355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Федор Нестеров » Связь времен » Текст книги (страница 11)
Связь времен
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 01:18

Текст книги "Связь времен"


Автор книги: Федор Нестеров


Жанры:

   

История

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 17 страниц)

Бурный экономический рост России, служивший основой ее военной мощи, политического влияния на международной арене и внутреннего культурного развития, продолжался до тех пор, пока не натолкнулся на непреодолимую преграду – на крепостничество. Мануфактурное производство могло еще до поры до времени уживаться с крепостническими порядками, машинное – нет. От того, отменит ли Россия в начале XIX века крепостное право и откроет ли тем самым двери перед промышленной революцией, зависело, останется ли она после победы в Отечественной войне 1812 года ведущей державой Европейского, а быть может, и Азиатского континентов. Альтернативой этому предлагаемому декабристами решению было стремление сохранить все как было, идти проторенным путем, понимание величия России как военно-крепостнической державы – такой альтернативой, короче говоря, стал политический курс Николая I. Истоки этого коренного для той эпохи противоречия следует искать в двойственной социально-экономической природе господствующего класса – феодальный по своему происхождению и привилегиям, он был давно уже теснейшим образом связан с рынком. Перед ним имелся еще выбор: следовать примеру английского дворянства, совершенно обуржуазившегося и сохранившего от прошлого лишь феодальные титулы и гербы, или французского, вцепившегося мертвой хваткой в свои средневековые права и безжалостно поэтому сметенного буржуазной революцией. Чем дальше, тем яснее становилось русскому дворянству в целом, что крепостничество нерентабельно. Мы не оговорились, применив к помещичьему хозяйству категорию политэкономии капитализма: даже наиболее отсталая его форма, основанная на барщине и распространенная главным образом в южных, наиболее плодородных областях России, так же мало походила на традиционное феодальное натуральное хозяйство, как и, скажем, плантация хлопка на юге Соединенных Штатов. Различие между ними, конечно, было несущественным и заключалось лишь в том, что «фабрика зерна» приводилась в действие трудом белых рабов, а «фабрика хлопка» – черных. Но и та и другая в равной мере давным-давно вошли в систему мирового капиталистического производства.

Уровень производительных сил в Российской империи второй половины XVIII века вряд ли был ниже того, который оказался достаточным для Великой французской революции, и, несомненно, был выше, чем тот, который послужил основой для английской революции XVII века. Тем не менее давление этих сил «снизу» не только не привело к революционному взрыву в России ни в XVIII и ни в XIX веках, но не воспрепятствовало даже ее превращению в оплот феодально-крепостнической реакции в Европе. Дело в том, что «крышка на котле, под которым огонь разгорался все сильнее и сильнее, была завинчена слишком туго», или, говоря без метафор, в том, что государственная надстройка, порожденная устаревшими экономическими отношениями, оказалась в России вследствие отмеченных выше особенностей ее истории намного массивнее, прочнее, «взрывоустойчивей», нежели на Западе. Крепостничество, поднимаясь из барской усадьбы в Зимний дворец, оборачивалось царизмом точно так же, как и самодержавие именно в крепостничестве (а позднее в его пережитках) имело свою подлинную экономическую основу.

Не столько экономическая, сколько психологическая причина заставила основную массу российского дворянства подчиниться в двадцатые годы прошлого века руководству крепостнической фракции и пойти вслед за Аракчеевым и Николаем I. Этот психологический фактор – авторитет государства. В «Войне и мире» есть очень характерная сцена спора между Пьером Безуховым, будущим декабристом, и Николаем Ростовым, типичнейшим представителем именно этой основной массы «благородного сословия», из которой, к слову сказать, в то время почти полностью формировался офицерский корпус русской армии. Пьер убеждал: «…Мы только для того, чтобы Пугачев не пришел зарезать и моих и твоих детей и чтобы Аракчеев не послал меня в военное поселение, – мы только для этого боремся рука с рукой, с одной целью общего блага и безопасности…

…Николай почувствовал себя поставленным в тупик. Это еще больше рассердило его, так как он в душе своей не по рассуждению, а по чему-то сильнейшему, чем рассуждение (выделено мной. – Ф. Н.), знал несомненно справедливость своего мнения.

– Я вот что тебе скажу, – проговорил он, вставая и нервными движениями уставляя в угол трубку и наконец бросив ее. – Доказать я тебе не могу. Ты говоришь, что у нас все скверно и что будет переворот; я этого не вижу; но ты говоришь, что присяга условное дело, и на это я тебе скажу, что ты лучший друг мой, ты это знаешь; но составь вы тайное общество, начни вы противодействовать правительству, каково бы оно ни было, я знаю, что мой долг повиноваться ему. И вели мне сейчас Аракчеев идти на вас с эскадроном и рубить – ни на секунду не задумаюсь и пойду. А там суди, как хочешь».

На развилке исторических путей Россия остановилась на мгновение – 14 декабря 1825 года, а затем, повинуясь страшной силе инерции, подавляющей все рассуждения, покатилась с вершины могущества и славы, на которую вознес ее 1812 год, к пропасти. Чтобы сохранить свой статус великой державы после победы в Отечественной войне, Россия должна была решить задачу промышленного переворота, задачу для нее принципиально новую, не имевшую на этот раз ничего общего с привычным делом защиты Отечества. Решение, предложенное на Сенатской площади, было ею, то есть ее господствующим классом, отвергнуто, а другого не было. История же, подобно Сфинксу из древнегреческого мифа, жестоко расправляется с теми, кто оказывается не на высоте ее задач. Первое ее наказание – застой. Между тем как страны, вводившие у себя машинное производство, устремились вперед, Россия ползла черепашьими шагами, и ее прочный панцирь только сковывал ее движение. Вскоре и панцирь подвергся разъедающей коррозии. Она хотела остаться военной державой тогда, когда находилась в полной безопасности, и через три десятилетия превратилась всего лишь в тень военной державы. В эпоху, предшествовавшую Крымской войне, русские солдаты не завинчивали до конца ни одной гайки на своих ружьях: с разболтанными шурупами команда «к ноге» выполнялась особенно гулко и красиво. Великий князь Михаил Павлович был убежден, что война, отучая солдата от строевой выправки, только портит его. Уровень боеспособности русской армии понижался с каждым десятилетием, и это потому, что она оставалась царской. Упрек декабриста Толстого к покойному императору Николаю был, конечно, как нельзя более справедлив.

Вступи Россия на «прусский путь» развития капитализма (что предполагало отмену крепостного права и сохранение помещичьего землевладения) в начале XIX века, она, по всей видимости, сохранила бы свою гегемонию на Европейском континенте. Но она пошла по нему лишь в шестидесятые годы, после известного манифеста 19 февраля, – время оказалось безвозвратно потерянным. Чтобы наверстать упущенное, она должна бы была устремиться по «американскому пути» через радикальную буржуазно-демократическую революцию, безжалостно сметавшую с лица земли все остатки средневековья и потому обеспечивающую максимум экономического роста при прочих равных условиях – сравнимых, кстати сказать, с североамериканскими. Однако революционная ситуация начала шестидесятых годов не вылилась в крестьянскую революцию. По причинам очень сходным, если не прямо тождественным, с теми, что воспрепятствовали успеху дворянской революции декабристов, царистская идеология укоренилась в сознании крестьянства ничуть не менее глубоко, чем в сознании дворянства. Российский Эдип вторично ошибся при решении загадки Сфинкса. И на этот раз наказание было удвоено: к военной отсталости добавилась экономическая, а следовательно, и политическая зависимость. Россия Екатерины II не была ни отсталой, ни зависимой; Россия Николая I была уже отсталой, но еще была фактически независимой; Россия Александра II, пытаясь избавиться от отсталости при помощи иностранного капитала, с каждым шагом все сильнее запутывается в расставленных им сетях; при Николае II Россия уже лежит, связанная по рукам и ногам, под ножом англо-французского Шейлока, который с полным сознанием своих прав получает фунт пушечного мяса, причитающийся ему за займы, предоставленные царизму на подавление революции 1905–1907 годов. Круг истории замкнулся: самодержавие из защитника России, из представителя ее национального суверенитета превратилось в орудие ее порабощения иностранным капиталом.

Еще народник Степняк-Кравчинский писал: «Причины возникновения и сохранения самодержавия надо искать в истории России и в социальных условиях, исторически оправдывавших его существование… [39]. Сыграв свою роль в создании политического могущества России, царизм стал теперь причиной его неуклонного разрушения. Если самодержавие не падет вследствие внутренних причин, то оно потерпит поражение в первой же серьезной войне; будут пролиты реки крови, и страна будет расчленена на куски. Свержение самодержавия стало политической, социальной и нравственной необходимостью. Оно обязательно для блага государства и для блага народа» [40].

Царизм действительно втянул Россию в империалистическую войну, пролил реки крови, потерпел поражение в этой войне и подтолкнул страну к расчленению на куски. Окончательное решение этой последней задачи иностранный капитал возложил на более современную, более гибкую и более послушную его воле политическую систему «плюрализма партий», которая во главе с Временным правительством заменила после февраля 1917 года «допотопное чудовище». Вот почему В. И. Ленин в письме, направленном Центральному Комитету РСДРП(б) в конце сентября 1917 года, настаивает на «безусловной необходимости» восстания рабочих Питера и Москвы для «спасения революции и для спасения от «сепаратного» раздела России империалистами обеих коалиций…» [41]. (Курсив наш. – Ф. Н.)

Итак, русская революция на ее последнем, пролетарском, этапе должна была одновременно со свойственной ему задачей решить и те, что остались в наследство от первых двух. Расшатать и затем опрокинуть твердыню самодержавия, довести до конца буржуазно-демократическую революцию, спасти политическую независимость России в кровавой борьбе против интервенции и белогвардейщины, отстоять ее экономическую независимость после окончания гражданской войны, ликвидировать ее отсталость в кратчайший исторический срок – все это легло на плечи российского пролетариата сверх общепролетарской миссии освобождения народа от ига капитала. Однако пролетарские революционеры были далеки от того, чтобы бросать упрек своим предшественникам. Первые два поколения передали третьему не только незавершенное дело, но и большой, так сказать, задел революционной работы; они погибли, но своей кровью вспоили ту революцию, которую Ленин и созданная им партия довели до конца.

Лишь на последнем своем этапе революция вовлекает в свое русло народные массы и становится тем самым непобедимой, но до этого и для этого революционное, далеко еще не массовое движение такое русло должно было проложить, несмотря на свою оторванность от народа, несмотря на свою очевидную слабость перед лицом самовластия. Явное несоответствие наличных сил и средств величию поставленной цели составляет трагический пафос жизни и гибели декабристов, землевольцев, народовольцев. Подобно своим далеким предкам, вышедшим на Куликово поле, они не могли победить и все же победили: русло для могучего потока было проложено ими.

* * *

«Русские дворяне служат государству, немецкие – нам», – обронил как-то в минуту откровенности Николай I [42]. «Нам» – это значит династии Романовых или скорее даже Гольштейн-Готторпской. И действительно, в день восстания 14 декабря остзейские бароны стеной встали за императора. («Мы не любим русских, – разъяснил впоследствии один из них А. И. Герцену, – но во всей империи нет более верных императорской фамилии подданных, чем мы»). [43]. И хотя царь своей победой в гораздо большей степени был обязан сплоченной воинской дисциплиной массе русских дворян, которые служили государству, нежели личной преданности остзейских баронов, капля горечи и тревоги ясно чувствуется в этом признании: те, кто на Сенатской площади выступил против него, тоже стояли за государство. Судьбы династии и России начали бесповоротно расходиться.

Отношение к государству – вот ось тождества русских поборников самодержавия и их противников, декабристов. Вокруг этой неподвижной оси Россия царская в лице передового отряда своего правящего класса повернулась на 180 градусов и превратилась в свою прямую противоположность – Россию революционную.

Момент относительного тождества противоположностей нужно особо выделить во избежание довольно распространенного, но от этого не менее ошибочного взгляда, согласно которому наряду с официальной царской Россией и под ней всегда существовала какая-то политически безликая народная Россия с заунывными песнями, безудержной удалью, березовыми вениками и масленичными блинами. Из знакомства лучших людей помещичьего класса с этой народной политически нейтральной Россией и из любви к ней, вызванной западным лучом свободы, якобы и родился декабризм. Это метафизическое представление, и проистекает оно из неспособности постичь зарождение нового как переход в него его же противоположности и из стремления по этой причине предположить новое извечно сущим, хотя бы и в зародышевом состоянии.

Историограф, сколь-либо знакомый с диалектическим методом, такой ошибки, естественно, не совершит. Он скажет, что до определенного исторического момента вся Россия (народная, в частности) оставалась царистской даже в лице Пугачева – Петра III, но в недрах ее уже зародилась, зрела новая Россия. Сначала в одном только человеке (им был А. Н. Радищев), затем в горстке дворянских революционеров, которые «страшно далеки от народа» потому, что сделались республиканцами, между тем как народ еще долго оставался верным царю, затем в несравненно более широком слое революционеров-разночинцев и, наконец, в основной массе русского народа. Когда произошло это последнее превращение, царизм умер. Он мог еще стрелять в народ, но ни его террор, ни террор его последышей, белых генералов, уже не могли остановить победной поступи революции, ибо народ нельзя запугать ничем, если он верит в правоту своего дела. Но для того чтобы правильно понять революцию в этом ее торжествующем половодье, нужно не только подняться от ее устья к истокам, но и дать себе отчет в том, каким это образом тогда, в конце XVIII и начале XIX века, произошел переход в нее ее же противоположности и что от этой противоположности сохранилось в ней.

А. И. Герцен в своей работе «О развитии революционных идей в России» характеризует империю Петра I и Екатерины II как «молодой, деятельный, не знающий узды деспотизм, равно готовый и на великие дела, и на великие преступления» [44], а говоря в «Пролегомене» о современной ему «империи фасадов», замечает, что в ней только и есть неподдельного, настоящего, что доблесть воинская да доблесть революционного отрицания [45].

Да, воинская доблесть всегда была в чести.

Бросим взгляд в екатерининскую эпоху. Вот один из приближенных императрицы доносит в Зимний, что, несмотря на огромное превосходство сил турок, он не мог спокойно переносить вид неприятеля перед собой и атаковал его. Автор реляции – П. А. Румянцев. Неравенство сил действительно велико: 14 тысяч штыков против 80 тысяч ятаганов и сабель. Результат неожиданного для турок нападения на берегу Ларги: у русских убито 29 гренадеров и ранен 61, а их противник, обратившийся в паническое бегство, оставляет на месте более тысячи тел [46]. Через пару недель русская армия, получившая некоторое подкрепление и достигшая 17 тысяч, встречается у реки Кагул со свежим стопятидесятитысячным войском визиря Халил-бея, обрушивается на него, берет приступом турецкий укрепленный лагерь, захватывает всю артиллерию противника, истребляет до 20 тысяч янычар и турецкой конницы [47].

Вот другой екатерининский вельможа, Алексей Орлов. Ему императрица обязана престолом, его она осыпала золотом и почестями, отдала обширнейшие земельные владения, десятки тысяч крепостных душ. Ему этого мало, ему душно в атмосфере дворца, ему не хватает опасности, и он выпрашивает у Екатерины как величайшую милость назначение в экспедицию русского флота, отправляющегося из Балтики в Средиземное море для встречи с турецким. По дороге он сообщает в Зимний: «…Признаюсь чистосердечно, увидя столь много дурных обстоятельств в оной службе, так: великое упущение, незнание и нерадение офицерское и лень, неопрятность всех людей морских, волосы дыбом поднялись, а сердце кровью облилось. Командиры не устыдились укрывать недостатки и замазывать гнилое красками» [48]. Собственно говоря, политический руководитель морского похода, сам ранее видевший море лишь с палубы прогулочной царской яхты, должен был до его начала знать общее положение в русском флоте, который со времен Петра стоял на приколе и не мог поэтому порядком не прогнить как в прямом, так и в переносном смысле. Он, конечно, это знал, как знала и Екатерина, которая в ответ утешала его, чем могла: «Ничто на свете нашему флоту столько добра не сделает, как сей поход. Все закоснелое и гнилое наружу выходит, и он со временем будет круглехонько обточен» [49].

Только времени-то оставалось немного, и обтачивать его нужно было самому Орлову и адмиралам Спиридову и Грейгу. Обтачивали, не теряя ни единого дня. Проводили маневры на штормящем Северном море, вели стрельбу по цели, заменяли в Англии гнилой такелаж и чинили на ходу все, что можно было починить. Наконец долгожданная встреча происходит: перед русскими вырастает турецкий флот, втрое превосходящий их по числу боевых единиц, вдвое по числу орудий, с экипажами, укомплектованными профессиональными корсарами, против рекрутов из Костромской да Ярославской губерний.

Орлову предстоит выбирать между оборонительной и наступательной тактикой, предложенной адмиралами, и он высказывается за наступление. В ходе артиллерийской дуэли, длящейся весь день, русские вынуждают турок укрыться в Чесменской бухте, а в следующую ночь сжигают брандерами их скучившиеся корабли. Адмирал Спиридов под впечатлением только что пережитого писал графу Ивану Чернышеву: «Турецкий флот атаковали, разбили, разломали, сожгли, на небо пустили, потопили и в пепел обратили и оставили на том месте престрашное позорище, а сами стали быть во всем Архипелаге господствующими» [50].

Григорий Орлов, фаворит Екатерины, завидует славе своего брата, графа Чесменского, томится и хандрит. Негде приложить свою силу: и на суше и на море все стало больно спокойно. Наконец из старой столицы доходят до него вести, выводящие из апатии: в Москве чума, волнения, чумной бунт. Толпа черни громит все попадающееся под руку, зверски убивает архиепископа, полиция перед ней бессильна. На худой конец, когда войны нет, и чума благо, вот и обращается он к царице с просьбой назначить его на время заразы московским генерал-губернатором. Та, безутешная вдова, не хочет расставаться со своим Гришей, со своей верной опорой в полном превратностей житейском море, но должна уступить. Английский посланник лорд Каткарт в последний момент пытается переубедить его, показав, какой страшной опасности тот подвергает себя. В дипломатической записи беседы сохранился ответ Орлова: «Все равно, чума или не чума, во всяком случае я завтра выезжаю, я давно уже с нетерпением ждал случая оказать значительную услугу императрице и отечеству; эти случаи редко выпадают и никогда не обходятся без риска; надеюсь, что в настоящую минуту я нашел такой случай…» [51].

А вот еще одна картина нравов века – на этот раз в духе семейной идиллии. Бессменный фаворит Екатерины (другие приходят и уходят, а он остается), второй после самой императрицы человек в государстве и человек, взявший у жизни все, о чем может мечтать смертный, в час отдыха сажает себе на колени маленького мальчика, своего внучатого племянника, и, лаская его, пытается внушить ему, вложить в сознание ребенка несколько важнейших правил жизненного поведения. Он даже излагает их на бумаге в особой тетрадке. Бойкому, непоседливому мальчишке поучения скучны; он теряет и тетрадь с дядиными наставлениями, но первые строки из нее он все же запоминает навсегда: «Во-первых, старайся испытать, не трус ли ты; если нет, то укрепляй врожденную смелость частым обхождением с неприятелем…» [52].

Этот заботливый, любящий дедушка – князь Г. А. Потемкин, а его юный невнимательный собеседник – Николенька Раевский, ставший впоследствии знаменитым в русской армии генералом. Характерно начало его военной карьеры. Достигнув пятнадцатилетнего возраста, он, как и многие его сверстники из знатных семей, поступил на действительную службу сразу гвардейским прапорщиком. Однако его могущественный покровитель рассудил иначе. Потемкин, будучи командующим русской армией, действовавшей против турок, прикомандировал своего внучатого племянника к одному из казачьих полков с приказом «употреблять в службу как простого казака (курсив наш. – Ф. Н.), а потом уже по чину поручика гвардии». Светлейший князь, заботясь о слабом здоровье Николеньки, счел лучшим лекарством от всех хвороб «казачью науку» с ее службой на аванпостах, в разведке, в походном охранении, с ее повседневным «обхождением с неприятелем», причем с таким серьезным, как турецкая конница.

С тех пор Н. Н. Раевский участвовал во всех войнах, что вела при его жизни Россия, и перебывал на самых опасных участках боевых действий. Под Смоленском летом 1812 года его 15-тысячный корпус в течение целого, нескончаемо долгого дня выдерживал натиск французской армии до подхода сил Багратиона. При Бородине 7-й корпус под его командованием встал на пути главного удара французов. На «кургане Раевского» Наполеон сосредоточил огонь основной массы своей артиллерии, на его захват бросил отборные дивизии, трижды превосходившие по численности силы защитников. Этот, по французской терминологии, «центральный редут», «большой редут», «роковой редут» переходил из рук в руки, на нем и у его подножия легли десятки тысяч людей, но русская оборона здесь, на решающем направлении, так и не была прорвана.

Уроки, полученные в отрочестве и юности, как видно, были усвоены Раевским хорошо, и он сам, в свою очередь, спешит преподать их уже своему потомству: «Николай Николаевич… – рассказывает его внук Н. М. Орлов, – взял с собою в армию (в 1812 году. – Ф. Н.) своих малолетних детей, из которых старшему, Александру, едва минуто 16 лет, а меньшему, Николаю, недоставало нескольких дней до 11-летнего возраста… Этим-то недоросткам довелось сослужить службу отечеству… В деле под Дашковкой они были при отце. В момент решительной атаки на французские батареи Раевский взял их с собою во главе колонны Смоленского полка, причем меньшего, Николая, он взял за руку, а Александр, схватив знамя, лежавшее подле убитого в одной из предыдущих атак нашего прапорщика, понес его перед войсками. Геройский пример командира и его детей до исступления одушевил войска: замешкавшиеся было под картечью неприятеля, – они рванулись вперед и все опрокинули перед собою…» [52a].

Вот на таких-то воинских традициях взошло поколение декабристов, закалившееся в огне Отечественной войны 1812 года. Удивительно ли, что из семейства Раевских, этого орлиного гнезда, вышел и декабрист (брат Николая Николаевича), и женщина, добровольно пошедшая в Сибирь за своим мужем-декабристом? Удивительно ли, что сам Н. Н. Раевский был готов примкнуть к тайному обществу, что будущие декабристы считали его «своим» и прочили в члены революционного правительства? Удивительно ли, что племянник Алексея и Григория Орлова, Михаил Федорович Орлов, награжденный за храбрость чуть ли не всеми орденами империи, удостоенный царем высокой чести принять капитуляцию Парижа в 1814 году, стал одним из основателей Союза благоденствия и одним из вождей Северного общества?

Разумеется, надо отчетливо понимать, что есть «доблесть воинская» и что есть «доблесть революционного отрицания». Есть воинское мужество, храбрость, и есть глубокая идейная преемственность. Они могут совпадать, но не надо их отождествлять.

Собственно говоря, переход на сторону революции многих верных царских слуг не так уж парадоксален. То же правило диалектики можно продемонстрировать на множестве далеких от России примеров. Ограничимся одним из них. Мартин Лютер, дерзко бросивший вызов духовной власти папы римского и тем положивший начало Реформации, писал: «…Пусть читатель не забывает, что я был монахом и отъявленным папистом, до такой степени проникнутым и поглощенным доктриною папства, что, если бы мог, готов был или сам убивать, или желать казни тех, кто отвергал хотя бы на йоту повиновение папе. Защищая папу, я не оставался холодным куском льда, как Эк и ему подобные, которые, право, сделались… защитниками папы скорее ради своего толстого брюха, чем по убеждению в важности этого предмета» [53].

Чтобы Лютер стал Лютером, он должен был быть сначала не веселым монахом, потешавшимся над легковерием покупателей индульгенций, не салонным аббатом, привыкшим высказывать остроумно-пренебрежительное отношение к догматике католицизма в кругу избранных, но человеком, глубоко верующим в то, что исповедовал. Без этой глубоко оскорбленной веры неоткуда было взяться страстной энергии в отрицании основ римско-католической церкви. И точно так же первые русские революционеры внесли в борьбу против царизма ту же самоотверженность, ту же привычку идти до конца, не оглядываясь назад, тот же закал, что получили они сами и их предки, близкие и далекие, на царской же службе. Многие ли из офицеров русской армии проявили робость на поле боя, многие ли из их отцов и матерей предпочли виселице целование руки самозваного Петра III?

Вглядываясь в Румянцевых и Суворовых, Спиридовых и Ушаковых, Потемкиных и Орловых, вслушиваясь в их речи, вчитываясь в их письма, начинаешь понимать, что, помимо новых поместий с тысячами крепостных, помимо титулов, помимо звезд, лент через плечо и табакерок с портретом императрицы, усыпанных бриллиантами, у этих людей за душой было еще и нечто другое, призывающее их на исполненную тяжкими трудами, лишениями и грозными опасностями службу. «Нечто другое» – это проникнувшее в плоть и кровь сознание того, что «в службе – честь!», что, помимо всяких наград, великое счастье в том, чтобы отдать России свои силы, ум, энергию, кровь и жизнь. Оттого-то Суворов, отставленный Павлом от службы в армии, томится и скучает в родном поместье и вновь оживает духом, когда подставляет свое старое, немощное тело ледяному, пронизывающему ветру альпийских вершин. Оттого Алексей Орлов доверяет свою судьбу капризу волн, а его брат – милости чумы. Оттого князь Потемкин Таврический обучает Николая Раевского не секретам успеха при дворе, не искусству быть фаворитом – последним он сам, как видно, мало гордился.

В 1827 году А. С. Пушкин, придя проститься с женой декабриста Никиты Муравьева, уезжавшей в Сибирь к своему мужу, сказал ей с грустью и горечью: «Я очень понимаю, почему эти господа не хотели принять меня в свое общество (Северное. – Ф. Н.); я не стоил этой чести». Честь! Самая воинская из всех добродетелей, дочь чувства долга. Она заставляет солдата быть жестким к себе, избавляет его сердце от трепета перед смертью, делает самую мысль о пощаде, даруемой врагом, невыносимой. Она сродни, конечно, гражданской совести, но в отличие от нее постоянно напряжена как тетива, бросающая стрелу в цель, заставляет человека идти прямо, не сворачивая, навстречу победе или гибели, какие бы препятствия ни возникали на его роковом пути.

«…Прощаясь в последний час, они все пожали друг другу руки. На них надели белые рубашки, колпаки на лицо и завязали им руки. Сергей Муравьев и Пестель нашли и после этого возможность еще раз пожать друг другу руки. Наконец их поставили на помост и каждому накинули петлю. В это время священник, сошедши по ступеням с помоста, обернулся и с ужасом увидел висевших Бестужева и Пестеля и троих, которые оборвались и упали на помост. Сергей Муравьев жестоко разбился; он переломил ногу и мог только выговорить: «Бедная Россия! и повесить-то порядочно у нас не умеют!» Каховский выругался по-русски. Рылеев не сказал ни слова. Неудача казни произошла оттого, что за полчаса перед тем шел небольшой дождь, веревки намокли, палач не притянул довольно петлю, и когда он отпустил доску, на которой стояли осужденные, то веревки соскользнули с их шеи. Генерал Чернышев, бывший распорядитель казни, не потерял голову: он велел тотчас же поднять трех упавших и вновь их повесить. Казненные оставались недолго на виселице; их сняли и отнесли в какой-то погреб, куда едва пропустили (священника) Мысловского; он непременно хотел прочесть над ними молитвы» [54].

Вглядимся в эти дорогие лица, прежде чем на них наденут колпаки. Они спокойны, как спокойна их совесть. Свой долг они выполнили как могли.

Вот эта самоотверженность без пафоса, отвращение к театральной декламации и театральному жесту, естественность, нежелание и неумение взглянуть на себя со стороны, неспособность брать на себя роль станут отличительными чертами российского революционера и в последующих поколениях. С. Степняк-Кравчинский, повествуя иностранному читателю о делах народовольцев, воссоздает внутреннюю атмосферу этого революционного общества:

«Глубоко ошибается тот, кто станет воображать себе это страшное сборище таким, каким обыкновенно рисуют заговорщиков на сцене. Все собрания нигилистов отличаются необыкновенной простотой и полнейшим отсутствием той помпы, которая так несвойственна русскому характеру вообще, а нигилистам в особенности.

Даже в тех случаях, когда людям приходится рисковать головой или прямо нести ее на плаху, все у нас делается просто, без малейшей тени риторики. Никаких одушевляющих речей. К чему? Они вызвали бы разве что улыбку как вещь совершенно неуместную. Публики при наших заседаниях нет. Рисоваться не перед кем. Собираются люди все свои, знающие друг друга вдоль и поперек. К чему же упражняться в красноречии? К чему тратить время на разглагольствования о том, что ясно как божий день?..

Не в меру красноречивые, ходульные герои, какими любят изображать «нигилистов» иностранные романисты, вызвали бы у нас не энтузиазм, как это им приписывается, а подозрение в своей искренности и серьезности: известно, что раз собака залает, – она уже не укусит» [55].


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю