Текст книги "Человек и его окрестности"
Автор книги: Фазиль Искандер
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 23 страниц)
…И был грех зависти. И возжаждал я их безумия как здоровья…
В Кремле и в самом деле не надо жить и не надо заседать. Надо всё это превратить в музей. Смотрителям дополнительные деньги за вредность, а посетителям выдавать не тапочки, а противогазы. Глядишь, лет через сто всё выветрится.
Итак, на «Амре», сидя под тентом, овеваемый легким бризом, я безмятежно уснул под голос Юры. Конечно, сказалось и то, что я этой ночью мало спал.
Обычно на ночь я пью снотворное. Так как это длится довольно долго, ритуал совершается машинально. Сунул в рот таблетку, запил водой, поставил стакан на тумбочку и ложишься.
Но иногда уже в постели вспоминаешь и никак не можешь вспомнить: а выпил я таблетку или только приготовился пить? И ты совершенно в непонятном, дурацком положении. Попробовать заснуть? Но если не выпил снотворное, придется ждать, ждать и, наконец, убедившись, что в самом деле не выпил, выпить ее под утро и встать с тяжелой головой.
В таких случаях непонятно, отчего не засыпаешь, оттого что не выпил таблетку или оттого что беспокоишься, что не выпил ее? Душа охвачена мусорным гамлетизмом.
Конечно, можно выпить второй раз и уже точно знать, что как минимум один раз ты ее выпил. Но, во-первых, жалко таблетку, достать снотворное в наших условиях необычайно трудно. А во-вторых, голову тоже жалко.
После двух таблеток просыпаешься с такой головой, как будто тот самый Морфей тем самым пинцетом через скважины ушей всю ночь втюковывал тебе в голову вату, удивляясь сомнительному достоинству ее карстовой вместительности и радуясь поэтому случаю, что прихватил вату, что была подешевле.
Зачем же, думаешь, я потерял столько времени на сон, когда он не вернул мне свежести? Лучше бы лежать и думать о чем-нибудь приятном. На в том-то и дело, что если бы ты мог на ночь думать о чем-нибудь приятном, то и бессонницы не было бы.
Это трудный вопрос: пил я на ночь снотворное или не пил? Если облатка была новая и ты вышелушил из нее первую таблетку, можно понять, что пил.
Если это была последняя таблетка, тоже можно понять, что пил, потому что она последняя. Хотя тут может возникнуть сегодняшняя бессонница от беспокойства за завтрашнюю ночь. Оттого что завтра на ночь у меня не будет таблетки, усиливается склонность к бессоннице сегодня, хотя сегодняшнюю порцию снотворного я уже выпил, но я взял на себя беспокойство за завтрашнюю бессонницу, которая требует следующей таблетки, а ее нет. Но если бы была вторая таблетка, то не было бы в ней надобности, исчезло бы беспокойство за завтрашнюю ночь. Вот так. Это у нас называется заглядывать в будущее.
Одна из причин, по которой я не могу понять, пил я таблетку на ночь или не пил, заключает-ся в том, что, запивая ее, я никогда не допиваю воду до конца. Отпил пару глотков и поставил стакан. И потом уже невозможно вспомнить, отпивал из него или нет.
Я решил ввести строгое правило и до дна допивать воду. И тогда, если возникнут сомнения, пил я таблетку или нет, зажечь свет, посмотреть на ста-кан, и всё будет ясно. Но из этого тоже ничего не получилось. Если уж я перед сном вспоминаю, что после таблетки надо всю воду выпить до дна, я и так запоминаю, что таблетка проглочена. Надо воду допивать до дна автоматически, а это не выходит.
Странно, никто нас не учил до дна допивать бокал вина или рюмку водки, а мы сами всегда допиваем до дна. Не запивать же снотворное алкоголем. А между прочим, люди Запада, как правило, свои напитки не допивают до дна. Прихлебнут, отставят. Прихлебнут, отставят.
Кажется, они больше доверяют течению жизни. Кажется, у нас нет уверенности, что не отнимут, если мы замешкаемся с питьем. Вот и спешим опрокинуть. Что-то есть в нашей жизни вокзальное. То ли вот-вот буфет закроют, то ли вот-вот поезд уйдет. А кончилось тем, что и буфет закрыли и поезд ушел.
Да, бессонница. Конечно, выпивка лучшее снотворное в мире. Но и здесь нет полной ясности. Недопил – раздражение, плохой сон, утром тяжелая голова, как будто перепил. А перепил – вечером весело, утром тяжелая голова. Вот почему человек предпочитает перепивать.
Но есть какая-то точка, какая-то доза. Какое-то таинственное соответствие то ли с ритмами нашего дня, то ли с какими-то заслугами перед людьми или выше, когда мы выпиваем и нам весело, хорошо! Мы прекрасно засыпаем, а утром просыпаемся бодрыми, здоровыми! Даже здоровее тех дней, когда не пили! И это совершенно точно. Это бывало, хотя очень редко.
И вот приходится искать, экспериментировать, что не просто. Потому что никто не знает дозы, потому что она находится в движущемся, меняющемся соответствии с нашими дневными заслугами. А заслугу дня определить невероятно трудно. Иногда ты ничего не делал, но заслу-жил улыбку Бога: был хорош. А иногда трудился в поте лица, а он, ты это чувствуешь, брезгливо качает головой: ни тебя, ни твоих трудов видеть не хочу. Нечист.
А почему нечист? Нет ответа. Сам додумайся. Додумаешься – дочистишься. Или наоборот. Дочистишься – тут-то и додумаешься.
Поэтому дозу определить очень трудно. Но перебарщивать некрасиво. Нельзя серьезное дело превращать в искусство для искусства.
Но вернемся к тому, о чем я начал говорить. Значит, ночью перед сном принес из кухни стакан воды, достал облатку снотворного, взял книгу, чтобы перед сном почитать полчаса, и вдруг очнулся. Ты уже в постели, книга под рукой, но никак не можешь вспомнить, пил таблетку или не пил. Вроде пустяк, но иногда черт знает какие мысли приходят в голову. Например: жил я или еще не жил? Не могу вспомнить. Если это жизнь, почему так скоро? Так скоро нельзя. Бессмысленно.
Если тебе было дано кое-что понять, тебе должны дать время об этом рассказать. Надо было спешить? Но спешить нечестно. Спешить – воровать чужое время или продавать неспелые плоды. Плод не созрел. Какое я имею право спешить и срывать его? Тут что-то не так.
И тогда ты тихо встаешь, чтобы не разбудить домашних, помня о том, что сказано о домашних, и потому хорошо, что они спят. Ты подходишь к бару и, стараясь не скрипеть дверцей, вынимаешь заначку и немного выпиваешь. Потом еще немного. Потом еще. Стоп. Неплохо получилось.
И самое главное – не стыдись. Не стыдись. Ничего постыдного. Здесь нет никакой слабо-сти. Истинная слабость – всю жизнь кряхтя, казаться сильным. Нужна передышка-перевязка. Ты протянул руку, тебе ее перевязали. Что тут постыдного? Терпеть гораздо вредней. Я так думаю. А теперь хорошо, потому что жизнь затеплела, и в этом ее смысл.
Забавные мысли приходят в голову. В отличие от снотворного про выпивку, выпив, не можешь сказать: не могу вспомнить, выпил или нет? В шутку говорят, чтобы добавить. На самом деле помнят. Выпивка простодушна. Когда она в тебе, она не притворяется, что ее в тебе нет. Но выпившие иногда притворяются трезвыми. И это смешно. Но когда пьяные притворяют-ся еще более пьяными, это нехорошо. Очень нехорошо.
Странные мысли приходят в голову. Почему все крупные птицы кричат противными голосами: чайки, орлы, вороны, павлины? Почему все певчие птицы маленькие?
Ведь ясно, что это не случайно. Что-то природа нам этим подсказывает. Но что? Может, в больших птицах заложено стремление повелевать, а в маленьких очаровывать? Стремление повелевать, видимо, исключает развитие гармонических звуков и способствует грозным, пугающим звукам. Ведь соловей при силе своего голоса мог бы издать и грозный звук? Для маскировки своей слабости, для самообороны. Но нет, только поет и поет, храбрец!
Забавно примерить эту теорию к людям. Пушкин – физически самый маленький среди русских поэтов и самый большой певец русской поэзии.
Маяковский – физически самый огромный поэт в русской поэзии и у него самый повелева-ющий голос. Вот вам литературоведение.
Маяковский и родился таким, и всю жизнь, сознательно перестраивая поэзию, бессознатель-но закреплял за собой повелевающие интонации. Хотя время от времени срывался в огромную звериную тоску, которая стоит десяти лириков.
Странно, что никогда не забывал, что он очень большого роста. Пушкин никогда не замечал, что он маленький. Мы ясно осознаем, что это ему совсем не мешало.
Почему Маяковский так много говорит о своем росте? С болью, с горечью, с иронической или трагической гордостью? Это совсем не просто. Почему он так рвался в будущее, как будто чувствовал нутром, что там, в будущем, его родина, его племя. Интересно, что в биологическом смысле он оказался прав. Статистика ясно показывает, что в наше время дети, вырастая, становятся крупнее своих родителей. Может, через век или два его рост покажется достаточно нормальным.
Но почему его это так мучило? Я думаю, его мучила двойственность его природы. Его огромность как бы соответствовала повелевающему голосу, а лирический дар тосковал по песнопению. Есть много свидетельств, когда он, как бы забывшись, как бы пойманный врасплох, шептал слова народной песни, строчки Есенина, Мандельштама. Любовь-ненависть. По-видимому, повелевающий и поющий голоса не совместимы в своей сущности. Дав волю своей повелевающей природе, он заглушал, а когда не мог заглушить, пропускал свой дар песнопения через повелевающие трубы и достигал в этом невероятной искусности: потрясающий душу плач об упавшей лошади или об одиночестве влюбленного парохода.
Не отсюда ли детская вера в технику: можно все свинтить, в том числе и эти два голоса? «Бруклинский мост» – гимн, но только ли технике или тому, что наконец соединит два его берега? И не отсюда ли странное для поэта равнодушие к природе или тайная обида на нее за эту трагическую двойственность?
И в самом облике нашей страны что-то есть общее с этим человеком: ее огромность и ее вечная, рвущая душу попытка соединить повелевающий голос с поющим.
Однако далеко меня завел разговор о снотворных. А я хотел сказать совсем простую вещь. Здесь на «Амре» за столиком под тентом я заснул под успокаивающий голос Юры. И вдруг мне приснилась мама. Она очень редко мне снится. И всегда во сне грустная. И всегда во сне я знаю, что я причина ее грусти. И я, странно сказать, бодрюсь во сне, стараясь показать ей, что не всё так плохо, как ей кажется. Но она грустит, не верит.
И вдруг она приснилась мне со светлым, почти готовым к улыбке лицом. Она стоит на берегу какого-то ручья, а я в ручье, и она смотрит на меня. Воды ручья очень быстрые, я это чувствую голыми ногами, стоящими в ручье.
Знаменитая у нас присказка: эх, время, в котором стоим… Но во сне ручей настоящий. Быст-рые, быстрые воды омывают мои голые ноги. И песчинки, множество песчинок, смываемых и уносимых течением, льнут, кружатся, щекочут ступни моих ног, пальцы, щиколотки. Множество песчинок стукаются о мои ноги: играют, ласкают, смеются и уносятся дальше.
Я проснулся свежий, чистый, ясный. По-видимому, спал минут пятнадцать. И первое, о чем я подумал, проснувшись: всё будет хорошо в этой стране. И как это бывает с человеком, кото-рый сам видел сон и потому не внешней логикой, а каким-то подспудным чувством угадывает правду, я совершенно четко понял, что песчинки – это дети. Им будет хорошо, и стране будет хорошо, но, может быть, не скоро: дети – быстрые, веселые, золотистые песчинки.
Кажется, я проснулся от детского, но отнюдь не ласкового крика:
– Папка, когда же ты мне купишь мороженое?!
Юра медленно обернулся, направив свои большие роговые очки на очередь. Она ему опять показалась безнадежной. Ему неохота было вставать в очередь, а официантка ушла в парикма-херскую и застряла там.
– Подожди. Они скоро разойдутся.
– Правильно мама говорит. Ты только рассуждать умеешь!
Юра явно смутился. И, скрывая смущение, с улыбкой произнес:
– Я не очень был в этом уверен. Передай маме мою благодарность.
– Не передам! – закричал мальчик.
– Выпей пепси, – кивнул Юра, – а я потом принесу тебе мороженое.
– Надоело мне твое протухшее пепси! Надоели мне твои чайки! – закричал сын и, неожи-данно вспылив, ударом ладони смахнул со столика стакан с пепси.
И тут я увидел молнию-вспышку знаменитого когда-то фехтовальщика! Клянусь, Юра даже не посмотрел в сторону летящего стакана. Может, метнул взгляд из-под очков – не знаю.
Не поворачиваясь, он выбросил руку вбок и поймал стакан у самого пола. Стакан не успел перевернуться, и жидкость почти не выплеснулась из него. Юра хотел было поставить его на стол, но, помешкав, почему-то сам выплеснул из него пепси как, вероятно, ненужного свидетеля маленькой бури. И только после этого поставил его на стол.
Наклонив голову, он взглянул на сына поверх очков, явно собираясь ему что-то сказать, но прозевал миг. Сын, увидев на другом конце «Амры» какого-то мальчика, всё забыл и рванул туда. Юра повернулся к Андрею и, продолжая разговор, который я проспал, произнес:
– Как жаль, что Маркс в своем знаменитом романе «Капитал», который безусловно будет добычей филологов двадцать первого века, ничего не сказал о спермичности денег. Это так близко лежит… Но вот, допустим, через тысячу лет отпадет квартирный вопрос…
– Как, – воскликнул Андрей, – неужели только через тысячу лет?
Удивительно было, что Андрей поразился концу Юриной сентенции, но совершенно не удивился ее началу.
– А почему бы нет, – спокойно сказал Юра, – ведь и тысячу лет назад люди думали, что через тысячу лет квартирного вопроса не будет.
– Пожалуй, ты прав, – согласился Андрей.
– И вот отпали многие социальные вопросы, – продолжал Юра, – но будет ли равенство? Нет, конечно. Представь, некрасивая, но умная и добрая девушка пришла на свой первый школьный бал. И вдруг видит, что ни один мальчик с ней не хочет танцевать. А все рвутся – с хорошенькой дурочкой. Да к тому же злюкой. Что нашей умнице решенность многих вопросов, когда она, боясь при всех разреветься, выбегает из танцевального зала? Где равенство?
– Что же ее утешит? – заинтересовался Андрей.
– То же, что и тысячу лет назад, – Бог. Она может найти себе друга, который и сам через собственные страдания так или иначе пришел к мысли, что добрая душа красивее красивой талии. Она может утешиться и через любое бескорыстное дело… Кстати, русская литература полна всяких тетушек, бабушек, которые, не имея своей семьи, лепились к своим родственни-кам. Любили, помогали воспитывать детей, и никаких комплексов у них не было.
Итак, равенство – химера. Есть знаменитая фраза Ленина во время митинга у дворца Кшесинской…
Юра вдруг замолк и, приподняв голову, вопросительно посмотрел на меня. И я понял, что он знает, кого я жду. Во взгляде его был неизъяснимый юмор. То ли – не пошел ли я твоей картой? То ли – не пригодится ли тебе эта карта? В ответ я пожал плечами в том смысле, что сам не знаю.
Юра повернулся к Андрею, который, с удивлением заметив наше переглядывание, не мог взять в толк, что мы имеем в виду.
– Так вот. Он там с балкона держал речь, – продолжал Юра, – и вдруг увидел проезжаю-щую машину. Он махнул рукой в сторону машины и крикнул толпе:
«Видите, машина?»
Толпа обернулась и увидела.
«Эта машина ваша!» – воскликнул Ленин.
И каждый в толпе почувствовал себя будущим владельцем этой машины, забывая, что машина все-таки одна и скорее всего на ней будет ездить сам Ленин. Как же после этого не пойти за Лениным?
Равенство – узаконенная зависть. Зависть можно преодолеть только любовью. Любимым не завидуют…
– Постой, постой! – воскликнул Андрей. – Почему только любовью? Почему не преодо-леть ее, достигнув того, чему завидуешь?
– Зависть тут же обратится на что-нибудь другое! – махнув рукой, радостно воскликнул Юра, как бы обращая внимание на ее комическую живучесть. И вдруг неожиданно добавил: – С химерой равенства я покончил, но к нам приближается химера пошлости. Не труд сделал чело-века, как думал Энгельс, а первое содрогание брезгливости сделало человека человеком. Наш далекий пращур впервые оттолкнул свою подругу, когда она с присвистом, как макаронину, втянула в рот живого червя. Она и раньше глотала червей, но на этот раз червь оказался очень жирным, слишком червистым. Произошел эстетический взрыв, начало понимания красоты.
– Точно! – с жаром согласился наш художник и ударил кулаком по столику, словно окон-чательно, по шляпку вбивая гвоздь истины. – Я всегда чувствовал, что эстетика старше этики.
– Ничего подобного, – ответил Юра, как бы слегка рассеянно глядя поверх головы Андрея, – этика уже была, потому что наш пращур ее терпел. Но на этом слишком жирном черве произошел эстетический взрыв. Эстетика вообще есть форма осознания этики. Это потом ее извратили и отделили…
Он замолчал. Тут только я заметил, куда смотрит Юра. Андрей тоже обернулся. С противо-положной стороны «Амры», там есть второй вход, к нам приближался наш общий знакомый, процветающий, модный адвокат. Это был круглолицый, очень крупный человек, веселый от избытка телесности. Он нес на руках Юриного сына. Как потом выяснилось, мальчик ему пожаловался, что отец не хочет покупать ему мороженое. Вот этого адвоката Юра и назвал химерой пошлости.
Вдруг адвокат остановился на полпути и, продолжая держать на руках мальчика, заговорил с кем-то из сидящих за столиком.
Как только он остановился, Андрей быстро обернулся к Юре и, как бы спеша опередить адвоката, сказал:
– Нет, ты не прав! В комнату ребенка, никогда в жизни не видевшего бабочку, влетает цветастая бабочка. Ребенок улыбается, тянет к ней ручонки. Не понимая, что это такое, он уже радуется красоте. Чувство красоты первично.
– Ты наивен, мой друг, – ответил Андрей, продолжая следить за адвокатом, остановивши-мся у столика с его мальчиком на руках, – впрочем, художник, вероятно, и должен быть таким. Бабочка для ребенка это продолжение солнечного света. А солнечный свет – продолжение света материнской любви, которую он уже почувствовал. Поэтому бабочка для ребенка играющая доброта…
Тут адвокат махнул рукой, повернулся и заколыхался в нашу сторону, и Юра сделал несколько быстрых выпадов.
– Гениальность ребенка в слитности добра и красоты. Если бы бабочка кусалась и укусила ребенка, он бы в следующий раз, увидев влетевшую в окно бабочку, кричал бы от ужаса и отвращения. Падение человека началось с того, что он сказал: «Да, эта бабочка кусается, но она красива!»
Псевдомужественность такого решения, признание искусности дьявола мы обсудим попозже. А теперь всё!
Адвокат приближался.
– Кто это тут Асланчику мороженое не дает, – шутливо рычал он издали, – кто это тут морочит ему голову потусторонними бреднями.
Мальчик важно восседал у него на руках с видом наконец-таки признанного принца. Своими темными глазами он издали, с высоты, поглядывал на отца с рассеянной горделивостью: вот так, папа!
Адвокат, не останавливаясь и как бы шутливо отказываясь здороваться, пронес его мимо отца и проколыхал мимо очереди к прилавку.
– Порцию мороженого сироте, – зычно попросил он, чтобы очередь слышала, – мать сбежала с американским миллионером. Отец сошел с ума. Ужасный случай.
Очередь с угрюмой недоверчивостью молчала. Телесное обилие адвоката было слишком внушительно. Но как всегда, нашлась героическая женщина.
– Как вам не стыдно! – полыхнула она, однако не выходя из очереди. Мальчик подбегал вот к этому мужчине и называл его папой! И они разговаривали! Граждане, я сама слышала своими ушами!
– Мадам, – обернулся адвокат, передавая Асланчику вазочку с мороженым, – разве я сказал, что он глухонемой? Я сказал, что он свихнулся. Говорит, что был чемпионом страны по рапире. А спросишь у него: «Какой страны?» – не знает.
И вдруг очередь расслабилась, зашевелилась, заулыбалась в знак понимания шутки. Удивительно, что это происходило в начале августа, до путча, до расползания страны. Но разговоры о разделе ее уже стояли в воздухе. И тогда казалось, что это настолько нелепо, что этого не может быть.
Принц, получив вазочку с мороженым, спрыгнул с трона и подбежал к столику отца. Сверкнул альпеншток ложки, вонзившейся в белоснежную вершину. Следом за ним, колыхаясь и как-то легко и точно вставляя шаги в ритмы колыханья, подошел адвокат. Цапнул лапищей ближайший стул, сунул под себя, обтек.
Мальчик, наконец получив свое, успокоился, но разговор за столиком резко снизил уровень. За всё приходится платить. Юра и Андрей как-то просто и даже охотно соскользнули на уровень адвоката, давая знать, что и они умеют ценить низины пошлости, поскольку эти низины имеют и свои преимущества, они более обжиты. Впрочем, все мы такие.
В свою очередь модный адвокат как бы в награду за дружескую всеядность пригласил их в новый коммерческий ресторанчик, где пока кормят так, что пальчики оближешь. При этом он поднес собственные пальцы ко рту и звучно причмокнул. Жест его вдруг напомнил о далекой подруге нашего пращура. Однако содрогания брезгливости почему-то не последовало. Все встали и, стараясь соответствовать шумному веселью адвоката, покинули «Амру». Мальчик держался за его руку.
Друзья мои, не надо обижаться на Юру: рапира не сломана, рапира отдыхает.