412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Федор Тютчев » На скалах и долинах Дагестана. Среди врагов » Текст книги (страница 4)
На скалах и долинах Дагестана. Среди врагов
  • Текст добавлен: 16 июля 2025, 23:57

Текст книги "На скалах и долинах Дагестана. Среди врагов"


Автор книги: Федор Тютчев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц)

Неизвестно, много ли прошло времени, Спиридову показалась целая вечность, когда наконец Азамат отнял от его лица свою папаху и сам поднялся на ноги. Спиридов вскочил вслед за ним и жадным взглядом окинул долину. Она была пустынна, даже следов не оставалось от только что прошедшего отряда. Петр Андреевич тоскливо оглянулся, и первое, что ему бросилось в глаза – рябое, широкое лицо Ивана с выражением искреннего сочувствия и жалости. Он стоял, расставив ноги, и, слегка склонив голову на сторону, посматривал исподлобья на Спиридова.

"Вижу, что тебе тяжело, да что делать – судьба", – казалось, хотел сказать он. Немного далее, на самом обрыве, вытянувшись во весь свой гигантский рост, стоял Филалей. Лицо его было мрачно, и устремленные вдаль глаза злобно сверкали, в них горела ненасытная ненависть и жажда мщенья. Вдруг он повернул голову к Спиридову, и злорадная усмешка раздвинула его широкий рот.

– Что, брат, видно, близок локоть – да не укусишь. Видал своих-то?..

Тут он ввернул забористое ругательство и, погрозив кому-то кулаком, тяжелой, грузной походкой рассерженного медведя двинулся вперед, вниз по тропинке.

V

В аул Ашильты, где в то время жил Шамиль с отборными своими мюридами и самыми приближенны ми из наибов, шайка Азамата пришла поздно вечером. Большинство жителей уже спало, и только в сакле Ташав-Хаджи, одного из кровожаднейших и храбрейших сподвижников имама, шел веселый пир. Ташав угощал старшину койсабулинского рода, явившегося сегодня утром к Шамилю с изъявлением верности, в подтверждение чего им был привезен и сдан в аманаты один из его сыновей – четырнадцатилетний красивый мальчик с энергичным и умным не по летам лицом. Шамилю он очень понравился, и имам пожелал, чтобы Ташав взял его к себе.

– Сделай из него такого же храброго джигита, каков ты сам, – сказал при этом Шамиль, передавая мальчика Ташаву.

Старшина, отец мальчика, остался очень доволен таким поступком имама – перед его сыном открывалась блестящая будущность. Получить воспитание и высшее образование в доме и под руководством такого прославленного воина, каким считался Ташав-Хаджи, было дело нешуточное, и многие, даже более знатные и богатые роды, чем койсабулинский старшина, с охотой отдали бы своих сыновей в воспитанники Ташаву.

Кроме койсабулинского старшины, в этот день в Ашильты прибыло еще несколько почетных гостей, и так как сам Шамиль, отличавшийся спартанским образом жизни, никогда не задавал никаких пиров ни для кого, то Ташав-Хаджи пригласил всех к себе.

Прибытие Азамата с его десятью оборванцами не произвело особенного впечатления ни на Ташава, ни на его гостей. Гордые чеченцы и лезгинцы в душе глубоко презирали закубанских татар за их сравнительную бедность и дикость нравов, но тем не менее, верный мусульманскому гостеприимству, Ташав-Хаджи встретил их очень радушно и пригласил разделить трапезу.

В то время как Азамат и его шайка, проголодавшаяся за время похода, до отвалу наедалась в доме Ташава жирными шашлыками, пловом и жареной кониной, Спиридов, оставленный на дворе под присмотром двух мальчиков-нукеров, переживал очень тяжелые минуты.

Задолго до прибытия в аул Иван, Филалей, Аким и Сидор отделились куда-то в сторону, в другой, соседний аул, где, по словам Ивана, в настоящую минуту находился Николай-бек. С уходом их положение Спиридова сразу изменилось к худшему. Азамат точно ждал этой минуты, чтобы выместить на нем неведомо за что накопившуюся злость. Прежде всего он грубо стащил его с лошади и, взобравшись сам на седло, погнал еред собой, то и дело награждая ударами плети по обнаженным плечам; затем, когда пришли в аул, Азамат, нисколько не заботясь о том, что Спиридов умирал от жажды, голода и утомления, приказал бросить его, крепко связанного, под навес, как какой-нибудь куль, а сам отправился к Ташав-Хаджи в саклю.

Петр Андреевич ожидал, что как только горцы узнают о нем, пленном русском офицере, они хотя бы из любопытства поспешат прийти взглянуть на него, но, к великому его удивлению, никто, очевидно, о нем и не подумал. Он лежал, всеми забытый, под каменным открытым навесом, где обыкновенно гости привязывают своих коней, и если бы не два подростка, сидевшие поодаль от него в качестве караульщиков и с злобным любопытством на него поглядывавшие, можно было бы подумать, что о нем искренне и совершенно забыли. С каждой минутой положение пленника становилось невыносимей. Ночной холод пронизывал его до костей, желудок настойчиво требовал пищи, причиняя ему нестерпимые страдания, усиливавшиеся еще тем, что из открытых дверей сакли на Спиридова тянуло запахом жареной баранины. Запах этот, соблазнительный и одуряющий, от которого судорожно резало желудок и сводило челюсти, доводил Спиридова до бешенства. В эту минуту все его помыслы сосредоточились на одной только мысли о еде. За кусок жареного мяса он был готов пожертвовать всем, хотя бы жизнью.

"Только бы дали есть, – думал он, судорожно извиваясь на пыльной, покрытой конским пометом и остатками самана площадке, – только бы накормили, а там пускай голову режут, черт с ними".

Всякий раз, как в освещенном четвероугольнике двора против открытых из сакли дверей появлялся чей-нибудь темный силуэт, Спиридова охватывала тайная надежда, что наконец о нем вспомнили и несут ему есть; но, к величайшему его горю и бешенству, ожидания его не оправдывались, появившаяся фигура или равнодушно, не обращая на него никакого внимания, проходила через двор и скрывалась в воротах, или, постояв немного, снова возвращалась в саклю, откуда неслись клубы жирного чада, наполнявшего своим соблазнительным запахом весь двор.

Эти обманутые ожидания и переходы от надежды к отчаянию наполняли сердце Спиридова бессильным бешенством.

Скрежеща зубами, он начинал проклинать ненавистных ему теперь до глубины души "рыцарей гор", как еще недавно он сам, в подражание некоторым особенно увлекающимся энтузиастам, называл их. "Постойте, негодяи, – холодея от ярости, шептал он, – пусть только мне удастся вырваться из плена, я вам все это припомню".

До сих пор, когда Спиридову приходилось участвовать в набегах на аулы, он проявлял большую гуманность и при первой же возможности спешил прекратить резню, стараясь оградить даже в пылу битвы безоружных женщин и детей. Теперь он решил действовать иначе. Пусть только ему хоть раз в жизни доведется ворваться со своими солдатами в аул, ни одной живой души не пощадит он, ни сдающихся, ни пленных, всех в лоск, всех на штыки, это будет хорошее мщение за бесцельную жестокость, которую проявляют по отношению к нему эти бездушные дикари.

Как ни странно, но мысль о мщении несколько успокаивала Спиридова; думая о нем, он на мгновенье забывал мучивший его голод.

Когда большинство гостей, наполнявших не толь ко обширную и низкую, как каземат, саклю Ташав Хаджи, но и маленький внутренний дворик, примы кавший к ней, мало-помалу разошлись, из дверей ее вышел небольшого роста старичок в богатой одежде, весь обвешанный дорогим оружием и в черной папахе с намотанной на ней из кисеи чалме, знак мюридства.

Постояв на пороге и внимательно окинув двор пронзительными, шныряющими, как у мыши, глазами, старик неторопливой походкой направился к Спиридову. Подойдя к пленнику, старичок внимательно и пристально посмотрел ему в лицо, и вдруг добродушная улыбка разинула его сухие, старческие губы.

– Что, Иван, яман твой дело, – называя, по обыкновению, всех русских Иванами, спросил старик, – курсак[5]5
  Курсак – желудок.


[Закрыть]
пропал? – Он весело рассмеялся, тряся жиденькой бородкой, кустиками росшей на его старческих, сморщенных щеках. Пропал курсак? – повторил он, выразительно хлопая себя по животу, и, не дождавшись ответа, обернулся к одному из мальчиков, карауливших пленника. Спиридов слышал, как старик отдал какое-то приказание, после чего мальчик опрометью бросился к сакле. Через минуту он вернулся назад, держа в своих донельзя грязных пригоршнях горсть уже совершенно остывших, засаленных кусков шашлыка. Подойдя к Спиридову, мальчишка без всяких околичностей высыпал принесенные им куски баранины прямо на землю, перед самым лицом Петра Андреевича, совершенно так, как это делают с собаками, да и то дворовыми, ибо комнатных всегда кормят из плошки или блюдечка. Проделав это, мальчик с тем же невозмутимым видом отошел к своему товарищу и уселся подле него, продолжая изображать из себя караульного при туго связанном по рукам и ногам пленнике.

Если бы кто-нибудь за одним из роскошных обедов, на которых присутствовал Спиридов, живя в Петербурге, предсказал ему, что наступит день, когда он принужден будет есть буквально по-собачьи, Петр Андреевич с гордостью бы ответил, что предпочтет голодную смерть такому унижению. В то время он искренне бы так думал, не будучи в состоянии даже допустить мысль, чтобы он, гордый и независимый человек, мог дойти до такого позора. Из всех воспоминаний, вынесенных им из плена, воспоминание об этом своеобразном ужине было чуть ли не самое оскорбительное. Впоследствии Спиридову как-то не верилось: неужели это был он, тот самый человек, который, лежа на животе со связанными за спиной руками и туго стянутыми ногами, жадно хватал ртом холодные, жесткие куски полусырого мяса, покрытые застывшим салом и обильно осыпанные пылью, которая хрустела у него на зубах.

С чувством жгучего стыда вспоминал он впоследствии, как один кусок откатился в сторону, и он не мог достать его, сколько ни тянулся к нему ртом. Стоявший над ним старик-лезгин, очевидно, проникнутый наивной жалостью, в желании помочь осторожно носком ноги подтолкнул кусок к самому рту Спиридова, и тот с жадностью схватил его и, почти не жуя, проглотил. Этого куска, подсунутого ему грязным чувяком дикаря, Спиридов не мог себе простить во всю свою жизнь…

– Кто ты, – спросил старик на очень ломаном русском языке, когда Спиридов проглотил злополучный кусок шашлыка, – солдат или султан[6]6
  Султан – по-турецки офицер.


[Закрыть]
?

Спиридов сначала было не хотел отвечать, но, вглядевшись пристально в лицо старика, он нашел его весьма добродушным, располагающим в свою пользу. Поддавшись какому-то необъяснимому чувству, Петр Андреевич, неожиданно для него самого, довольно подробно и обстоятельно рассказал старику, кто он гакой и как попал в плен.

Старик слушал внимательно, покачивая из стороны в сторону свою крошечную головку с лицом, на поминающим печеное яблоко.

– Балла, – искренно изумился он, когда Спиридов рассказал ему о своей встрече с разбойниками, – какой ты дурак. Как можно было останавливаться? Дурак, совсем большой дурак…

В этих словах, хотя грубых по содержанию, Спиридову почудилось что-то похожее на сочувствие, чрезвычайно неожиданное в горце и потому весьма его тронувшее. Он ничего не ответил, ожидая дальнейших расспросов старика, но тот, очевидно, вполне удовлетворился тем, что узнал, и вдруг ни с того ни с сего почему-то счел нужным сказать несколько слов о себе.

– Ты знаешь, кто я? – спросил он Спиридова с наивной убежденностью дикаря, что имя его, столь известное в аулах, должно быть не менее известным и русским.

– Не знаю, – откровенно сознался Спиридов, но вижу, что ты человек хороший и добрый, по край ней мере лучше всех, кого я встречаю после того, как попал в плен.

– Да, я хороший, – наивно похвалил сам себя старик, – зовут меня Наджав-бек, я тесть Шамиля, моя дочь за ним замужем.

Сказав это, старик горделиво приосанился, как бы желая дать понять, что вот, мол, кто я, чувствуй.

Спиридов, для которого это имя являлось пустым звуком, не выразил ни удивления, ни восторга, что Бог послал ему случай свести такое лестное знакомство. Однако он счел нелишним воспользоваться случаем, чтобы заручиться более или менее сносным приемом у Шамиля.

– Скажи мне, Наджав-бек, – начал он, – как поступит со мной Шамиль и могу ли я надеяться на скорый выкуп? Я богат и охотно заплачу за себя большие деньги, только при условии, чтобы меня как можно скорей отпустили.

При упоминании о богатстве и больших деньгах глаза старика сверкнули жадным огоньком, а по лицу пробежало выражение хищной алчности, как нельзя лучше и яснее доказавшее Спиридову всю опрометчивость его слов; но делать было нечего, сказанного не воротишь. Старик между тем отвечал, но не прямо на вопрос, а, как это всегда делают горцы в затруднительных случаях, стараясь отделаться ничего не значащими фразами.

– Имам, – сказал он с чувством нелицеприятного почтения, – мудр, он поступает так, как ему подскажет его светлый ум, а ум подсказывает ему всегда только хорошее. Поэтому жди и надейся.

Сказав это, Наджав-бек медленно отвернулся от Петра Андреевича и пошел в саклю неторопливой, сознающей свое достоинство походкой.

Как ни мало ясны и определенны были слова, сказанные Наджав-агой, но так как Спиридов жаждал хоть какого-нибудь утешения в его печальной доле, то он и счел их за хорошее себе предзнаменование.

"Если Шамиль, – рассуждал он, – согласится взять за меня большой выкуп, а не согласиться ему нет оснований, то, очевидно, он будет обращаться со мною хорошо. Беречь меня, чтобы я не заболел, не умер и тем не лишил его выгоды". Среди русских о Шамиле ходили слухи как о человеке разумном и далеко не жестоком, особенно без нужды; следовательно, была надежда при личном объяснении выторговать себе сравнительно сносное положение: сытую пищу, теплое помещение, сносную одежду, защищав шую бы от холода. "Скверно то, что он, наверно, закует меня, – продолжал философствовать Петр Андреевич, – это у них в обычаях. Впрочем, кто знает, может быть, мне удастся убедить не надевать на меня кандалов? Я могу дать ему слово, что, если он со мной будет хорошо обращаться, я не сделаю по пытки к бегству. Поверит ли он мне? Нет оснований не верить; а впрочем, увидим".

Наконец, последние гости ушли. Недавний шум и крик сменился полной тишиной.

Из сакли вышли двое – один Наджав-бек, а другой высокого роста, плечистый, с зверским выражением лица и богатырским телосложением.

Это был сам Ташав Хаджи, знаменитый наездник, набеги которого держали в постоянном страхе не толь ко приграничные русские поселения, но даже и такой далекий от места действия город, как Кизляр, подвергавшийся уже не раз его губительному нападению.

Следом за Ташавом и Наджав-беком из той же сак ли вышел небольшого роста грязный и крайне безобразный человек, к тому же хромой. Большая голова с оттопыренными, как у летучей мыши, ушами, с длинным морщинистым лицом, на котором скудно росли седые клочки волос, долженствовавшие изображать бороду и усы, была несоразмерна короткому и приземистому туловищу. С обеих сторон большого, одутловатого грушевидного носа сине-багрового цвета, какой бывает только у горьких пьяниц, сверкали два маленьких, хитрых, лишенных ресниц глаза под опухшими веками. Одет он был в жалкие лохмотья, единственным украшением которых являлся огромный кинжал в потертых ножнах с бедной насечкой на роговой рукоятке.

Все трое подошли к Спиридову и остановились над ним, причем Ташав-Хаджа несколько минут молча рассматривал его тяжелым, угрюмым взглядом. Наконец он медленным, ленивым движением обернулся к человечку в лохмотьях и, называя его Матаем, пренебрежительным тоном с сердцем произнес несколько слов.

Матай окинул Спиридова злобным взглядом и умышленно грубым голосом заговорил, пересыпая свои слова циничной, площадной руганью:

– Эй, ты, гяурская собака, свинья, отвечай, как тебя зовут, кто ты такой и откуда ехал, когда тебя захватили наши?

По правильному произношению Спиридов тотчас же догадался, что перед ним был русский дезертир, один из тех негодяев, от которых не избавилась ни одна самая доблестная армия, даже такая, какой была Кавказская в ту кровавую, но геройскую эпоху. Впоследствии и на Гунибе у Шамиля из таких отщепенцев образовалась целая слобода; большинство из них погибли при взятии этих двух твердынь. Из всех доблестей русского народа они сохранили только мужество и глубокое презрение к смерти. Оставшиеся и живых и не взятые с оружием в руках впоследствии выдали себя за находившихся в плену и тем избегли должной кары.

С глубоким презрением выслушал Спиридов слова Матая и, не удостаивая его взглядом, ответил:

– На все эти вопросы я уже отвечал Паджав-беку и не нахожу необходимым повторять два раза одно и то же.

Матай перевел слова Спиридова Ташав-Хаджи, тот выслушал их, сердито сдвинув брови, на минуту за думался и вдруг, не спуская своих больших черных, горевших ненавистью глаз с лица Спиридова, горячо заговорил страстным, срывающимся голосом.

Матай с очевидным наслаждением поспешил пере вести его слова Спиридову.

– Славный, высокочтимый и храбрейший Ташав-Хаджи спрашивает тебя, русская собака, по какому праву вы, русские, разорили его аул Зондок[7]7
  Разгром аула Зондок был произведен 23 августа 1836 года полковником Пулло, подкравшимся с своим отрядом ночью с такой осторожностью, что обманул даже бдительных аульных часовых. Захваченные врасплох горцы частью бежали, частью сдались победителям. Сам Ташав Хаджи едва успел спастись, аул был разорен, и 25 августа полковник Пулло двинулся обратно, отягченный пленными и добычею.


[Закрыть]
? Вы, как разбойники, ночью подкрались к спящему аулу, напали на него, забрали жителей, многих убили, всех разорили – и все это без всякого повода, когда с вами никто не воевал. Отвечай.

Спиридов, по-прежнему не удостаивая Матая ответом, обратился к самому Ташав-Хаджи и проговорил спокойным тоном:

– В деле, о котором ты меня спрашиваешь, Хаджи, я не участвовал, а потому и не могу в точности объяснить тебе причин, почему русские решились по ступить так; но думаю, что в этом случае виноваты были только вы одни. Без повода русские никого не станут обижать.

Ответ Спиридова, переведенный Матаем, очевидно, рассердил Ташава. Он гневно сверкнул глазами и резким, крикливым голосом бросил несколько отрывистых фраз.

– Ташав-Хаджи, старательно начал переводить Матай, от себя прибавляя только ругательства, – говорит, что ты, проклятая гяурская свинья, бессовестно лжешь. Если бы русские действительно не хотели обижать мусульман, зачем они явились сюда? Кто их звал и что им здесь нужно? Разве в России земли мало, что понадобились им эти горы, где лезгины и чеченцы живут испокон веков? Пусть уходят обратно к себе и этим докажут свое миролюбие. Мы за ними в Россию не пойдем, останемся жить так, как сотни лет, свободные и счастливые, на своих землях. Только пусть торопятся, иначе плохо будет. Наступит день воли Аллаха, все войска будут уничтожены, крепости, поселения разрушены, от смрада их трупов почернеет небо, и падалью их обожрутся все чакалки, собаки, дикие свиньи Дагестана; даже те, которые прибегут из Турции и Персии, и тем вволю хватит жратвы – так много будет трупов. Русских девушек, самых красивых, будут продавать по монете за штуку – так много нагонят их в аулы наши джигиты; мальчиков и девочек, как молодых барашков, целыми стадами погонят в соседние земли на базары. Вот что ожидает проклятых гяуров, если они не возьмутся за ум и не поспешат бежать добровольно из оскверненных их дыханием мест.

Спиридову надоело наконец слушать эти полные бессмысленной ненависти и дикого изуверства хвастливые речи.

– Негодяй, гневно воскликнул он, – как смеешь ты, будучи сам русским солдатом, передавать мне, офицеру, такие глупые и дерзкие слова? Видно, когда ты служил в полку, тебя мало драли; но постой, за этим дело не станет, дай срок, рано или поздно, а тебе опять придется на своей спине испытать заслуженные тобою шпицрутены.

Не ожидавший такого гневного ответа, Матай в первую минуту опешил, но затем глаза его засверкали, как у разъяренного хорька, и все лицо повело судорогой от загоревшегося бешенства.

Он сжал кулаки, и если бы не присутствие Ташав Хаджи и Наджав-бека, наверно, бросился на Спиридова, но при наибах он не осмелился ничего сделать и только сквозь зубы прошипел:

– Ну, постой же, я тебе это припомню. – И, обернувшись к Ташаву, он срывающимся от злости голосом начал что-то горячо передавать ему. По тем недобро желательным взглядам, какие Ташав-Хаджи бросал на Спиридова во все время Матаева доклада, Петр Андреевич догадался, что сей последний что-нибудь врет ему, искажая умышленно сказанное Спиридовым. В этом Петра Андреевича как нельзя больше убедил ответ Ташава, переданный Матаем с дьявольской усмешкой.

– Ташав-Хаджи велел передать тебе, подлая рус ская собака, что завтра он узнает, так ли ты смел на деле, как дерзок на словах. Завтра он выпросит тебя у Шамиля, чтобы выместить на тебе кровь и смерть несчастных жителей Зондока. Готовься к лютой смерти. С тебя снимут кожу, а голову пошлют русским.

Говоря так, Матай жадным взглядом следил за выражением лица Спиридова, ожидая подметить на нем проявление ужаса, но Петр Андреевич не придал угрозе Ташава никакого значения.

– Передай твоему господину, – с достоинством произнес он, – что русского офицера ни смертью, ни муками не испугаешь. Если Ташав-Хаджи желает проявить свою удаль над безоружным, пускай, но, убив меня, он тем славы себе не прибавит.

Ташав внимательно выслушал слова Спиридова, переданные ему Матаем, и неопределенная улыбка чуть тронула его губы. Он ничего не ответил, но, подозвав двух нукеров, стоявших вдали, отдал им какое-то приказание. По его слову нукеры накинули Спиридову на шею веревку и коротко прикрутили к одному из столбов навеса.

Сделав это, все трое, а за ними и мальчики-караульщики, ушли в саклю.

Спиридов остался один под навесом, крепко связанный по рукам и ногам и, кроме того, прикрученный за шею к столбу. В таком положении Спиридов лежал на спине, лишенный всякой возможности сделать хотя бы какое-нибудь движение.

При таких условиях ночной холод, от которого рвань, надетая на его голое тело, могла служить плохой защитой, давал себя чувствовать с особенной жестокостью. Спиридов буквально трясся всем телом и только молил Бога, чтобы поскорее прошла эта ужасная ночь.

– Так меня в полку мало шпицрутенами драли? Вот как? – услышал неожиданно Спиридов над самой головой шипящий голос Матая, поднял глаза и увидел искаженное злобой лицо старого пьяницы.

Матай, подойдя неслышными, крадущимися шагами к Спиридову, быстро присел на корточки против самого его лица и, вперив в него пристальный, горящий взгляд, заговорил вполголоса, не совсем ясно произнося слова:

– Вот, ваше благородие, времена то как меняются. Было время, кто только Матфея Парамонова не бил? Разве только тот, кто в гробу лежал, а живые – все били. Был дворовым – помещик бил, помещица то же. Дворецкий спуску не давал. Все били. На службу пошел – того хуже. Вспомнить только – жутко становится. Сколько начальства ни было, ото всех одна резолюция – в зубы. На что, кажется, ефлеутор отделенный – не великая птица, а и тот кочевряжился.

– Ты, – грит, – почему, такой-сякой, на начальство хмуро смотришь, сказано тебе: веселей смотри, тоись, значит, с радостью. Понял?

Да хлясть в ухо, да в другое, а потом по скулам – искры из глаз посыпятся. А сколько палок об меня обломалось – счета нет. Били – не тужили. Теперь же я сам начальство. Никто меня пальцем не смеет тронуть. Приближенный человек самого Ташав Хаджи, переводчик его, на манер как бы секретаря, с Шамилем в одной комнате сижу, и он меня слухает, совет спрашивает… Ух, и сколько я зла вам сделал, кабы ты знал! – неожиданно взвизгнул он. – И еще больше того сделаю, дай срок. Упьюсь кровью вашей во-сласть… упьюсь… Раз уже мне довелось отвести душеньку, авось и в другой раз доведется…

Попался нам в плен как-то один фельдфебель, раненный, подобрать не успели, такой же, должно быть, аспид, как и мой был, когда я в роте служил… Вот я и стал просить Ташава: отдай, Хаджи, мне его – все равно подохнет, а я тебе за это чем только захочешь отслуживать готов. Не стал Ташав, дай Бог ему здоровья, мне перечить. Бери, мол, делай, что знаешь. Забрал я фельдфебеля к себе в саклю, и пошла промеж нас забава… Ого… вспомнить, так сердце мрет. Натешился я в ту ночь, вот как натешился! Тихо ночью в ауле, все спят, только собаки на крышах воют, одни мы с моим приятелем не спим, и никто-то мне мешать не может. Моя власть. Поставил я бутылку водки и принялся за работу. Выпью малость, отдохну, и снова за дело. Не торопясь, значит, с прохладцей, важно так… Все, что за мою жизнь горя да обид накопилось, все на пленнике своем выместил… На счастье, живучий попался… Только к утру сдох… Поверишь ли, как я на другой день показал его татарам, так даже те, на что уж к вам, русским, безжалостны, и то диву дались на меня. Опосля того я у них в особливую почесть попал. Мулла сколько раз в пример своим меня ставил. Вот, говорит, хотя родился неверным, а теперь лучше многих вас, прирожденных мусульман, стал. Быть ему за это в раю Магомета. Вот и тебя, ваше благородие, Бог даст, мне завтра тоже препоручат, тогда только держись, на вашего брата, офицеров, у меня еще пуще зубы то горят… Уж придумаю я себе забаву, дай срок… руки-ноги целовать будешь, только прикончи разом… Нет, брат, постой, мне офицер-то еще когда в руки попадется, дай натешиться, голубчик дорогой… уважь.

Он разразился диким смехом и даже руками всплеснул при мысли об ожидавшем его наслаждении.

Спиридов слушал причитанья Матая, и в его уме с поразительной ясностью представилась ужасная картина истязания связанного, раненого человека. Глухая ночь. Сырая, тесная, как могила, конура; тускло горит фитиль в почернелом черепочке, наполненном бараньим салом, и в зловещем полумраке молча копо шится отвратительная фигура опьяневшего от водки и крови негодяя. Руки его по локоть в крови, как у мясника, кровью забрызганы лицо и одежда… На почернелом полу, в лужах крови, беспомощно лежит обнаженное, изуродованное тело несчастного мученика с засунутой в рот тряпкой, не позволяющей ему кричать… с вытаращенными глазами и налившимися на лбу жилами… Лицо его искажено невыносимым страданием, он глухо, монотонно, протяжно мычит, содрогаясь всем туловищем… В стороне стоит за хватанная окровавленными руками бутылка спирта, к которой палач время от времени припадает жадны ми губами, чтобы затем с новым усердием приняться за свое ужасное дело…

"А что, если и меня ожидает подобная участь?" – болезненно пронеслось в голове Спиридова, но он тотчас же поспешил отогнать от себя эту мысль.

"С какой стати Шамилю отдавать меня на муку какому-то Матаю, если он может взять за меня богатый выкуп, и фельдфебеля-то отдали ему только потому, что тот был ранен и все равно должен был умереть".

Это соображение настолько утешило Спиридова, что он совершенно спокойным тоном сказал:

– Вот что, братец, завтра, когда меня отдадут тебе, твоя воля будет делать со мною все, что только вздумается, а пока убирайся к черту, понял?

Эта спокойная, самоуверенная речь в устах человека связанного, беспомощно распростертого на земле, но, несмотря на все это, не потерявшего присутствие духа, невольно поразила Матая, смутила его рабскую душу. Он даже не нашелся что возразить и только злобно прошептал:

– Ишь ты, ерш какой; постой, милый, я те завтра колючки-то твои с мясом повыдергаю.

В эту минуту в сакле раздался громкий оклик Та-шава, призывавший Матая.

Старик проворно вскочил и, плюнув в лицо Спиридов у, побежал на голос, бормоча про себя русские и татарские ругательства.

Тяжелую ночь провел Спиридов.

Изнывая от холода и неудобной позы, с онемевшими руками и ногами, он лежал, устремив глаза к небу, с одним лишь страстным и нетерпеливым желанием, чтобы поскорее наступило утро и с ним благодетельное солнце.

VI

С первым проблеском света аул стал оживать. В своем углу, с головой, притянутой к столбу навеса, Спиридов не мог ничего видеть из того, что совершалось кругом, до него только доносились звуки просыпавшегося аула. Он слышал, как крикливо перекликались спешившие к водоемам женщины, как мальчики с гиком и возгласами прогнали табун лошадей на водопой. Отовсюду неслось суетливое блеяние овец; негромкое бурчание буйволов сливалось с душераздирающим ревом осла, которому меланхолично вторило протяжное мычание коров. Где-то немилосердно скрипели арбы, оси которых горцы не имеют обыкновения смазывать, отчего визг и вой, производимый ими, способен оглушить мертвого. Вдруг среди всего этого хаоса звуков, откуда то сверху, из глубины неба, издалека пронесся протяжный, тоскующий вопль. Пронесся и стих, но через минуту снова повторился, на этот раз еще более отчетливый и печальный. Это мулла призывал правоверных к утреннему намазу.

– Алла-иль-Алла, Магомет-рассул Алла, – бесконечной рыдающей нотой, непрерывно, то возвышаясь до страстного, неистового вопля, то переходя в замирающий стон, тянулся протяжно-унылый вопль. Вскоре, как бы в ответ на призыв, со всех сторон наперебой послышались такие же голоса, заглушившее поначалу все прочие звуки кипевшего жизнью аула.

– Алла-иль-Алла, Магомет-рассул Алла, – назойливо лез в уши победный крик торжествующего мусульманства.

За время своей службы на Кавказе Спиридову не раз приходилось слышать молитвенный призыв мулл, но никогда еще не казался он ему таким мощным, победным, как в это утро. Тут, вдали от русских, за стенами неприступного аула, среди вольных гор, мусульманство чувствовало себя еще мощной, грозной силой, смело бросающей свой вызов в лицо христианам. Тут еще было незыблемое царство мулл и полный простор ничем не обузданного фанатизма.

Долго раздавались громкие вопли на крышах домов; последним умолк мулла, возглашавший с минарета мечети, и с этой минуты обычный день вступил в свои права.

Солнце разгоралось все ярче и ярче, и его живительные лучи начали достигать навеса, где лежал Спиридов. Никогда не радовали они Спиридова так, как в это утро. Под их согревающей лаской он почувствовал, как бодрость, уже было совсем покинувшая его, вновь вернулась к нему, а с нею и надежда на скорое окончание претерпеваемых им тяжелых страданий. Он лежал, с минуты на минуту ожидая, что за ним придут и поведут его к Шамилю; но время шло, а о нем как будто бы все забыли. От неподвижного лежания в одной и той же неудобной позе все члены его тела нестерпимо ныли, кровь приливала к голове, а от веревок, туго стягивавших кисти рук и ступни ног, саднило, как будто на тех местах, где они были укреплены, зияли свежие раны. По мере того как шло время, страдания Спиридова усиливались, и он начинал снова приходить в отчаяние.

"Что же это такое? – размышлял он. – Долго ли они будут издеваться надо мною? Когда же наступит конец этим беспредельным жестокостям?"

Спиридова больше всего раздражала эта, по его мнению, излишняя бессердечность в обращении с ним. Для чего его так туго связывают? Ведь если бы даже он был вполне свободен, и тогда он не делал бы попыток к бегству. Отдаленный от своих десятками верст непроходимых дебрей, безоружный, не знающий дороги – он был бы безумец, если бы решился на такой рискованный поступок. К чему же такие предосторожности? Спиридов решительно не мог понять. Не понимал он и того, зачем его морят голодом, оставляют полуобнаженного осенью, в холодную ночь, лежать на дворе и нестерпимо мерзнуть. Неужели они не понимают своей собственной выгоды? "Ведь если я заболею и умру, они из того не извлекут для себя никакой пользы, тогда как, сохранив мою жизнь, могут взять большой выкуп".


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю