412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Федор Тютчев » На скалах и долинах Дагестана. Среди врагов » Текст книги (страница 12)
На скалах и долинах Дагестана. Среди врагов
  • Текст добавлен: 16 июля 2025, 23:57

Текст книги "На скалах и долинах Дагестана. Среди врагов"


Автор книги: Федор Тютчев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 14 страниц)

Наконец, всякое сопротивление было сломлено. Большинство защитников Ашильты полегло мертвыми и тяжело раненными, только меньшей части удалось спастись. Оставшиеся в живых разбежались по трем направлениям. Одна партия ушла в аул Чиркат, перейдя предварительно по мосту через Акдийское Койсу и затем сжегши его, другая направилась в горы, вдоль правого берега реки, и третья – спаслась в замке Ахульго.

Русские, оставшись хозяевами Ашильты, принялись деятельно разрушать его, предавая огню все то, что только могло гореть. Целые груды трупов, среди которых было немало женщин и детей, наполняли узкие улицы и сакли. Особенно много их было вокруг мечети. Между ними общее внимание привлекал труп рослого, белого как лунь муллы, лежавшего навзничь, с рукой, протянутой к небу. Лицо его было спокойно и торжественно. Пуля, пробив ему сердце, уложила его почти мгновенно. Подле муллы, немного боком, с лицом, повернутым в сторону, откуда шли русские, лежала молодая женщина дивной красоты; крошечная рука ее, рука ребенка, судорожно сжимала рукоять окровавленного кинжала; у ног молодой женщины, распростертые один против другого, виднелись три детских трупа, мальчика и двух девочек, из которых старшей было около четырех лет, а младшей едва ли минуло два-три месяца. У всех троих горла были перерезаны так глубоко, что головки едва держались на затылочных ледекулах и костях позвоночника. Молодая красавица была Алимат, роза Дагестана и жена Николай-бека. Она исполнила свое обещание, и когда русские окружили мечеть, где собрались женщины и дряхлые старцы, она собственноручно зарезала своих детей и затем, махая окровавленным кинжалом, как безумная кинулась сверху на штыки поднимавшихся по крутизне солдат. Впрочем, не одна Алимат поступила так. Многие из женщин, ослепленные фанатизмом и ненавистью к русским, на их глазах убивали своих детей и затем или бросались на штыки, или закалывались, или прыгали в пропасть и разбивались о камни, торчавшие внизу. Гордые жены и дочери гор предпочитали мучительную смерть позорному плену в руках неверных собак-христиан.

XVII

За время своего плена Спиридов сильно ослабел здоровьем. Эта слабость выражалась у него полным упадком энергии и сонливостью. Он по несколько раз в день впадал в глубокий сон, похожий на летаргию, после которого чувствовал себя еще более ослабевшим.

В то утро, когда русские подходили к аулу Ашильты, с Петром Андреевичем приключился один из таких припадков. С членами, крепко скованными мертвенной неподвижностью, со стороны глядя, его легко можно было принять за труп; даже сердце едва билось, но в то же время сознание не покидало его, он ясно чувствовал свое бытие, и доносившийся извне шум резко отпечатлевался в его мозгу.

Вдруг где-то близко-близко, чуть ли не над самой головой, как ему показалось, что-то прогудело, раз дался глухой удар, треск, визг и свист.

Спиридов хотел подняться и не мог, – члены не повиновались ему; тем внимательнее он прислушивался, недоумевая, что бы значил этот необычайный шум. Так прошла минута, две, может быть, час, может быть, вечность, – во время своих припадков Петр Андреевич терял способность ощущать время, – и внезапно весь аул ожил. Откуда-то снизу зарокотали выстрелы, сначала одиночные, затем все чаще и чаще, в ответ на них загремела пальба в самом ауле. Поднялся вой и стон. Хриплые крики мужчин заглушали голоса воющих женщин и плач детей. Ружейная трескотня разгоралась, послышались отдаленные, едва уловимые ухом, раскаты вспыхивающего "ура"…

Спиридов понял, что на аул напали русские… Он вторично хотел вскочить на ноги, но опять не был в состоянии двинуть хотя бы одним членом. Между гем гул битвы быстро приближался. В общем хаосе разнородных звуков Спиридов ясно стал различать русские командные слова и возгласы… Сердце его заныло… Каждую минуту русские могли появиться около туснак-хана, а он не мог подать о себе известия ни единым звуком… Вдруг оглушительный грохот потряс тишину тюрьмы: несколько человек ожесточенно били прикладами и камнями по толстым доскам дверей, они с гулом посыпались на пол, дверь слетела с петель, и в туснак-хан ворвалось несколько человек солдат. Попав с яркого солнечного света в полутьму, они в первую минуту остановились ослепленные и, боясь засады, попятились назад, всматриваясь в полутьму туснак-хана.

– Ребята! – крикнул один, очевидно, более других глазастый. – Никак покойник лежит.

– Покойник и есть, – подтвердили другие и с любопытством подошли к Спиридову.

– Ишь, бедняга, худой какой, – ровно скелет.

– Должно, еще недавно померши, не совсем застыл.

– Кто бы это мог быть?

– Похож как бы русский, пленный. По обличию на татарина не смахивает.

– Пожалуй что.

Переговариваясь таким образом, солдаты оглядывали Спиридова со всех сторон, но в это время невдалеке от туснак-хана раздались частые выстрелы и крики. Русское "ура" сливалось с воплями мюридов "Алла-га, Алла-га!"

– Ребята, бьются… наши, ура! – возбужденно крикнули солдаты и опрометью бросились из туснак хана.

Завязавшаяся свалка удалилась; очевидно, горцы не выдержали и бежали, преследуемые русскими. Спиридов лежал по-прежнему недвижим; в нескольких шагах от него валялась сорванная с петель дверь, свежий воздух ласковой струей вместе с солнечными лучами ворвался в угрюмое подземелье, и под влиянием света и тепла Петр Андреевич почувствовал, как тело его начало согреваться, кровь усиленно за билась в жилах и широкой волной прилила к сердцу. Он глубоко, всей грудью, вздохнул, поднял голову и медленно поднялся на ноги. Он был так слаб, что едва мог сделать несколько шагов. Пошатываясь, побрел он из туснак-хана, жадно ловя ртом свежий воз дух; но в ту минуту, как Спиридов уже подходил к выходу, ему навстречу вбежало несколько человек горцев под предводительством Наджав-бека. Старик был в крови, без папахи, в изодранной черкеске, с обнаженной шашкой в руке. За ним следовали его нукеры и мюриды. В одно мгновенье Спиридов был окружен, скручен арканом и вытащен из туснак-хана; несколько рук грубо подхватили его и перебросили через седло… лошади понеслись. Со всех сторон гре мели выстрелы, пули с протяжным свистом бороздили воздух. Спиридов молил Бога, чтобы какая-нибудь из них поразила его. Смерть представлялась ему в эту минуту блаженством. Сквозь грохот ярой битвы всад ники Наджав-бека, отбиваясь от наскакивавших на них то и дело милиционеров и казаков, во всю прыть своих лошадей вынеслись из аула и, обогнув вершину, сломя голову помчались по направленно к Чиркату.

Солдаты принесли Дуню в лагерь, к палатке, где находились раненые и где был устроен перевязочный пункт.

Положив ее под чинарой, один из носильщиков побежал за священником.

Отец Никодим, седой, но еще бодрый старик, был один из тех истинных пастырей Православной церкви, о которых до сих пор живут среди старых кавказцев добрые воспоминания; под скромной оболочкой бесхитростного, мало ученого человека он хранил великую душу, горячую, непоколебимую веру в Бога и искреннюю любовь к ближнему.

Состоя при отряде, отец Никодим делил все трудности и опасности похода. Не думая нисколько о себе, готовый всегда к смерти, он нередко, в самые опасные минуты, с крестом в руках ободрял живых, утешал умирающих. Его старая ряса носила на себе следы прострелов, но он скромно умалчивал об этом, не придавая таким, по его мнению, пустякам никакого значения.

Узнав, что его зовут к умирающей женщине, вырученной из плена, отец Никодим тотчас же направился к ней со всею поспешностью, на которую были способны его старческие ноги.

Дуня издали увидела его, и лицо ее озарилось, на мертвенно-бледных щеках слегка заалел слабый румянец, глаза засветились радостью и на обтянутых губах заиграла счастливая улыбка.

Собрав все свои силы и с трудом приподнявшись на локте, она жадным взглядом глядела на подходившего к ней отца Никодима, в то время как губы ее чуть слышно повторяли:

– Батюшка, батюшка…

В этом призыве было столько выстраданного горя, столько святой надежды на душевное облегчение, столько тихой благоговейной радости, что у доброго отца Никодима слезы навернулись на глаза. Он широко перекрестил умирающую и опустился подле нее на колени.

С трудом, едва переводя дух и делая неимоверные над собой усилия, чтобы не раскашляться, Дуня начала открывать перед пастырем свою душу; она говорила тихо, с остановками, и слова ее глубоко проникали в душу отца Никодима.

– Бедная ты моя страдалица, святая душа, – повторял он изредка, мягко и осторожно кладя свою сморщенную ладонь на голову молодой женщины, – не бойся, все грехи твои давно отпущены за великие твои страдания.

– Батюшка, я за себя не страшусь, – говорила Дуня, – Господь видит мою душу, Он милостив, полагаюсь на Его волю, как Ему угодно будет, так пусть и совершится. Тоскую я о нем, о Николае, что-то будет с ним… Грех страшный на нем, может ли быть прощение такому греху…

– Разве есть такой грех в мире, который бы превзошел милосердие Божие? – наставительно произнес батюшка. – Нехорошо даже сомневаться в этом.

– Знаю, но и в Священном Писании сказано, что всякая вина простится, но не простится хула на Духа Святого. Николай отрекся от христианства, разве это не хула на Духа Святого?

– Нет, – с твердым убеждением произнес батюшка, – это только тяжкое заблуждение… Князь мира овладел его сердцем, возбудил гордость в нем и натолкнул на худое дело. Совершив его, он не похотел искупить заслуженной карой деяния свои, не признал над собой власти государственной и, желая избегнуть наказания, совершил еще худшее преступление.

Как пласт снега, падая с вершины, в падении своем увеличивается и превращается в глыбу, так малые преступления, породив ряд других, превратились в великие… Страшен грех его, слов нет, но все же небольшая песчинка по сравнению с благостью Божьею…

Из твоих слов я вижу, что Николай, о котором говоришь ты, уже познал муки раскаяния, и в этом есть милость Бога: значит, Господь Бог посетил сердце его, разбудил дремавшую совесть и тем приуготовил путь к спасению… Вспомни разбойника, распятого с Христом, он тоже проливал кровь близких своих и много свершил тяжких преступлений, но стоило ему искренне воскликнуть: "Помяни мя, Господи, егда придеши во царствие свое", – и Христос в неизречимой милости своей ответил ему: "Аминь, глаголю тебе, днесь со мною будеши в рай".

Долго говорил отец Никодим, и слова его, как целебный бальзам, проникали в душу Дуни; радостная надежда охватила ее и наполнила блаженством.

– Батюшка, – произнесла она наконец, – благодарю вас, вы открыли мне глаза, теперь я умру спокойно. Ах, как бы было хорошо, если бы когда-нибудь он встретился с вами и мог выслушать от вас такие слова, какие вы говорили мне. Я верю, душа его растаяла бы, как воск, и он чистосердечно раскаялся бы во всех своих заблуждениях.

– Кто знает, может быть, твое желание исполнится. Я тогда передам ему, как сильно любила ты его и пеклась, умирая, о спасении его души.

Дуня улыбнулась.

– Что я любила его, он это знает, – тихо произнесла она, – но вы все-таки, батюшка, скажите.

– Скажу, скажу, – ласково кивнул головой священник тоном, каким добрые дедушки утешают своих баловней-внуков.

К вечеру, в то время, когда войска, штурмовавшие аул, мало-помалу начали стягиваться обратно к лагерю, Дуня умерла. Ее похоронили под тем же чинаром, под которым она испустила свой послед ний вздох. Из опасения, чтобы горцы не осквернили могилы, креста на ней не поставили, но вместо него навалили тяжелую каменную глыбу, на которой досужий мастер грубо выдолбил изображение креста. Камень этот существует и по сей день, отмечая место, где нашла вечное упокоение несчастная страдалица, память о которой давно уже умерла в числе прочих жертв кровавой эпохи, пережитой Кавказом…

После взятия 9 июня 1837 года аула Ашильты генерал Фези устремился на Ахульго, взял его и затем через горный хребет Аракс-Тау, Хунзах и Голотлинский мост достиг Тилитля, где заперся сам Шамиль. Видя невозможность отбиться от русских, подступивших в больших силах и уже начавших штурмовать аул, имам пустился на хитрость, прислал переговорщиков с изъявлением покорности.

Храбрый, энергичный и распорядительный в бою, генерал Фези был в то же время плохой дипломат. Вместо того чтобы отвергнуть всякие переговоры и вести начатое дело до конца, взять приступом аул и там захватить Шамиля в свои руки, он вступил с имамом в сношения и заключил мирные условия. Этим актом генерал Фези от имени русского правительства признал Шамиля духовным и светским владыкою непокоренных нами племен. Этого мало: он был так опрометчив, что принял от Шамиля письмо, в котором между прочим говорилось: "Сие письмо объясняет заключение мира между Российским Государем и Шамилем", а затем: "Чтобы ни с какой стороны не было никакой обиды и измены против другой".

Этим письмом простой чеченский бек, самозваный имам, которого не хотели признать даже некоторые из более знатных ханских родов, как, например, ханы аварские, Шам-хан-Мехтулинский и хан Элисуйский, возвышался вдруг на степень равноправного правителя, заключающего мирный договор с Российским Императором.

Это было непонятное с нашей стороны смирение, но и этим дело еще не кончилось. В Тифлисе, словно желая до дна испить чашу унижения от полудикого горна, надумали уговорить Шамиля явиться в столицу Грузии ко дню прибытия Государя Императора, ожидавшегося на Кавказ, и там лично выразить русскому монарху свою покорность.

Переговоры по сему вопросу взял на себя храбрый из храбрейших, но крайне доверчивый и простодушный генерал Клюки-фон-Клугенау.

12 сентября из русского лагеря были отправлены посланцы в аул Каранай к почетным жителям Бек Лаи-Хилау и Али-беку-Дженка, которые, прибыв 13 числа, в тот же день повезли письмо генерала Клугенау Шамилю, жившему в то время в ауле Чиркат.

Шамиль принял их очень благосклонно, а на пись мо генерала с предложением свидания поспешил ответить полным согласием.

Свидание было назначено на 18 сентября у Гимринского родника, причем Шамиль требовал, чтобы генерал взял конвой всего лишь несколько человек, в свою очередь обещая сделать то же.

Было дивное утро, когда генерал Клугенау с полковником Евдокимовым, впоследствии графом, в сопровождении всего только пятнадцати человек донских казаков и десяти человек жителей селения Каранай подъехал к Гимринскому роднику.

С противоположной стороны показался Шамиль. По правую руку имама ехал один из храбрейших его наибов, Сурхай, погибший геройской смертью два года спустя, а именно 4 июля 1839 года, при обороне башни своего имени, защищавшей доступ в Ахульго.

За Шамилем стройной массой подвигался отряд в 200 всадников отборнейших мюридов. Зеленое священное знамя величественно колыхалось над их голо вами в черных папахах с обмотанной кисеею тульей. Отделанное в серебро оружие ярко сверкало на солнце, горячо выступали сытые, выхоленные кони.

Не доезжая несколько шагов до генерала, Шамиль сделал знак рукою, и вся дружина остановилась как вкопанная.

Имам один выехал вперед, он был без оружия в знак миролюбия своих намерений. Генерал Клуге нау приблизился к нему, остановив свою свиту тотчас же, как Шамиль – своих мюридов.

Слезши с лошадей, оба, Клугенау и Шамиль, уселись на небольшом возвышении, с которого открывался дивный величественный вид на заросшие лесом горы, глубокие ущелья и залитую лучами солнца долину, расстилавшуюся у их ног.

В стороне живописной группой расположились мюриды. Слезши с коней, но не выпуская их из рук, горцы, разбившись на небольшие кучки, расселись на граве лицом к своему владыке, жадно ловя взглядом каждое его движение. Левые руки держали поводья, правые покоились на рукоятках кинжалов, готовые ежеминутно выхватить их.

Несколько ниже, за родником, спешилась свита генерала, в свою очередь исподлобья зорко следившая за мюридами.

К Шамилю присоединились еще два его наиба, в том числе Сурхай. Со стороны генерала был один только полковник Евдокимов. Начались переговоры.

Выслушав предложение генерала ехать в Тифлис представиться Государю и лично засвидетельство вать ему свои чувства верности, Шамиль изъявил свое полное желание предпринять эту поездку, но не иначе как только с согласия своих главных сподвижников: Ташав-Хаджи, Кибит-Магомы и кади Абдурахмана.

Беседа продолжалась более часа. Убедившись, что дальнейшее словопрение не ведет ни к каким результатам, генерал Клугенау поднялся, чтобы возвратиться назад, и вот тут-то и произошло событие, чуть было не окончившееся катастрофой.

В ту минуту, когда Шамиль в ответ на поданную ему генералом руку протянул свою, стоявший подле него наиб Сурхай, ярый фанатик, всеми силами души своей ненавидящий русских, схватил имама за рукав и отдернул в сторону.

– Имаму правоверных, – закричал он, сверкая глазами, – не подобает осквернять себя пожатием руки гяура!

Клугенау, отличавшийся горячностью, вспыхнул, как порох. Он был безоружен, но в его руках находился тяжелый костыль, с которым он, будучи ранен в ногу и страдая от этого, никогда не расставался.

Миг – и костыль генерала уже взвился над головой дерзкого чеченца, в ответ на что рассвирепевший Сурхай, в свою очередь, с проклятиями обнажил кинжал.

Крик бешенства и угрозы потряс ряды мюридов, грозно засверкали на солнце клинки выхваченных из ножен шашек, защелкали торопливо взводимые курки.

Казаки генерала, несмотря на свою малочисленность, смело бросились вперед, чтобы своею грудью защищать начальника и погибнуть вместе с ним.

Еще одно мгновение, и началась бы резня.

К счастью, Шамиль, которого никакие неожиданности не могли заставить растеряться, одной рукой успел задержать уже падавший на голову Сурхая костыль Клугенау, а другой – схватить своего наиба за кисть руки. Одновременно с этим он обернул к мюридам искаженное гневом лицо и, сверкая глазами, громко рыкнул на них, после чего они все разом присмирели.

Евдокимов, в свою очередь, поспешил к забывшему все на свете в своей горячности генералу и принялся умолять его успокоиться, но храбрый генерал, не признавая никакой опасности, продолжал осыпать Сурхая градом отборнейших русских и чеченских ругательств. Насилу Шамилю и Евдокимову удалось разнять разгоряченных противников.

В этом случае Шамиль выказал большое самообладание и, пожалуй, великодушие. Если бы не его энергичное вмешательство, ни один человек из русских не вернулся бы назад живым…

Неудачные при личном свидании переговоры велись еще несколько дней и довершились, наконец, 24 сентября письмом Шамиля на имя генерала следующего оригинального содержания:

"От бедного писателя сего письма, представляющего все дела свои на волю Божию, Шамуила, г. Генералу Клюки. Докладываю вам, что, наконец, я решился не ехать в Тифлис если даже и изрежите меня на куски, потому что я многократно видел от вас измены, всем извесные".

Уже тон этого письма доказывал, насколько Шамиль был далек от мысли добросовестно исполнить данную им всего лишь 5 июля Фези присягу, но тем не менее русские продолжали верить ему и надеялись на его обещания не возобновлять неприязненных действий.

Впрочем, Шамиль действительно притих на время, и конец 1837 года прошел сравнительно спокойно; по крайней мере, со стороны Шамиля не было открытых нападений, что, впрочем, не мешало ему из-под руки сеять, по своему обыкновению, среди горских племен разные невыгодные для русской власти слухи и волновать их, обещая скорую и полную победу над гяурами.

XVIII

Прискакав в Чиркат, Наджав-бек хотел было ехать далее, но, взглянув на Спиридова, он должен был признать всю невозможность везти его дальше, не рискуя уморить. Опасаясь этого, Наджав-бек решил ночевать и даже, в крайнем случае, остаться еще один день, чтобы дать Петру Андреевичу отдохнуть и немного собраться с силами. Старый бек принадлежал к тем весьма немногочисленным горцам, которые, будучи верными мусульманами, не питали особенной непримиримой ненависти к русским; кроме того, он обладал очень добрым сердцем и по природе своей был крайне миролюбив. Сам лично он весьма охотно бы покорился русским, но близкое родство с Шамилем исключало для него всякую возможность подобного исхода; но и воевать он тоже устал и после падения Ашильты решил уехать в свой аул, затерянный среди неприступных гор. Туда же он надумал пере везти и Спиридова. Он это делал в тех соображениях, что подле себя он мог лучше сберечь пленника, выкуп которого сулил тем выгоды Шамилю; кроме того, у Наджав-бека младший сын находился в плену у русских, и старик не терял надежды выручить его ценой освобождения Спиридова.

Убедись, насколько содержание в туснак-хане гибельно повлияло на здоровье Петра Андреевича, Наджав-бек отчасти по доброте душевной, а отчасти и из расчета решил позаботиться о нем.

Прежде всего, он разрешил Спиридову вымыться, после чего приказал своим нукерам обрить пленнику голову по-чеченски и остричь совсем коротко бороду. Затем из собственных вещей подарил ему рубаху, ста рый шелковый бешмет, черкеску, папаху, шальвары и чувяки. После девяти месяцев, в течение которых Спиридов ходил полунагой, обросший и нечистый, как какой-нибудь допотопный дикарь, он ощутил невыразимое блаженство, почувствовав себя вымытым и одетым. Признательность его Наджав-беку не имела границ, и он несколько раз горячо принимался благодарить его, в ответ на что старик весело улыбался, щелкал языком и беспрестанно повторял: "Якши, як-ши, ладна".

Вечером Наджав-бек позвал Спиридова ужинать. После скверной пищи, какою он довольствовался в Ашильте, Петру Андреевичу показалась еда, предложенная Наджав-беком, верхом кулинарного искусства. Никогда и раньше, и позже с таким аппетитом не ел он полусырой дымящийся шашлык и мутный суп из конины, как в тот вечер; он просто захлебывался от наслаждения, чем в конце концов привел добродушного Наджав-бека в умиление. Старик ласково потрепал его по плечу и произнес ломаным, едва понятным языком:

– Урус султан якши молодца. Урус давай адат не бежал, урус хорошо будет. Моя твоя друг, но только не надо бежал. От моя бежал, другой мусульманин бирал, хуже будет, у моя оставайся, лучше будет, письмо генералу писал, деньга получал, моя от себя пускал. Айда домой ступай, яхши, а сам пошел, не яхши. Поймал, вязать буду, арканом сажал, или в яму – фа, фа, не яхши.

Для вящей убедительности, Наджав-бек даже головой потряс и пальцы растопырил. Спиридов протянул ему руку.

– Слушай, Наджав-бек, – произнес он голосом, которому старался придать как можно больше убедительности, – я никогда в жизни не лгал, не солгу и тебе. Если ты оставишь меня на свободе, не будешь ни вязать, ни в яму сажать, станешь хорошо кормить и не позволишь твоим гололобым надругаться надо мной, даю тебе честное слово: я не сделаю даже попытки бежать, а буду терпеливо дожидаться, пока не пришлют за меня выкупа; только не требуйте того, что русские не могут исполнить, вы этим лишь напрасно будете мучить меня и зря время тратить. Насчет денег не бес покойтесь, деньги я уплачу, сколько вы назначили, это от меня зависит, но выдача ваших пленных и Хаджи-Мурата не в моей власти. Если русские согласятся – хорошо, не согласятся – не настаивайте, все равно ничего не поделаете, русские не уступят. Понял?

Наджав-бек мотнул головой в знак того, что сказанное Спиридовым ему ясно, и, подумав немного, спросил:

– А моя сына не пускай? Я очень хочу моя сына, он малшика, не джигит, зачем русским малшик? Малшик убивать русских не будет. Пускай отдадут моя мой малшик.

– И этого, Наджав-бек, по совести сказать, не могу тебе обещать, – отвечал Спиридов, – потому что мне неизвестно, какое решение последовало ка сательно твоего сына. Я обещаю тебе только одно, что напишу генералу Фези и буду усиленно просить его, чтобы он распорядился вернуть тебе твоего сына, и, думаю, генерал не откажет.

– Ты думаешь, не откажет? – оживился Наджав бек. – Пошли Аллах! Ты напиши, пожалста, напиши, хорошенько напиши. Скажи, Наджав хороший человек, Наджав не хочет воевать с русскими, пусть только сына отдавал ему, он совсем довольна будет.

Спиридов обещал, что напишет так хорошо, как только сумеет.

На другой день к вечеру Наджав в сопровождении небольшого отряда своих мюридов покинул Чиркат.

Спиридов ехал с ним рядом верхом; вполне свободный, он чувствовал себя прекрасно. Сравнительно с тем, что было им пережито в течение почти десяти месяцев, его теперешнее положение нельзя было назвать пленом, а вернее, принудительным пребыванием в гостях, как он мысленно сам подшутил над собой. Наджав-бек обращался с ним ласково, не как с пленником, а как с гостем, и всю дорогу разговаривал, но на таком невозможном языке, что Спиридов с трудом мог понимать с пятое на десятое его мудреную речь.

После двух дней пути они наконец достигли аула Наджав-бека Ечень-Даг. Это было небольшое селение, притаившееся на склоне крутой горы, доступ к которому, как и к большинству чеченских аулов, был весьма труден. У Наджав-бека была большая семья, но в настоящее тревожное время в ауле оставались только одни женщины и маленькие дети, сыновья же Наджав-бека, которых у него было трое, кроме одного, находившегося второй год у русских в плену, и мужья его двух дочерей служили в войске Шамиля.

Вернувшись домой, Наджав-бек распорядился поместить Спиридова в небольшой комнате, смежной с той, где он сам всегда находился, и, вполне доверяя слову Петра Андреевича, не учредил над ним никакого надзора. Не желая возбуждать в добродушном старике каких-либо подозрений и тем ухудшить свое положение, Спиридов целые дни безотлучно находился возле сакли, от нечего делать внимательно приглядываясь к быту горцев. Под влиянием относительной свободы, хорошей пищи и прекрасного климата он начал быстро поправляться. Силы возвращались к нему, и из мумии, на которую он, влача свое существование в Ашильте, стал уже было походить, Петр Андреевич скоро превратился в прежнего молодца, каким он был до плена. С Наджав-беком у него очень скоро установилось нечто вроде приятельства. Спиридову чрезвычайно нравились прямота, честность и справедливость Наджава, который, в свою очередь, питал к своему пленнику полное доверие.

Вскоре по приезде в Ечень Даг Спиридов написал генералу Фези длинное и весьма обстоятельное письмо, в котором, между прочим, рассказал о хорошем обращении с ним Наджав-бека и о его тяготении к русским, настоятельно просил похлопотать вернуть ему сына, если только к этому не будет особенных препятствий со стороны высшего начальства.

Когда письмо было написано, Спиридов медленно и вразумительно прочел его Наджаву. Понял ли тот что-либо или нет, решить было довольно трудно, но тем не менее Наджав остался им очень доволен и с этого дня стал еще лучше обращаться со своим плен ником. Благодаря тому, что аул Ечень-Даг находился как бы в стороне, новости до него доходили довольно редко. Долгое время Спиридов ничего не знал об участи, постигшей Николай-бека. Одно время он считал его даже убитым при штурме Ашильты, и лишь спустя два месяца случайно узнал, что Николай-бек жив, но весь изранен.

Известие это привез Иван, которого Николай-бек послал, в свою очередь, узнать о том, как поживает Спиридов. Это внимание чрезвычайно тронуло Петра Андреевича, и он стал просить Наджав-бека отпустить его навестить Николай-бека.

На этот раз старик выказал упрямство и ни за что не хотел согласиться на отъезд Спиридова.

– Моя твоя верит, – говорил Наджав-бек в ответ на предположение Спиридова, думавшего, что старик не отпускает его из боязни, чтобы он не попытался бежать, – но дорога большой, горцам много. Могут убить, а тебя убивай, моя без сына будет.

Прожив три дня в Ечень-Даге, Иван уехал обратно. Из его слов Спиридов понял, что он опять собирается на русскую сторону, но зачем именно, Иван не говорил.

Одиночество и полная бездеятельность развили в Спиридове большую наклонность к размышлениям. Сидя по целым часам где-нибудь в укромном уголку, Петр Андреевич мысленно поверял все те ощущения и впечатления, которые он пережил за последнее время. После получения им письма от Зины он все чаще и чаще задумывался о ней, и бывали дни, когда ему почему-то особенно хотелось видеть именно ее, никого другого, как ее – Зину Балкашину. Вызывая в памяти свои разговоры с ней, Спиридов удивился, как в свое время он мало придавал им значения. Он словно не замечал горячей любви, питаемой к нему молодой девушкой, и свою к ней чересчур излишнюю холодность. Теперь ему становилось нередко стыдно при воспоминании о той обидной осторожности, с какою он обращался с нею, точно боясь, чтобы она не пала ловить его в женихи.

"Зина очень умна и не могла не замечать этого, размышлял Спиридов. – Воображаю, как в душе ей было иногда больно и оскорбительно такое мое к ней отношение".

О княгине Двоекуровой Петр Андреевич думал не менее часто, чем и о Зине, но теперь она казалась ему чересчур далекой. Родившееся в нем еще в Ашильте сомнение, не забыла ли она уже его в водовороте сто личной жизни, перешло теперь в уверенность. Ему казалось, что с того дня, как он очутился в плену, прошло страшно много времени, целая вечность, и было бы смешно надеяться, чтобы богатая, молодая светская женщина могла в такой долгий промежуток не забыть своего поклонника.

"Притом, – думал Спиридов, – княгиня имеет полное право негодовать на меня за то, что на ее горячее письмо я не дал ей никакого ответа. Если ей неизвестно ничего о моем плене, то чем должна она объяснить себе мое молчание в ответ на ее страстный призыв, как не желанием прекратить с ней прежние отношения?"

При мысли о возможности подобного недоразумения Спиридовым иногда овладевала сильная тревога. Если бы хоть какая-нибудь возможность была на писать, он сейчас же бы написал и оправдался в ее глазах, но, к величайшему его огорчению, между Ечень-Дагом и Петербургом немыслимы были ника кие сношения, а потому приходилось безропотно покориться своей судьбе.

Однажды вечером, сидя около сакли и задумчиво глядя на кроваво-багровый диск солнца, постепенно тонувшего за снежными вершинами, Спиридов увидел горца, осторожно подходившего к нему.

– Что тебе надо? – спросил Спиридов. За время плена он немного выучился говорить по-чеченски.

Вместо ответа татарин полез рукой за пазуху и, вытащив оттуда толстый пакет, подал его Спиридову.

– От кого это? – спросил немного изумленный Петр Андреевич.

– От русского солдата Ивана, что у Николай-бека служил.

– А где он сам? полюбопытствовал Спиридов.

Горец развел руками и, горячо жестикулируя, принялся о чем-то рассказывать. Долго Спиридов не мог ничего понять, и только когда подошел Наджав-бек, ему с его помощью с грехом пополам удалось наконец до некоторой степени уяснить себе, в чем дело. Из слов горца выяснилось, что Иван зачем-то пробрался в русскую крепость, где был узнан, схвачен и, как принявший мусульманство и служивший Шамилю, – расстрелян. Татарин пространно рассказывал о подробностях казни и о том, каким молодцом держал себя Иван до последней минуты, но Спиридов мало что понял из его рассказа. Меньше всего было для него понятным, каким образом очутился принесенный ему горцем пакет в руках неожиданного посланца и откуда он взялся. Не добившись толку, Петр Андреевич махнул рукой и поспешил вскрыть пакет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю