным появлением женщин.
Мы бежали долго. Ночь была лунная и светлая. Яркие лучи месяца фосфорическим светом обливали горы, блестели на изломах скал и причудливо сере брили остроконечные вершины, утопавшие в море света, отчего противоположные, теневые скаты казались еще темнее. Поросшие густым кустарником и мелколесьем, они, как бы погруженные в чуткий сон, были полны молчаливой таинственности.
Не знаю, долго ли продолжалось бегство; наконец силы нам изменили, и мы принуждены были пойти тише.
Дорога между тем, шедшая все время вниз, сделалась шире, и вскоре мы очутились у выхода в долину, от которой нас закрывала груда огромных камней.
Представьте же себе наш ужас, когда мы, выглянув из-за камней, увидели вдруг перед собой толпу татар человек в двадцать, несшуюся во весь опор нам навстречу.
К нашему несчастию, место, где мы находились, не представляло почти никаких закрытий. Это был скат горы, лишенный всякой растительности, на котором то там, то здесь высились огромные скалистые глыбы, укрыться за которыми было очень трудно. Пока горцы находились внизу, глыбы эти могли бы еще защищать нас от их взоров, но, поднявшись выше, они непременно должны были увидеть нас. Впрочем, нам некогда было много рассуждать. Не отдавая себе отчета, повинуясь только внутреннему голосу самосохранения, мы, как зайцы, метнулись в сторону и. забежав за камни, прижались к ним, как бы желая втиснуться в их каменистые недра.
Вскоре на тропинке показался передовой всадник, за ним другой, третий. Они скакали сломя голову, нахлестывая коней, и по их лицам и фигурам можно было легко заметить, насколько они были возбуждены и озлоблены. Только благодаря такому состоянию их духа они не заметили нас тотчас же и, как бешеные, пронеслись мимо, не оглядываясь по сторонам и назад. Дав им проехать, мы с Михалкой обежали камень, за которым стояли, и прижались к нему с другой стороны. Нами руководило какое-то чисто животное соображение, повинуясь которому мы в конце концов успели-таки укрыться от взоров татар.
Вскоре они один за другим исчезли из виду.
Когда скрылся последний всадник, мы с Михалкой, собрав остаток сил, бросились бежать через долину к черневшему впереди ущелью. Если бы нам удалось благополучно достигнуть его, то у нас бы снова явилось много способов к спасенью. Понимая это, мы не жалели ног. Добежав до ущелья и нырнув в него, мы остановились, едва переводя дух. В эту минуту позади нас раздались громкие крики, и на гребне горы показались те же самые всадники, мчавшиеся теперь обратно. Очевидно, оставшиеся при трупе женщины успели рассказать им о нас, и они повернули назад в надежде напасть на наш след.
Ясно было, что все погибло. Измученные продолжительным бегом, истомленные страхом, мы не в силах были сделать ни одного шагу дальше. Разум отказывался соображать. Нами сразу овладела какая то апатия, и мы едва имели сил настолько, чтобы от ползти в сторону и забиться за камни. Это была последняя попытка к спасению, но, разумеется, она нам не принесла никакой пользы. Не прошло и нескольких минут, как нас окружили, подняли, связали и, осыпая ударами плетей и проклятиями, поволокли назад.
Ах, какая это была тяжелая минута!
Не знаю, как чувствовал себя Михалко, но для меня вдруг стало совершенно ясно, что со мной уже все кончено. Точно гробовая крыша поднялась и за хлопнула меня навсегда…
X
Назимов замолчал, закрыл глаза и несколько минут лежал в таком положении. Если бы не тяжелое, прерывистое дыхание, его легко можно было бы принять за труп.
Отдышавшись, Назимов продолжал:
– Я не буду рассказывать вам, как нас доставили обратно в аул, откуда мы бежали.
Вы сами в плену и испытали на себе обращение горцев с теми, кто имел несчастье попасться им в руки.
Этот варварский народ даже представления не имеет о том, что такое жалость, особенно к гяуру.
Несколько раз, проходя во время пути по узкой тропинке над зияющими пропастями, у меня являлось желание броситься вниз головой, но горцы точно угадывали мое намерение и всякий раз принимали меры предосторожности, не допускавшие мне исполнить свое желание.
После трех дней пути, измученные, истерзанные, едва живые, дотащились мы наконец до нашего аула и были сданы с рук на руки нашему хозяину. Тот, не говоря ни слова, втащил меня в мою конуру, где снова надел на мою шею ту же самую цепь, а на ноги – железные путы.
Я почему-то считался собственностью Кибит-Магома, а потому хозяин, у которого я жил, не имел надо мной власти. Этим объясняется то обстоятельство, что меня он даже не бил. Зато с несчастным Михалкой расправа была коротка.
Лежа в своей конуре, я через отпертую дверь видел нею ужасную сцену убийства этого несчастного.
Прежде всего его связали, как барана, и положили навзничь, головой на обрубок дерева, причем Михалко, догадавшись об участи, которая его ожидала, принялся оглашать воздух пронзительными воплями. Затем хозяин позвал своего старшего сына, мальчика лет десяти-одиннадцати, и, указав на пленника, молча, но выразительно провел пальцем по своему горлу. Мальчик радостно кивнул головой и, вытащив из ножен свой дрянной, заржавленный и иззубренный кинжал, подступил к своей жертве. Михалко выл, как собака. Это был уже не человеческий крик, а завыванье убитого животного. Лицо его исказилось, глаза вылезли из орбит, он трепыхался всем телом, силясь разорвать связывавшие его веревки, но веревки были крепки, не поддавались.
Мальчишка тем временем совершенно хладнокровно разорвал ворот надетой на Михалке рубахи и, не торопясь, приложил лезвие кинжала к его горлу. Сделав это, он еще раз оглянулся на отца; тот едва заметно кивнул головой.
Татарчонок медленно, слегка напрягая мышцы руки, потянул к себе клинок кинжала. Михалко пронзительно завизжал и захрюкал. Именно захрюкал, другого названия тому звуку, который он издал, я подобран, не могу. Кровь алой струей выступила из-под лезвия клинка и потекла по горлу, заливая грудь и плечи Ми халки. Оттого ли, что кинжал был скверный и, очевидно, тупой, или рука мальчика, недостаточно сильная и ловкая, не могла нанести глубокого и смертельного удара, но, как бы то ни было, прошло довольно долгое время, пока наконец татарчонку удалось перепилить горло Михалке. До тех пор тот не переставал отчаянно вопить на разные голоса. Но вот раздался характерный, резкий звук перепиливаемых жил и хрящей, крик замолк и сменился удушливым хрипеньем и шипеньем… Голова Михалки наполовину отделилась от туловища. Со своего места мне ясно было видно, как вдруг краска сбежала с помертвевшего лица, как за туманились вытаращенные глаза и широко раскрылся окровавленный рот… Я в ужасе закрыл глаза.
"Неужели меня ожидает то же?" – подумал я, дрожа всем телом.
Увы, меня ожидало нечто более худшее…
На другой день к вечеру приехал Кибит Магэма, а на утро третьего дня меня погнали в этот аул. Всю дорогу по приказанию Кибит-Магомы два здоровен них нукера осыпали меня с обеих сторон беспощадными ударами плети. Как они не забили меня до смерти, я теперь и сам не могу понять.
Приведя в аул, Кибит Магома сначала показал меня Шамилю, после чего я был сброшен в эту яму, из которой не выхожу вот уже скоро два года и выйду откуда только уже трупом.
Переговоры о моем выкупе замолкли и больше уже не возобновлялись, так что я даже не знаю, были ли сделаны какие-нибудь попытки в этом направлении или нет…
Сказав это, Назимов тяжело вздохнул и замолчал.
Долгое время ни один звук не прерывал мертвой тишины. Вдруг над головами заключенных стукнула дверь люка, и ток свежего, сравнительно, конечно, воздуха пахнул на них вместе с лучом света…
Чья-то рука протянулась вниз с кувшином воды, и в то же мгновенье к ногам Спиридова шлепнулось четыре чурека. Сидевшие до того неподвижно два других заключенных вскочили и бросились поднимать их с алчностью изголодавшихся собак. Спиридов, которому не хотелось вовсе есть, беспрекословно предоставил им завладеть своей порцией. Назимов, в свою очередь, от чурека отказался и попросил только пить. Спиридов поспешил исполнить его желание. С трудом приподнявшись на локтях, больной жадно приник к краям холодного кувшина воспаленными устами и долго и медленно тянул из него, после чего, совершенно ослабев, тяжело упал на спину и закатил глаза.
Прошло два дня. С каждым часом больному становилось все хуже и хуже. Он ничего не ел и только пил, почасту и помногу. Временами он впадал в забытье и принимался бредить, но и в бреду ему представлялись одни только безотрадные картины. Он вскрикивал, стонал и начинал тоскливо метаться, колотясь затылком об землю.
Спиридов только изумлялся живучести такого вконец, казалось, истощенного организма и искренне желал страдальцу скорейшего прекращения его мучений. На третью ночь Назимов, после нескольких ча сов забытья, вдруг очнулся и, широко открыв глаза, с недоумением посмотрел вокруг. Можно было поду мать, будто он не узнает стен своей темницы. Но это продолжалось недолго, всего каких-нибудь две три минуты. Вскоре лицо его приняло обычное мрачно страдальческое выражение.
– Спиридов, где вы? – едва слышным голосом позвал умирающий.
Петр Андреевич поспешил к нему наклониться.
Назимов с минуту пристально, не мигая, глядел ему в лицо.
– Наконец-то, – тихо прошептал он, еле шевеля запекшимися, совсем черными губами, – сжалился-таки Господь Бог надо мной… умираю… Слушайте, это грешно… перед смертью надо прощать врагам, но, видит Бог, не могу… не могу простить им моей загубленной жизни, моих невыносимых страданий… Не могу… Вы счастливее меня, вы скоро выйдете отсюда, сначала из этой ямы, а потом и совсем… но поклянитесь мне отомстить за меня, поклянитесь истребить этих дикарей как бешеных собак. Если доведется вам брать аул с боя, прикажите солдатам убивать всех без разбора, и стариков, и женщин, и детей… Детей тоже, эти змееныши вырастут – будут настоящими змеями… Ну, что же, клянитесь, иначе я не могу умереть спокойно…
Спиридов с глубокой жалостью глядел в искаженное лицо умирающего, в его полные предсмертной агонии глаза, и ему захотелось хоть чем-нибудь успокоить его страдания.
– Ну, хорошо, – произнес он, – если это вас может утешить, я готов обещать вам исполнить ваше желание.
– Обещания мало. Клянитесь, – хриплым голосом простонал Назимов, – клянитесь.
– Ну, хорошо, клянусь.
– Не так. Повторяйте за мной: "Клянусь всем: землей, небом, спасением души, страхом адских мук"… Ну, повторяйте же.
Спиридов повторил.
– В том, – словно в бреду продолжал Назимов, – что, когда мне доведется вновь сразиться с татарами, не давать пощады никому из них: ни старикам, ни женщинам, ни младенцам. Повторяйте же.
Петр Андреевич, не желая раздражать умирающего, машинально повторил слово в слово продиктованную ему Назимовым своеобразную формулу клятвы.
– Ну, помните же, – угрозливо произнес тот, – в тот день, когда вы вздумаете обмануть меня, я сам явлюсь напомнить вам ваше обещание; если же вы и после этого не исполните его – вы погибли… Не забывайте.
Произнеся это, Назимов вдруг сразу и неожиданно впал в беспамятство. Он то стонал, подергиваясь всем телом, то принимался торопливо и часто бормотать какие-то бессвязные фразы…
Так продолжалось более часу… Голос его становился все глуше и глуше и наконец перешел в хрипение. Начиналась агония.
Спиридов, будучи не в силах отвести глаз, глядел в лицо умирающего тупым, бессмысленным взглядом… Вдруг он заметил, как оно сразу вытянулось, словно тень поползла по нему, рот раскрылся, как бы желая захватить побольше воздуха, и так в этом движении и застыл… Легкая конвульсия мелкой дрожью пробежала от головы до ступней, умирающий потянулся всем телом и замер… Жизнь наконец покинула страдальца.
Всю ночь пролежал мертвец в подземелье, и толь ко утром, когда сторож поднял двери люка, сидевший со Спиридовым и армянином татарин крикнул, чтобы убрали труп.
Через несколько минут два каната, словно две извивающиеся змеи, сползли в подземелье. Заключенные поспешили увязать труп, и он, медленно покачиваясь, пополз наверх и исчез в слабо освещенном четвероугольнике люка.
Спустя некоторое время канат снова опустился, и в отверстии показалось лицо одного из сторожей. Он что-то торопливо и повелительно крикнул, после чего молодой лезгин с радостным восклицанием и ликующим лицом обвязал конец каната себе под мышки. Его подняли, и дверь снова захлопнулась.
– Счастливый, – с завистью произнес армянин, – родные выкупили его, и теперь он свободен идти куда хочет.
– А разве ему не угрожает "канлы"? – спросил Спиридов.
– Нет. Раз родные убитого согласились на денежный выкуп, "канлы" никакого быть не может.
– В каких же случаях у татар убийство выкупается деньгами, а не кровью? – полюбопытствовал Спиридов.
– А это тогда, когда убитый – человек не особенно значительный. Какой-нибудь младший член семьи или женщина. Деньгами выкупается кровь еще и в тех случаях, когда в родне убитого нет желающего и способного принять на себя обязанность мстителя. Чаще же всего денежный выкуп берется, если убийца из богатого и знатного рода, а убитый из бедного и не знаменитого.
"Выходит, стало быть, – мелькнуло в уме Спиридова, – что даже и у дикарей в применении их самых священных, основных адатов богатство и знатность имеют на своей стороне большие преимущества и выгоды…"
После смерти Назимова и освобождения молодого лезгина прошло еще несколько дней, но сколько именно, Спиридов, скоро потерявший правильный счет дням, не мог сказать.
Наконец, в одно прекрасное утро в мрачном подземелье снова заколыхался канат, и знакомый Спиридов у голос Агамал-бека грубо крикнул:
– Эй, ты, христианская собака, обвяжи конец вокруг своего поганого тела, тебя сейчас вытащат.
Спиридов поспешил исполнить приказание.
– Агамалов, – крикнул плачущим голосом купец-армянин, – когда же ты прикажешь вытащить и меня?
– Когда твоя жена пришлет весь выкуп до копейки, не раньше, – грубо ответил Агамал-бек.
– Но откуда она возьмет такую сумму, какую вы требуете? Клянусь, у меня нет столько денег!
– А нет, так и сиди в этой яме, пока не сдохнешь.
– Агамалов, и тебе не грешно? Ведь ты такой же армянин, как и я; как же тебе не стыдно притеснять так жестоко своего земляка?!
– Если ты, паршивая собака, – яростно закричал Агамал-бек, – еще раз осмелишься назваться моим земляком, я прикажу отрезать тебе язык! Слышишь?
После этого дверь захлопнулась.
После ужасного подземелья гундыни помещенье туснак-хана, в котором очутился теперь снова Спиридов, показалось ему светлым и чистым. Он полной грудью вдохнул сравнительно свежий воздух и молча вопросительным взглядом уставился в одутловатое, злое лицо переводчика.
– Ну что, христианская свинья, – произнес тот, насмешливо посматривая в глаза Спиридову, – на деюсь, сидя в гундыне, ты набрался ума-разума и сумеешь теперь написать письмо твоему генералу; или, может быть, я слишком рано тебя выпустил и тебе необходимо еще посидеть там несколько дней для полнейшего прояснения твоих мыслей?
– Я в твоей воле, Агамал-бек, – едва сдерживая себя, произнес Спиридов, – захочешь меня оставить здесь – оставь, пожелаешь упрятать опять в яму – упрячь, но я по совести скажу тебе, что мне гораздо было бы приятней и легче писать письмо под твою диктовку, чем самому. Если ты продиктуешь письмо сам, то никаких недоразумений уже не будет, а вместе с тем не будет причин сердиться на меня и подозревать в хитрости.
– Гм… – подумал с минуту Агамалов. – Ты ведь, собака, пожалуй, и прав. Хорошо, я берусь продиктовать тебе, но смотри же, пиши точно так, как я скажу.
– Согласен, но считаю долгом напомнить тебе, что письмо должно быть написано в очень почтительном тоне. Ты не забудь – я ведь офицер, а младший офицер не смеет писать своему начальнику, да еще генералу, грубо. Это считается большим преступлением, и на это я не соглашусь ни под каким видом, хотя бы ты приказал не только снова посадить меня в гундыню, но даже содрать с меня кожу.
– Не ишаку учить благородного коня, – с насмешливостью произнес Агамалов. – Сам лучше тебя знаю, как надобно писать генералам. Молчи и слушайся.
Сказав это, Агамал-бек вытащил из-за пазухи лист почтовой бумаги большого формата, флакончик с темной жидкостью – нечто среднее между тушью и чернилами, и тростниковое перо. Передав все это Спиридову, он приказал ему сесть и писать.
Сколько ни старался Спиридов смягчать грубые и нахальные выражения, диктуемые ему Агамаловым, тем не менее письмо представляло из себя нечто совершенно невозможное по своему дерзкому тону.
При других обстоятельствах послать такое письмо представлялось делом совершенно невозможным, но теперь Спиридов утешал себя тем, что генерал, наверно, сообразит, насколько он, Спиридов, мало ответствен за это курьезное послание, продиктованное под угрозой жестокой расправы.
Что касается Агамалова, то ему письмо понравилось чрезвычайно. Читая его, он даже два-три раза самодовольно улыбнулся и тотчас же ушел, приказав Спиридова оставить в туснак-хане и приковать на то самое место, на котором он провел первый день своего пребывания здесь.
Когда Агамал-бек удалился, а с ним и сторожа, Арбузов и его внук радостно приветствовали Спиридова.
– Слава Богу, опять вы здесь, – произнес Арбузов, – а я уже опасался за вас. Сгноят, думаю, нехристи, и его, как того беднягу-офицера, что помер на днях… А как он, сердечный, мучился, нам сюда все слышно было… Я уже и то говорю Петюньке: "Давай, малец, Бога молить, чтоб ён скореича успокоение его душеньке послал". Ей-богу, право. Может, это и грех, не знаю, а только мы с Петюней молились, и когда его, болезного, вытащили, я, грешный, перекрестился даже от радости. Слава Богу, думаю, прекратились его земные страдания. Сколь тяжко было ему здесь, на земле, столь легко будет на небеси… потому что он вроде как бы мученик Христов… Вот только одно сумленье брало: как же это он без исповеди и причастия, и без панафиды?.. Так знаешь ли ты, кто сомнения мои успокоил? Петюнька, подлец. Такой дошлый да умственный парень. "Не сумневайся, – грит, – дедушка, вспомни жития святых, тех, что мученический венец от злых язычников приняли, тех ведь тоже перед смертью не причащали и погребению не предавали по тому самому, что тела их чрез львов и тигров лютых пожираемы были, одначе все они царство Божие узрели". Вот, поди же, какой мальчонка смышленый. Мне, старику, невдомек, а он сообразил. На-ко, возьми его. Эх, только бы Господь Бог из плена-то лютого нас вывел бы, а я уж знаю, что мне делать. Вижу, не купцом Петюньке надлежит быть, а иным чем. Эх, только бы вырваться…
Сказав это, старик опустил свою лохматую седую голову на широкую грудь и глубоко задумался.
Спиридов искоса взглянул на Петюню. Тот сидел, обняв руками колени, и мечтательно глядел перед собой. За эти дни, что Спиридов его не видел, он нашел в нем большую перемену. Мальчик исхудал еще больше. Лицо его сделалось совершенно прозрачное, словно бы восковое, большие глаза стали еще больше, и в них светилось какое-то особенно страдальческое и в то же время вдохновенное выражение. На бледных, плотно сжатых губах играла загадочная улыбка. Сквозь лохмотья угловато торчали кости, обтянутые желтой кожей.
"Не жилец ты на белом свете, – подумал Спиридов, глядя на Петюню, и глубокая жалость закралась в его сердце. – Бедный старик, – продолжал рассуждать Петр Андреевич, переводя взгляд на Арбузова, – какое ужасное испытание ожидает тебя, и хватит ли в тебе силы перенести его? Ты, по-видимому, и не подозреваешь, какой безжалостный удар готовит тебе судьба…"
XI
Однажды Спиридов сидел в своем углу, погруженный в глубокую задумчивость. В том положении, в каком он находился, ему не оставалось ничего другого, как думать. Сидя неподвижно по нескольку часов, он перебирал в своем уме все мелочи его прежней жизни, и многое ему теперь казалось в ином, чем прежде, свете. Чаще всего он думал об Элен, но в настоящем состоянии его духа он уже не чувствовал того слепого к ней стремления, какое было у него раньше и под влиянием которого он так необдуманно, по-ребячески пошел на явную опасность. Не было ли это с его стороны дон-кихотством, даже мало и оцененным?
В то время когда он, как животное, сидит на цепи, терпит невероятные лишения, Элен утопает в роскоши и удовольствиях, окруженная блестящей свитой поклонников… Может быть, она уже забыла о нем думать… Письмо, посланное ему вскоре после смерти мужа, ничего не доказывает… тогда она была поражена внезапностью… Почувствовав свободу, она инстинктивно обратилась прежде всех к тому, кто один был более или менее близок ей в тяжелые годы ее супружества… Это так естественно… Но за это время она, наверно, успела оглядеться, прийти в себя, жизнь ворвалась к ней в ее уединение, захватила ее… Красавица вдова, обладательница огромного состояния, она, хотя бы и желала, не могла отговориться от светской молодежи, от толпы ухаживателей и претендентов. Кто поручится, не заронена ли уже кем-нибудь из них в ее сердце искра симпатии, искра, легко могущая обратиться в пламя?.. Но если это случится, то как глуп, смешон он, Спиридов, холодный, не увлекавшийся никем баловень женщин, в качестве забытого любовника, да еще на цепи.
При этой мысли у Петра Андреевича пробежали мурашки по телу и помимо его воли крепло сознание, что он слишком продешевил.
"Разве стоит, – спрашивал он себя, – любовь женщины, какова бы она ни была, тех мук, какие я испытываю теперь? Мук не столько физических, сколько нравственных? Я, который не мог заснуть, если на ночь не оботрусь губкой, смоченной водой с одеколоном, уже два месяца не мыл ни лица, ни рук. Хламида, надетая на меня, истлела и возбудила бы брезгливость в моей охотничьей собаке… Паразиты заживо пожирают меня, третий месяц я не знаю, что такое горячая пища, принужденный довольствоваться простой водой и черствыми чуреками, бросаемыми мне прямо на пол, как собаке… Но и все эти страдания ничто в сравнении с теми унижениями, каким я подвергаюсь ежеминутно. Спина, плечи и голова горят от ударов, щедро отпускаемых моими тюремщиками, они плюют мне в лицо и поносят скверными словами вполне безнаказанно; какой-нибудь бродяга Агамалов, исполосованный шпицрутенами, постоянно получавший пощечины и зуботычины, теперь является вершителем моих судеб, принуждает писать подлое и глупое письмо и одним своим появлением наводит страх… Неужели все это могут искупить поцелуи даже такой красавицы, как Элен? Разумеется, нет… Эти самые поцелуи, но за несравненно более дешевую плату, доставались на долю ее мужа… Какой-нибудь франт, красивый и ловкий, может сорвать их между двумя гурами вальса, пользуясь ее минутным увлечением… Нет, нет, я расчелся слишком дорогой ценой, да еще вдобавок уплатив все полностью вперед…"
Последняя мысль особенно угнетала Спиридова. Он был в достаточной мере эгоист и слишком высоко ценил свое "я", чтобы не чувствовать что-то похожее на обиду, словно бы его на чем-то обсчитали или обмерили. Чем сильнее были его страдания, чем меньше было надежды на скорый выход из плена, тем это чувство развивалось все больше и больше, а по мере того как оно росло, слабел порыв страсти, охватив шей Спиридова при получении письма Двоекуровой.
Иногда рядом с воспоминаниями об Элен в мозгу Петра Андреевича вставал образ Зины Балкашиной.
"Судьба отомстила мне за нее, – думал Спиридов, – и отомстила жестоко. Зина может радоваться, я не уехал с Кавказа… Впрочем, я убежден, что она огорчена… она любила меня, и любила сильно. Если это так, то удар, нанесенный ей моим отъездом и холодностью при расставании, должен был быть весьма чувствителен. По природе своей она очень горда – тем сильнее ощущение обиды…" Случись его отъезд теперь, после того как он так много и всесторонне передумал, он отнесся бы к ней совсем иначе, более мягко и дружески… Она вовсе не заслужила такого грубого и эгоистичного отношения, она всегда была ровна, выдержанна и проста в обращении, в котором не было и тени желания поймать его, увлечь… Это в ней ему всегда нравилось и делало общество ее особенно приятным и непринужденным.
Дверь на заржавленных петлях пронзительно скрипнула, и в туснак-хан, щурясь от неожиданного перехода со света в темноту, вошел Николай-бек.
При виде его Спиридов, к собственному удивлению, чрезвычайно ему обрадовался и с особенным чувством пожал протянутую руку, хотя в то же самое время не мог не подумать, что при друг их обстоятельствах этот самый Николай бек являлся бы в его глазах тяжким преступником, недостойным ни малейшего внимания, которого он хладнокровнейшим образом, будь на то его воля, послал бы на виселицу.
– Ну, как дела? – добродушно улыбаясь, сиро сил Николай-бек. – Слышал, вы сидели в гундыне, а затем написали генералу письмо под диктовку Агамалова… Воображаю, чего он вам не надиктовал. Проклятый и глупый армяшка.
– Да, признаться, это письмо меня очень смущает, – заметил Спиридов. – И если бы только была какая-нибудь возможность написать другое, объясни тельное, я почел бы себя счастливым.
– Что же, это можно. Я принесу вам бумагу, конверт и карандаш, вы и напишите, что хотите; писать можете смело, со всею откровенностью, никто вашего письма не прочтет, и оно будет передано в руки того, кому вы напишете. Отправка этого письма останется в секрете между нами.
Спиридова это обещание очень обрадовало. Он от души поблагодарил Николай бека.
– Не за что, – ответил тот и с очевидным желанием переменить разговор начал рассказывать о своей поездке с Шамилем.
По его словам, никогда еще народ не встречал Шамиля с таким восторгом и энтузиазмом, как в этот объезд всех значительных аулов. Стоило имаму куда-нибудь приехать и остановиться на день или два, как со всех сторон к нему стекались большими толпами жители всех соседних аулов с изъявлением покорности и желания служить ему и святому делу мюридизма. Шамиль, в свою очередь, не скупился на обещания. Призывая правоверных на газават, он клялся бородою, что с наступлением весны он выгонит русских за Терек. Народ верил ему и готов был явиться под его знамена по первому призыву. Главные свои действия Шамиль отложил на весну, когда он собирался кликнуть клич, призывая всех тех, кто обязался ему службой. До тех пор он советовал жителям сидеть смирно и понапрасну не тревожить подозрительность русских.








