412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Федор Тютчев » На скалах и долинах Дагестана. Среди врагов » Текст книги (страница 7)
На скалах и долинах Дагестана. Среди врагов
  • Текст добавлен: 16 июля 2025, 23:57

Текст книги "На скалах и долинах Дагестана. Среди врагов"


Автор книги: Федор Тютчев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц)

– О, проклятые! – проскрежетал он зубами. – Дайте срок, все, все припомню я вам!

Мало-помалу глаза его начали привыкать к окружающей темноте настолько, что он, хотя и с трудом, но мог различить недалеко от себя две полунагие человеческие фигуры, сидевшие в удрученных позах, скорченные и страшные в своей молчаливой неподвижности. Они сидели под самой крышей, слабо освещенные пробивающимся сквозь ее широкие щели мутным светом, придававшим всему какой-то особенный мертвенно-печальный вид. Напрягая зрение, Спиридов старался разглядеть ужасное помещение, в какое он попал. Это была большая яма, глубиной не менее полутора сажень, а шириной сажени три в квадрате, причем основание ее было шире, чем устье. Бревенчатый потолок был сверху покрыт слоем земли и щебня с пробитой посередине его дверью, наподобие ставни. Стены без срубов, из плотно убитой глины. Пол был земляной, и на нем не было даже соломы. В самом дальнем углу чернела глубокая яма, издававшая нестерпимое зловоние.

"Что же это такое, что же это такое? – мучительно вертелся в мозгу Спиридова смутный вопрос. – Как же это так, разве можно прожить здесь хотя бы минуту?"

Мысли в его голове путались, он был близок к потере рассудка.

Вдруг словно тысяча игл впилась в его тело. Ощущение, подобное тому, если бы его начали стегать крапивой, нестерпимым зудом ожгло Спиридова, ноги, спину, руки… Через мгновенье все его тело горело, как в огне. Эта бесчисленная армия земляных клопов и блох, почуяв в нем свежую жертву, с остервенением набросилась на Петра Андреевича.

Не помня себя от боли, Спиридов с бешеным оже стечением принялся царапать свое тело острыми, крепкими ногтями; при этом он очень скоро в клочья изодрал едва державшиеся на нем лохмотья, расцарапал до ран кожу, но тем только усилил свои страдания. Наконец, обессиленный неравной борьбой, заживо пожираемый свирепыми насекомыми, весь в крови от нанесенных им самим себе ран, Петр Андреевич не выдержал. Его гордая душа сломилась. Он зашатался, закрыл лицо ладонями и с глухим сто ном упал ничком на пол и зарыдал. С момента плена это были первые слезы, исторгнутые овладевшим им отчаянием.

Пока Спиридов переживал эти ужасные минуты, его товарищи по заключению продолжали сидеть в тех же позах, и ни один из них ни единым звуком не отозвался на его горькие рыдания. Только лежавший немного дальше третий человек, которого Спиридов сначала и не заметил, медленно повернул к нему свою страшную, взлохмаченную, как у чудовища, голову и сверкнул во мраке большими, глубоко ввалившимися глазами.

Долго плакал Спиридов, чувствуя, как внутри его словно струны рвутся одна за другой, и по мере того как они лопались, прежний Спиридов, гордый и самоуверенный, ничего не боявшийся, уступал место другому, новому, у которого вся душа была истерзана, опоганена страданиями и бессильной злобой. Насколько прежний Спиридов внушал уважение своей непреклонной волей и презрением к опасности, настолько жалок и ничтожен, противен самому себе был тот изнемогший в борьбе полутруп, который, обливаясь жгучими слезами, извивался на грязном полу смрадной гундыни. Выплакав наконец все свои слезы, Спиридов поднялся, сел, охватил руками колена и, положив на них подбородок, впал в какое-то тугое оцепенение, из которого его не могли вывести мириады насекомых, жадно точивших его измученное тело.

Сколько времени пробыл Спиридов в таком состоянии, он и сам не мог бы определить. Может быть, час, может быть, несколько минут, может быть, несколько часов, Бог один знает. В этой ужасной, погруженной во мрак яме время теряло над человеком всю свою власть и не вызывало в его мозгу никакого представления и ощущения.

Чей-то слабый голос, едва уловимый даже в этой мертвой тишине, вывел Спиридова из задумчивости. Он вздрогнул, оглянулся. В нескольких шагах от него на спине лежал совершенно обнаженный человек, очевидно больной, может быть, умирающий. Повернув голову и глядя на Спиридова огромными страдальческими глазами, он что-то бессвязно шептал, медленно, с усилием шевеля страшным ртом, казавшимся в полутьме черной, зияющей ямой на его белом, как у мертвеца, лице. Спиридов вспомнил стоны, слышанные им там, наверху.

"Наверно, это тот самый умирающий офицер, о котором упоминал Арбузов", – подумал Спиридов и, машинально поднявшись на ноги, подошел к боль ному, стараясь разглядеть его.

Никогда не приводилось Спиридову ни раньше, ни после видеть человека в столь ужасном положении. Это был скелет в полном значении слова, обтянутый желтой ссохшейся кожей, испещренной гноящимися ранами и струпьями. Сбившиеся в огромный колтун космы полуседых волос, как чудовищная шапка, на висли над серо-мертвенным лицом, в котором не было никакого выражения. Глубоко ввалившиеся глаза смотрели тупо и безжизненно.

– Кто вы такой? – услыхал Спиридов едва уловимый шепот, после того как присел на корточки подле больного.

– Офицер. Поручик Спиридов.

По лицу лежащего пробежала легкая судорога.

– А я Назимов. Прапорщик Назимов. Помните? – с усилием проговорил он, вопросительным взглядом смотря в лицо Петра Андреевича.

– Назимов? – воскликнул Спиридов. – Не может быть…

Наступило тяжелое молчание. Спиридов смотрел и не хотел верить своим глазам.

Три года тому назад, на пути из Петербурга на Кавказ, Спиридов познакомился с прапорщиком Назимовым и проехал с ним несколько станций.

Тогда это был только что выпущенный из кадетского корпуса, вновь произведенный юноша, добродушный, восторженный и жизнерадостный. Не видя еще Кавказа, он был в него влюблен и бредил им, как жених невестой. Когда же перед ним развернулась величественная картина гор с снежными вершинами и пахнул особенный, бодрящий душу горный воздух, зазеленели чинары и стали все чаще и чаще попадаться навстречу одетые в живописные лохмотья, вооруженные с ног до головы, в косматых папахах и бурках воинственные представители бесчисленного множества племен, населяющих Кавказ, Назимов пришел в полное упоение.

Все его чувства и ощущения до того перемешались между собой, что он никак не мог в них разобраться. Спиридова это очень забавляло, и от нечего делать он изводил молодого прапорщика, подтрунивая над его экстазом.

– Не понимаю, Назимов, зачем вы едете на Кавказ? – спрашивал он между прочим.

– Как зачем? – удивился тот. – Чтобы воевать с врагами моего отечества.

– Но позвольте, вы только что говорили, что находите несправедливым со стороны России нападать на несчастных горцев, у которых нет ничего, кроме свободы и любви к родине. И какие же они враги отечества, если только защищаются от нападения? Ведь согласитесь сами, всякий человек, если чуженин придет к нему и будет распоряжаться в его доме, постарается вышибить его оттуда; за это истреблять его не совсем-то человечно.

– Разумеется, но как же иначе быть? Мы должны завладеть Кавказом.

– Почему?

– Как почему? Ну, знаете, это высшая политика, – начинал путаться Назимов. – Мы люди маленькие и, может быть, не совсем ясно можем судить… Во всяком случае, нельзя же допустить, чтобы какие-нибудь дикари бесчинствовали на границе, делали набеги, увозили наших подданных в плен… Наконец, мы должны образовать их, у них нет никаких законов, режут друг друга, грабят, разбойничают, разве это хорошо?

– Скверно. Стало быть, вы хотите сделать из горцев мирных поселенцев, вроде наших крестьян, ну, хотя бы Ставропольской губернии, и ради этой цели вы желаете воевать. Но подумали ли вы, что, превратившись в мирных поселян, горцы потеряют свои доблестные качества: воинственность, храбрость, наездничество, – одним словом, все то, что в них так восхищает, за что вы их, по вашим же словам, "обожаете". Выходит, стало быть, что вы будете воевать, рисковать жизнью, чтобы из людей благородных, свободолюбивых, гордых, воинственных, независимых, словом, чтобы из народа-героя, подобного древним римлянам и грекам, – ваши же слова, – создать прозаичных, смиренных "мужиков". Это первое; а второе: как прикажете понимать вашу страсть и восторг к народу, которого вы в то же время собираетесь истреблять как можно больше. Или это "обожание" такого же сорта, как некоторые "обожают" цыплят и в силу того едят их до пресыщения, и чем больше "обожают", тем больше "едят", предварительно, разумеется, зарезав. В конце концов я прихожу к тому убеждению, что вы любите горцев за возможность убивать их.

– Ах нет, как можно так говорить?! – воскликнул Назимов.

– Ну, в таком случае вы едете ради получения орденов. Последнее вернее всего. Согласитесь, что так? Внутри вас копошится червячок тщеславия, и вот, чтобы удовлетворить его, навесив на свою грудь орденов, вы готовы пролить море человеческой крови, не только вражеской, но и русской. Таким образом, оказывается, что для вас орден не следствие ваших действий, а причина их. Не ожидал я от вас, Назимов, такого бессердечия и чудовищного эгоизма. Из-за значка, имеющего нарицательную цену нескольких рублей, вы собираетесь отнимать у людей их величай шую драгоценность: жизнь и свободу.

– Ах, Боже мой, ну, можно ли так объяснять… Нет, послушайте… вы совсем не так смотрите на это, – волновался Назимов. – Позвольте, я вам объясню все как следует… Имейте терпение только выслушать.

Волнуясь, спеша, ежеминутно повторяясь и противореча самому себе чуть не на каждом слове, Назимов подробно принимался разъяснять Спиридову причины, побудившие его перевестись на Кавказ, но чем больше он говорил, тем больше запутывался в противоречиях собственных доводов и давал Спиридову в руки все новое и новое против себя оружие, при помощи которого Спиридов доводил его чуть ли не до слез. И вот теперь, через несколько лет, встретив Назимова в этой смрадной яме, Спиридов никак не мог приучить себя к мысли, что перед ним тот самый милый, симпатичный юноша с светлым, наивным взглядом, пухлыми, розовыми щеками и едва пробивающимися усиками. Казалось невероятным, как могло совершиться такое ужасное превращение. За три года полуребенок превратился в развалину, сморщенную мумию, заросшую седыми волосами, с лицом отживающего свой век старца…

– Господи! – невольно воскликнул Спиридов. – Но скажите мне, как могло случиться с вами такое несчастье?

– Очень просто, – с усилием проговорил Назимов. – Все несчастья случаются очень просто. Помните, как вы все время подсмеивались надо мной, когда мы с вами ехали на Кавказ, уверяли, что я скоро разочаруюсь в горцах… Разочаруюсь это слишком слабо сказано: я возненавидел их, возненавидел всеми силами моей души, возненавидел так, как можно возненавидеть в моем положении. Это звери, бездушные, бессердечные, хуже зверей… Из всех душевных побуждений, которыми одарен человек, им доступна одна только бессмысленная, тупая жестокость. Жестокость настолько проникла во все их существо, что они даже не видят ее, они совершают величайшие зверства, даже не ощущая от того наслаждения, без всякой для себя выгоды… Спрашивается, за что они замучили меня, не согласившись на предложенный им выкуп? Не лучше ли им было взять за меня восемьсот рублей, которые им предлагали, чем допустить умереть без всякой для них пользы? Но повторяю – это звери, тупые, бессмысленные, проникнутые предрассудками и диким фанатизмом… Помните, вы подшучивали над тем, что я не понимал, к чему Россия пришла воевать с ними… О, теперь я это хорошо понял… Не может цивилизованное государство терпеть рядом с собой гнездо злодеев, убийц и предателей, совершающих всевозможные насилия и злодеяния, как около усадьбы нельзя давать плодиться волкам… Только истребив их до последнего младенца, русские могут считать свою миссию законченной, и чем скорее это случится, тем лучше. Никаких соглашений, никаких уступок – они должны исчезнуть с лица земли, как гады, как бешеные собаки, и уступить свое место русским; только тогда эта дивная страна, залитая кровью, очумелая от жестоких злодеяний, зацветет подобно раю…

Спиридов слушал с трудом произносимые Назимовым слова, которые он едва-едва выдавливал из своей высохшей, истерзанной груди, то и дело останавливаясь и тяжело переводя дух. Как эти слова были не похожи на то, что говорил Назимов три года тому назад!

– Подумайте, – заговорил снова Назимов, какое беспощадное, злое зверье эти, как их у нас в России называют многие романтики, "рыцари гор". Я, как вы сами видите, умираю, спасенья мне нет, я не могу шевельнуться… Просил их, нехристей, плакал, просил вынести меня на воздух, взглянуть еще раз, один только раз на небо, на горы, на Божий мир, вдохнуть глоток свежего воздуха – и того не хотят сделать… Тупые, злые звери. О, Господи! – с новой силой воскликнул он. – Если есть на свете справедливость, накажи их, злодеев, за все мои страдания, и детей их, и внуков, и правнуков. Искорени род их до последнего человека… О, Боже мой, за что, за что такая кара? Умирать в этой яме, как собаке, без причастия, без слова утешения… без молитвы. Что может быть ужаснее!

Он закинул голову, зажмурил глаза и с выражением нестерпимого душевного страдания на лице застыл в неподвижной позе.

Пораженный видом таких нечеловеческих мук, Спиридов сидел молча, опустив голову.

Два других заключенных оставались по-прежнему сидеть все в тех же безучастных, понурых позах.

IX

Прошло несколько минут гробового молчания. Назимов медленно открыл глаза и поглядел на Спиридова.

– Вы спрашиваете меня, как я попал в плен? Очень глупо, так глупо, как, кажется, глупей и нельзя… Из-за непозволительной доверчивости… Но если мой батальон, где я служил, стоял в страшной глуши… тоска ужасающая… кроме водки, карт и охоты, никаких развлечений; однако на охоту ходить было опасно, кругом шныряли абреки, и стойло только кому-нибудь из нас удалиться немного от крепости, как, откуда ни возьмись, появлялись гололобые, и дело кончалось или смертью, или пленом. Приходилось сидеть в крепости, и так как водки я не пил, карт терпеть не мог, то скучал невообразимо. На такое мое состояние духа, приезжает к нам в форт один бек. Прежде он был против нас, затем принес покаянную, и его зачислили в число "друзей". Прожил он у нас больше недели, и все время наше офицерство наперебой угощало его и нянчилось с ним, как дурень с расписанной торбой. За чем он приезжал, никто из нас хорошенько не знал, известно было только, что он имел две-три тайные беседы с нашим комендантом. Наконец бек уехал; перед отъездом он обратился к нашим офицерам, предлагая им свое гостеприимство, причем красноречиво описывал прекрасное местоположение своего аула, его богатство, а главное – удивительное обилие всякой дичи. Офицеры в самых радушных выражениях благодарили бека, но поехать с ним никто не согласился, кроме меня. Справедливость требует сказать, что кое-кто отговаривал меня, а больше всех мой денщик:

– Эх, ваше благородие, можно ли верить гололобому, продаст он вас, как жид Христа, помяните мое слово, продаст.

Но я с негодованием отверг такое мнение. "Амалат-бек" и "Мулла-Нур" в моем уме затемняли своим блеском скромную и, как впоследствии оказалось, высоко подлую фигуру гостеприимного бека.

Я поехал…

Вначале все шло как нельзя лучше. Бек был очень любезен. Угощал как нельзя лучше и старался развлечь, чем мог.

В честь мою был устроен праздник, танцевали, пили бузу; словом, все, как должно. Исполняя свое обещание, бек устроил прекрасную охоту. Мы охотились два дня. Особенно удачен был второй день охоты: я убил несколько кабанов и даже одного горного козла. Никогда в жизни я не был так счастлив и доволен, как в этот день, последний день моей свободы…

На другое утро мне надо было ехать обратно. Я дружески простился с беком и в сопровождении двух его нукеров двинулся в путь. К полудню мы были уже на нашей стороне… До крепости оставалось не более версты… Она была видна как на ладони. Тут нукеры распрощались со мной и повернули обратно, а я в самом счастливом настроении духа погнал лошадь к крепости. Но не успел я сделать и несколько шагов, как почувствовал на своей шее чье-то страшное пожатие, дыхание пресеклось, из глаз посыпались искры… Еще мгновение, и я уже лежал распростертый на земле, сорванный с седла удачно наброшенным арканом. Те самые двое нукеров, которые были моими провожатыми, набросились на меня, быстро окрутили арканами, заткнули рот каким-то грязным обрывком и, перекинув через седло, как тюк, помчались в горы. Я долго не мог прийти в себя и не хотел верить в возможность такого предательства. По простоте душевной, мне все казалось, что это какое-нибудь недоразумение, но скоро я должен был убедиться в жестокой истине… Через несколько часов я очутился в том же ауле, откуда выехал. Бек встретил меня, но теперь это не был гостеприимный и любезный хозяин, а злобный, грубый дикарь, палач, издевающийся над своей жертвой. Осыпав меня градом ругательств, он приказал набить мне на ноги колодки и бросил в яму наподобие той, в какой мы находимся теперь. Два дня просидел я в этой яме без пищи и питья; на третий день меня вытащили и приказали писать письмо с изложением условия моего выкупа.

Только теперь объяснилось, для чего коварный бек прикинулся другом русских и приезжал к нам в крепость. Дело в том, что незадолго перед этим его родной дядя, большой разбойник, попал в плен к русским и был присужден к отправке в Сибирь. Захватив меня в плен, бек потребовал возвращения дяди и две тысячи рублей деньгами. Об этом я должен был написать.

Два месяца ожидался ответ, наконец, он пришел. Бека извещали, что дядя его в дороге умер, а потому возвращения быть не может, что же касается денег, то и в этом случае его требование не может быть исполнено в назначенном им размере: вместо двух тысяч ему предлагали только 800 рублей, собранных товарищами. Получив такой ответ, бек пришел в ярость и приказал отрубить мне голову, но потом почему-то раздумал и послал меня к Гамзат-беку…

Тяжелый это был путь, и надо только удивляться, как я остался жив. По дороге люди, ведшие меня, нагнали шайку абреков, возвращающихся с добычей с набега… Вот когда я вдоволь нагляделся на зверство этих подлых зверей… Набег был удачен, и кроме множества вещей, которыми было навьючено несколько лошадей, горцы захватили до десяти человек женщин и детей. Женщины были все молодые, так как старых татары, нападая на поселение или станицу, убивают, и многие из них отличались красотой… Печальная участь постигла этих несчастных… Как теперь помню: ночь, пылает огромный костер, искры яркими снопами взвиваются вверх и, вспыхнув во мраке, мгновенно угасают. Вокруг костров сидят горцы в рваных черкесках, огромных папахах, с дикими зверскими лицами, и между ними, с лицами, опухшими от слез, растерзанные, полунагие, с распущенными по плечам волосами молодые женщины.

Изорванная одежда висит клочьями, обнажая их тела, на которые горцы бросали жадные, сладострастные взгляды… Тут же жмутся несчастные дети, они не смеют плакать, но только дико и испуганно озираются… О, если бы вы знали, каких сцен свидетелем я был, каких ужасов… Не стесняясь ни присутствием друг друга, ни невинными, изумленными взглядами детей, дикари грубо ласкали женщин тут же, подле костра, при криках и хохоте совершая всевозможные гнусности. Большего издевательства над людским несчастием и человеческой личностью, большего попрания всяких человеческих и божеских законов нельзя было придумать…

В эту ночь я возненавидел горцев всеми силами души и поклялся, если мне удастся когда-нибудь вырваться из плена, жестоко и беспощадно уничтожать их, как диких зверей… На мое несчастие, судьбе было угодно не допустить меня выполнить мою клятву, я умираю, раздавленный ими, как червь, но мою ненависть я унесу с собой в загробную жизнь и предстану с нею к престолу Всевышнего.

Мы шли несколько дней, и каждый вечер на ночлеге повторялись одни и те же безобразные сцены насилия над женщинами. От стона и рыданий этих несчастных у меня вся душа переворачивалась, но я решительно ничем не мог помочь им. На третью ночь, помню, одна из них не выдержала. Это была красивая, рослая казачка, девушка, она ехала с замужней сестрой к ее мужу на новые Сунжинские поселения.

Доведенная до отчаяния, она вдруг, перестав плакать, как разъяренная тигрица бросилась на своего мучителя, в мгновение ока выхватила из ножен его кинжал и глубоко вонзила широкое лезвие в его грудь. Потом, отмахиваясь окровавленным кинжалом от кинувшихся было на нее лезгин, она побежала к краю утеса, нависшему над глубокой пропастью, и молча, без крика, без стона, ринулась вниз.

Разъяренные горцы, чтобы отомстить за смерть товарища, тут же зарезали двух или трех младенцев, вырвав их из рук матерей, и с злорадным смехом швырнули их окровавленные тельца в ту же бездну…

О, какой плач, какой стон поднялся между женщинами, какие проклятия посыпались на голову убийц, я не могу этого вам передать. Довольно, если я вам скажу, что до сих пор они стоят в моих ушах. До сих пор мерещатся перед глазами белые, голые тельца малюток, трепыхающиеся в грубых руках убийц, слышится предсмертный храп перерезываемых глоток, чудятся выступившие из орбит, недоумевающие, полные инстинктивного ужаса невинные глазки… Одна из матерей сошла с ума. Горцы боятся сумасшедших, питают к ним своего рода почтение и суеверный страх, а потому поспешили отделаться от нее, бросив на одном из ночлегов на произвол судьбы. По всей вероятности, несчастная очень скоро сделалась добычей волков.

Сначала меня привезли в Хунзах, где жил Гамзат-бек, но скоро перевели в другой аул.

Горцы, очевидно, все еще не теряли надежды сорвать за меня большой выкуп. Одно время я находился во власти Кибит-Магомы, и он долго вел переговоры с генералом Розеном, требуя за меня сначала пять тысяч, а под конец две.

Напрасно я клятвенно уверял его, что я бедный офицер и таких денег достать мне неоткуда; он ничего не хотел слушать. Голодом и побоями они вынуждали меня писать генералу под свою диктовку глупые и недостойные письма, за которые я краснею до сих пор. Эти письма посылались через лазутчиков в русский лагерь, но ответ на них был один и тот же. Более восьмисот рублей за меня дать не могли. Эти деньги были собраны товарищами по полку. Впоследствии прибавили еще 200 и этим погубили все дело. Горцы уже готовы были согласиться на восемьсот, ибо и 800 рублей для них деньги немалые, но узнав, что наши накинули 200 рублей, они вообразили, что если будут продолжать упорствовать, то в конце концов русские и еще прибавят. Алчности и корыстолюбию татар нет пределов, они готовы торговаться целый год из-за пяти рублей… Имейте это в виду, когда дело коснется вашего выкупа. Какую сумму назначите, на той и стойте; если вы ослабнете духом и прибавите 3 рубля, вы безвозвратно погибли. Горцы потребуют пять, вы дадите пять – они заломят десять, и так до бесконечности… Я вам живой тому пример…

Впрочем, не это одно погубило меня. К моему несчастию, мне пришла безумная мысль бежать. В то время мое положение было сравнительно лучше. Кибит-Магома далеко не такой зверь, каким был Гамзат-бек и каков есть Шамиль. Принадлежа ему, я содержался не в яме, а в сакле одного из узденей Кибит-Магомы, где мне жилось сравнительно сносно и где я пользовался некоторою свободою.

Вот это-то и сгубило меня. Иметь возможность бе жать от тяжелого, унизительного плена и не попытаться сделать этого – выше человеческих сил. Соблазн слишком велик, а тут, к довершению всех моих бед, явился и соблазнитель в лице тоже пленного грузина, уверявшего меня, что стоит нам только выбраться из аула, а там он ручается головой за наш успех.

– Мне знакомы все тропинки на сотни верст кругом, – хвастался он, – я проведу тебя за Алазан, к нам в Сигнах, а оттуда тебя доставят, куда ты только пожелаешь.

Я долго колебался, не поддаваясь на сладкие речи обольстителя; наконец, не выдержал и решился.

Дорого пришлось искупать мне эту непростительную глупость.

Грузин, о котором я вам говорю, был простой милиционер, а потому и присмотра за ним не полагалось почти никакого. Одному ему представлялась возможность уйти десять раз, но он был, как я впоследствии убедился, преестественнейший трус и один не мог ни как решиться на такой подвиг.

Он сам мне говорил потом: "Я потому твоим благородиям просил со мной бежать, что вы, русские, очень храбрый народ, ничего не боится. С тобой моя тоже не боится".

Как все трусы, Михалко в то же время обладал большою долею хитрости. По крайней мере, план, который он задумал для нашего бегства, был, по совести сказать, в достаточной степени остроумен.

Мы жили у одного и того же хозяина, но Михалко помещался с двумя другими работниками-ногайцами в сакле для нукеров, а я в небольшой пристройке, стена об стену с помещением, занимаемым хозяином. На ногах у меня и днем и ночью тяжелые кандалы, чрезвычайно затруднявшие мои движения, снять их не представлялось никакой возможности, на это потребовалось бы слишком много времени, а за мной в течение дня постоянно следили если не сам хозяин, то жена его или кто-нибудь из детей. При этом дальше двора сакли мне уходить не позволялось под страхом быть прикованным. С наступлением же сумерек меня загоняли в мой чулан, надевали железный ошейник, от которого шла толстая и очень тяжелая длинная цепь. Цепь эта пропускалась в отверстие стены в саклю моего хозяина и там привязывалась к вбитому в землю толстому колу.

Бежать при таких условиях, казалось, было немыслимо, но Михалко нашелся. Он посоветовал мне прикинуться больным и остаться лежать в сакле, чтобы узнать, снимут ли с меня днем цепь или нет. На этом обстоятельстве основывался весь дальнейший план.

Как мы и предполагали, цепь с меня не сняли. На другой день повторилось то же. На третий день я выздоровел, и все, по-видимому, пошло по-старому, только Михалко каждую ночь выползал на некоторое время из нукерской сакли и подрывал стену моей конурки.

Выломав несколько камней, он потом вкладывал их на место и слегка присыпал землей. Стена была очень крепкая, замазка, связывавшая камни, хорошо высохла и сама была как камень, а потому работа подвигалась очень медленно. Потребовалось более не дели времени, чтобы проделать отверстие, через кото рое мог бы пролезть человек.

Когда отверстие было готово, я опять "заболел", и меня снова оставили одного лежать в моей конуре. К довершению благополучия, хозяин накануне уехал в набег, и ранее как через неделю его нельзя было ждать обратно. Михалко, улучив минуту, прошмыгнул ко мне и сунул небольшую ручную пилу, которой я и начал пилить ушко моего ошейника. Работа была трудная. Целых два дня трудился я в поте лица своего, и только на другой день к вечеру мне удалось настолько распилить его, что Михалке, пролезшему ко мне в проделанное им отверстие, не представилось большого труда руками доломать его. Сняв цепь, мы привязали к ней большое бревно, притащенное Михалкой еще днем. Это сделано было из предосторожности, так как хозяева, просыпаясь ночью, имели скверную привычку дергать цепь, чтобы убедиться, там ли я.

Сакля моего хозяина примыкала задней стеной к высокому, почти отвесному обрыву, который мы, несмотря на всю его кажущуюся неприступность, и избрали путем к спасению. Был, разумеется, другой путь, прямой и удобный, – улица аула, но в смысле опасности он был для нас гораздо хуже, так как там мы ежеминутно могли наткнуться на кого-нибудь из татар.

Исцарапанные в кровь, с оборванными ногтями, с коленями и ладонями, стертыми до свежего мяса, совершенно измученные сползли мы наконец, рискуя ежеминутно сорваться вниз и разбиться до смерти, с проклятого утеса. Там, внизу, в кустах ожидали нас две лошади, потихоньку уведенные Михалкой из сарая. Это были жалкие клячи (одна из них слепая, старая, разбитая на все четыре ноги), которых хозяин держал для возки тюков и молотьбы, но в нашем положении мы рады были и таким. Лучших коней украсть было трудно, так как в конюшне, где они стояли, помещался один из нукеров и одна из собак, эти же были брошены без всякого присмотра как не имевшие никакой ценности в глазах даже самого нищего горца.

Взобравшись на своих кляч, острые спины которых взамен седел покрыли своими верхними одеждами, мы погнали их с такой скоростью, на которую они были только способны.

Всю ночь ехали мы безостановочно.

К утру наши лошади окончательно выбились из сил и в дальнейшем могли только стеснять нас, а потому мы бросили их и, пройдя еще верст пять пешком, забрались в густую чащу леса и зарылись в кустах. Кандалы я свои сбил еще перед тем, как мы сели на лошадей.

Закусив чуреками, захваченными с собой Михалкой, мы терпеливо принялись ждать ночи, так как продолжать путь днем было бы слишком рискованно.

Михалко по природе большой болтун, и весь день, лежа со мной рядом, шептал мне на ухо бесконечные повести о своей родине. Он был родом из Кварели и, по его словам, происходил из хорошей семьи.

Селение, куда мы направлялись, по настоянию Михалки, было слишком удалено от нашего аула, и чтобы достичь его, приходилось проходить через земли нескольких неприязненных нам обществ. Мне это казалось очень рискованным. По моему мнению, было гораздо благоразумнее взять на север и попытаться выйти на нашу Сулакскую линию. Хотя и в этом направлении нам предстояло миновать не один немирный аул, но зато расстояние было вдвое короче.

Я высказал это Михалке, но тот и слушать не за хотел.

– Там моя дорога не знай, – упрямо крутил он головой, – там татар встречай, куда ходил? Туда – не знай, сюда – не знай. Какой аул? Можно в него ходил или не можно, ничего не знай. Все равно как слепой.

– Ну, а по этой дороге ты надеешься пройти без всяких встреч?

– О, тут моя всё знай. Моя пойдет, где люди не ходят, джейран пошел – моя пошел. Надо спрятаться – пещер знай, где аул стоит, тоже знай, – мимо ходил, тут моя ничего не боится.

– Ну, – говорю, – ладно, пусть по-твоему будет, веди, если уже так уверен.

Как только стемнело, мы выбрались из чащи и снова пустились в путь. Мы шли так скоро, как только могли, но тем не менее нам казалось, будто мы топчемся на одном месте. Ночь была лунная и светлая. Михалко действительно знал дорогу хорошо, он шел без тропинок, теми глухими местами, где нам едва ли кто мог встретиться. Тем не менее из предосторожности мы с рассветом забрались в глухую пещеру и притаились там, как ящерицы.

Эта вторая наша дневка была для нас хуже первой, благодаря тому что запас нашего провианта истощился и на утоление волчьего голода, мучившего нас, мы имели только один чурек, который и разделили между собой по-братски.

Выспавшись и отдохнув, мы ждали только наступления ночи, чтобы продолжать наш путь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю