Текст книги "Человек и его окрестности"
Автор книги: Фазиль Искандер
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 23 страниц)
Между прочим, сам Поль Робсон нас туда вез. Он же наш человек и тем более был знаком с Эйнштейном. Приехали.
Ничего не могу сказать, принял нас хорошо. На столе было всё вплоть до кока-колы. Сам он, между прочим как Черчилль, пил только армянский коньяк. Курит трубку, пьет коньяк. Когда уже хорошо подпили, я дал знак главному ученому: «Начинай».
И тот начинает. Говорит, говорит, говорит, но ни к чему не пришли. Отказал. Сам отказал или был под колпаком ЦРУ, сейчас невозможно установить.
«Попробуем его через песню взять», – говорю я и подмигиваю Полю Робсону. Робсон запел. От души поет.
Я другой такой страны не знаю,
Где так вольно дышит человек.
А главный ученый тихо переводит Эйнштейну, когда Робсон поет по-русски. После пения Робсона наш главный ученый стал его опять обрабатывать. Но тот ни в какую. «Если хотите, на скрипке сыграю, говорит, – а насчет этого не заикайтесь. Я слово дал президенту Америки».
«На хрен нам его скрипка, – говорю, – пошли».
И так мы холодно, но в рамках приличия попрощались и пошли в гостиницу. И вот на следующее утро сижу в парке возле гостиницы и вижу – он идет. Гуляет! Клянусь тремя внуками – в старой пижаме гуляет. Неужели ты, великий ученый, не мог в Америке сшить себе один хороший костюмчик! Нет, чапает в пижаме.
Под хохот всех стариков, кроме Глухаря и Мерцающего Партработника, бывший завхоз встал, отодвинул стул и начал показывать походку Эйнштейна. Все стали смотреть, как «чапает» Эйнштейн. Видно было, что завхоз в свое время смотрел фильмы о Чаплине.
Показав походку Эйнштейна и окончательно этим добив то и дело хватавшегося за голову Мерцающего Партработника, рассказчик бодро сел на место.
– И вот он поравнялся со мной, – продолжал рассказчик, – а в руке у него трубка. И вдруг он останавливается возле меня. Я думал, он меня узнал. Врать не буду – не узнал. Оказывается, у него трубка потухла. Руками показывает: спички. «Нет, – говорю, – свои надо иметь». Ничего не сказал. Прочапал.
– Почему не дал прикурить? – вскрикнул Глухарь.
– Боялся! ЦРУ могли следить. Как за мной, так и за ним. Скажут: под видом спичек что-то передал. Потом иди докажи!
– Слушайте, – опять взмолился Мерцающий Партработник, – я от этого человека умру! Какая Америка! Какой Эйнштейн! Тебе только в Кенгурск доверяли поехать и купить пиломате-риалы! Пило! Пило! Пило! В Зугдиди уже поехать не доверяли!
– Город Принстон! Америка! – победно крикнул старый завхоз. – А почему Сталин после войны жахнул по евреям? Помните – борьба с космополитами? Иосиф такие вещи не хавал. Так он отомстил Эйнштейну.
– Ха! Ха! Ха! Ха! – стали смеяться старики, и даже Глухарь присоединился к ним, махнув рукой.
– Разлейте вино, – похохатывая, сказал Асланыч, наливая себе и Михаилу Аркадьевичу, – выпьем за нашего великого путешественника. Тебе, Шалико, надо было повезти в Америку бочонок гудаутской «изабеллы» и подарить Эйнштейну. Он попробовал бы стаканчик и тут же раскололся бы.
– Была такая мысль, – важно пояснил бывший завхоз, – не думай, что ты умнее всех. Но нам сказали, что ввоз вин в Америку запрещен. Тем более бочковое вино.
Старики бодро выпили и вяло закусили. И тут, пожалуй, сказывалась уступка возрасту.
– Теперь расскажи свою историю, – обратился Глухарь к Михаилу Аркадьевичу, помогая ушной раковине ладонью, – ты остановился перед микадо.
– Да, да, господа, было, – неохотно начал Михаил Аркадьевич, однако постепенно вооду-шевляясь, – потом Париж, такси, война, Гитлер. А когда Красная Армия разбила Гитлера, я сказал друзьям: «Наш спор окончен. На родину, господа, на родину! Раз, кроме большевиков, никто не мог сладить с Гитлером, значит, они правы». Я искренне тогда так думал. Нехорошо злобиться на отчизну.
И кое-кто из нас приехал на родину. Красная площадь! Даже Пантеон Ленина как-то, представьте, вписался в нее. Такое опьянение было, мне так виделось тогда!
– Надо говорить не Пантеон, а Мавзолей, – чуть раздражаясь, перебил его Мерцающий Партработник.
– Да, Мавзолей… Сначала всё было великолепно. Всё нам нравилось, а потом стали сажать. И меня взяли. Позвольте, с какой стати? А следователь пристает ко мне и пристает: «Ты с каким заданием приехал, белобандит?»
«Какое задание, – говорю, – я всю жизнь просидел за рулем. Наш спор окончен всемирной победой России. Мы вам рукоплещем. Мы ведь тоже патриоты».
«Ты лучше скажи, патриот, – кричит он мне, – зачем ты пел перед микадо? Даже Шаляпин не пел перед микадо!» Согласитесь, господа, странная постановка вопроса! Я бедный эмигрант в чужой стране, я пою тем, кто мне платит. Тем более перед микадо я пел только один раз, и он мне показался вполне благородным человеком. Да! Человеком вашего круга.
А этот каждый день долдонит одно и то же: «Почему ты пел перед микадо и что ты этим хотел ему сказать?» И я наконец взорвался: «Перестаньте тыкать мне, господин-товарищ! В мое время люди нашего круга жандармерии не подавали руки! Кивнуть могли, но руки не подава-ли!» И показал ему свою руку, ни разу в жизни не оскверненную жандармским прикосновеньем. А он, представьте, тюкает рукояткой пистолета по моей руке. Вот эти два пальца до сих пор плохо работают.
Михаил Аркадьевич вытянул над столом огромную, хорошо разработанную кисть автомеха-ника. Старики с любопытством рассматривали ее, двигали пострадавшими пальцами, как бы пытаясь этой маленькой гимнастикой оздоровить их. А хозяин пальцев кивками показывал, что можно действовать смелее, что ему совсем не больно.
Пострадавшие пальцы Михаила Аркадьевича, вероятно, напомнили бывшему футболисту о пострадавших когда-то пальцах ног, а пальцы ног напомнили о футболе. И он немедленно решил поделиться своими воспоминаниями.
– Разве сегодня футбол? – начал он. – Один гол забьют и всей командой целуются. Тьфу! В мое время не принято было на поле целоваться. И вообще чтобы мужчины целовались. Раньше только пьяные целовались. А сейчас и трезвые – чмок! чмок! – все целуются.
– Это ты правильно заметил, – клокотнул Михаил Аркадьевич, по-видимому не обижаясь на то, что футболист его перебил. Говоря это, он одновременно косился на Глухаря, который, видимо, от глухоты особенно туго загибал ему пальцы, – это признак упадка общества. Мужчины, целуясь, прощают друг другу взаимное дезертирство.
– Да, – согласился бывший футболист, кажется, не вполне понимая его, раньше это считалось неприличным. А теперь все прилично. В мои футбольные годы были гениальные футболисты – братья Старостины. Потом их Берия арестовал. Славу не прощал никому.
А потом был только один великий футболист – Борис Пайчадзе. Борис Пайчадзе – это эпоха!
Берия его тоже хотел арестовать. Его тоже ревновал к славе. Но упустил момент. Решил: все-таки грузин, пусть еще побегает. А тут Сталин увидел игру Пайчадзе, и он ему понравился. И теперь брать его стало опасно. А вдруг Сталин спросит: «Куда делся Борис Пайчадзе?» И тогда Берия решил: лучше я это черное дело сделаю руками самого Сталина. И он пришел к Сталину и сказал: «Хочу взять Бориса Пайчадзе! Лишнее болтает».
Сталин так поднял голову, затянулся трубкой и говорит: «Хорошо, Лаврентий, забирай Пайчадзе. Но при одном условии». – «Какое условие, товарищ Сталин?» – «Ты, Лаврентий, будешь играть вместо него. Согласен?»
А как он будет играть, когда у него пузо такое.
– Ха! Ха! Ха! Ха! – развеселились старики доброму остроумию вождя.
Не смеялись только Михаил Аркадьевич и Тимур Асланович. Первый сумрачно нахохлился, а второй сверкал ироническими глазками в сторону рассказчика.
– Борис Пайчадзе – это эпоха. Однажды он здесь играл. Самый красивый гол, что я видел, он забил. Финт – обводит бека! Финт – хавбека! Финт – еще одного хавбека! И со штрафной режет в правый угол! Удар! И сам как ракета вылетает вперед! Зачем? Мы вскочили на трибунах!
Оказывается, во время удара он пальцем ноги почувствовал двухсантиметровую ошибку и понял, что мяч попадет в перекладину! Вот почему он вырвался! Отскок! И он его головой в девятку! Трибуны взорвались! Это какие гениальные мозги надо иметь, какой гениальный палец ноги надо иметь, чтоб в долю секунды всё сообразить!
– Хо! Хо! Хо! Хо! – потрясенные как мозговой, так и телесной гениальностью Бориса Пайчадзе, восторженно захохокали старики.
– Теперь другой случай, – продолжал рассказчик, довольный успехом первого, – 1950 год. Август. Вот такая же погода была, как сейчас. Он здесь играл. В перерыве футболисты на углу стадиона пьют лимонад. Там лавка стояла. Одним окном выходила на стадион. Неужели не помните?
– Как не помним? Там Мисроп торговал! Кто не помнит Мисропа? радостно загалдели старики, вспоминая толстого Мисропа.
– И вот все футболисты пьют лимонад. И Пайчадзе пьет лимонад. Но как пьет.
Рассказчик цапнул со стола бутылку с остатками боржома, выплеск в сторону, строго запрокинул голову и совершенно вертикально поставил над запрокинутым лицом бутылку, приблизив горлышко ко рту. Однако из высшего целомудрия перед воспоминаниями о Пайчадзе, не прикасаясь и показывая всем, что не прикасается губами к горлышку бутылки, замер. Как бы с абсолютной физической точностью повторив сцену утоления жажды великого футболиста, он каким-то образом одновременно внушал, что всё это только игра, тень, подобие той подлинной картины.
– Как будто небо пил через бутылку, так Пайчадзе пил лимонад! воскликнул он и с легким презрением поставил бутылку на стол, давая ей знать, что она случайно и только на миг сыграла великую роль, но теперь возвращена к своей жалкой будничности.
– Хо! Хо! Хо! Хо! – как бы все поняв, очнулись старики.
– Я тогда уже не играл, – продолжал рассказчик, всматриваясь в далекую сцену, – но еще молодой был. Дерзкий! И я пошел прямо на Пайчадзе, положил ему руку на плечо и сказал: «Дорогой Борис, играй еще сто лет на радость Советскому Союзу!»
– А он что? – не удержался Глухарь.
– Вот так оторвал бутылку от губ, – сказал бывший футболист и плавным движением руки, отводящим бутылку, подчеркнул спокойствие и пристойность движения, – улыбнулся мне и сказал: «Здравствуй, Жора Гургенидзе».
Я с ума сошел! Неужели розыгрыш, и ему подсказали мое имя? Но как это могло быть? Я же самовольно подошел, никого не предупреждал!
«Откуда вы знаете мое имя?!»
Он ничего не ответил. Снова поднял голову и пьет лимонад. Я с ума схожу, а он пьет лимонад. Наконец допил, посмотрел на меня и тихо говорит: «1938 год. Я тогда совсем пацаном был. Приехали с дядей в Мухус и пошли на стадион. Играют „Мухус“ – „Армавир“. Счет один – один. До конца матча две минуты. Корнер у ворот „Армавира“. Какой-то игрок подает. Удар! И он с корнера завинчивает мяч в сетку! Трибуны вскочили: „Браво, браво, Жора Гургенидзе! Вот тогда я впервые услышал твое имя“».
«Дорогой Борис, – говорю, – это был мой звездный час. Спасибо, я о встрече с тобой буду рассказывать детям, внукам и правнукам!»
«Это тебе, – говорит, – спасибо. Именно в тот час я решил стать футболистом». Вот такая встреча была у меня с Борисом Пайчадзе.
– Хо! Хо! Хо! Хо! – захохокали старики, потрясенные тем, что их друг когда-то зажег сердце великого футболиста.
– Говорят, Борис Пайчадзе умер, – еле сдерживая слезы, добавил старый футболист, – кончилась великая эпоха советского футбола… Скоро и Советский Союз кончится…
– Хватит нюни распускать, – зычно загудел Асланыч, – вы вообще любите сентимен-тальничать… Великая Грузия, великий Пайчадзе… А сентименты всегда кончаются кровью…
– Дальше, что было дальше! – нетерпеливо вскрикнул Глухарь, обращаясь к Михаилу Аркадьевичу, как если б тот прервался по своей воле.
– А дальше? Карцер. Магадан, – опять вяло начал Михаил Аркадьевич, постепенно взбадриваясь с разгона, – потом ссылка в верховья Енисея. Мы там подружились с одним фронтовиком, который бежал из плена и не мог доказать, что он не шпион.
И вдруг радио приносит весть: Сталин заболел. Кто бы мог подумать! Дыхание чайн-стока! Но что это такое, мы не знаем. Врываемся к местному врачу. Что такое дыхание чайн-стока? Это, говорит, амбец. Агония.
Мы выходим на улицу. Ночь, звезды. Простор. Космическая радость! «Надо выпить, – говорит мой друг, – иначе я умру!»
Вспомнили, что в поселке живет ссыльный латыш. Приторговывает самогоном. Ночью стучимся к нему. Бедняга, наверное, решил, что его пришли брать повторно. Долго не открывал. Умоляем, а он возится за дверью, ворчит. Наконец открыл. Мы ему не сказали, почему хотим выпить, но он сам по нашим лицам обо всем догадался. «Что, – говорит, – безнадежно?» «Да! Да!» говорим. Латыш затеплел. Дает нам бутылку. А потом радио приносит долгожданную весть: диктатор уконтрапупился!
Ледник треснул и пополз. Какие надежды, какие дни! Залпом Двадцатый съезд! Уцелевшие стали выходить из лагерей. Вот когда надо было начинать перестройку! Эх, Никита, Никита!
А сейчас что? К девяностому году своей жизни я стал привыкать к большевикам. Тем более что вместо убийц пришли воры. А в России всегда воровали. А сейчас кое-где демократы повыскакивали. И я уже замечаю, что в них есть энергия нахальства, как у большевиков в восемнадцатом году. Говорят: приватизация, приватизация… Пусть вернут мне мое имение, тогда я в них поверю…
– Зачем ты сказал, что Сталин уконтрапупился, – обидчиво заметил Мерцающий Партработник, – грубо. Некультурно. Все-таки генералиссимус. Можно было сказать: умер… скончался… усоп… почил… Учти, что русский язык – богатейший язык в мире. Ты все-таки как был бе лобандитом, так и остался… «Уконтрапупился»…
– Именно уконтрапупился! – радостно возгласил Михаил Аркадьевич. – Они это слово принесли в революцию, и я им его возвращаю.
– А сейчас, друзья, наполните бокалы, – загудел старый актер, наливая себе и Михаилу Аркадьевичу, – мой друг во многом прав. Я как раз сравнивал новых со старыми и думал об этом.
Лет тридцать назад здесь был второй секретарь обкома. Бандит из бандитов. Вы все его помните. По квартирному вопросу обстоятельства вынудили меня пойти к нему. Распахиваю дверь. Вхожу. Он вскочил – и навстречу. Пожимает руку, сажает, а потом и сам садится. Выслушал, обещал помочь и, когда я уходил, проводил до дверей. И сделал всё, что обещал. Кто я такой? Актер. Да, незаурядный – без ложной скромности. Но ему что? Он и в театре ни разу не был.
А недавно к одному из новых демократов пришел по одному дельцу. У племянника сложности с работой. Ничего не слышит, ничего не видит. Сквозь меня смотрит. Болтун! Обещал, но ничего не сделал. Я сравнивал про себя эти два посещения, двух начальников двух эпох. И вот что я думаю.
Там была своя система. Уголовная, но система. И люди продвигались по признаку уголов-ного таланта. Одним из главных признаков уголовного таланта является чутье на силу и на слабость человека.
И он, когда меня увидел, сразу почувствовал силу моего духа. Но так как духовной силы он никогда не видел, он принял ее за уголовную силу. О, думает, это какое-то страшилище ко мне явилось. Мафиози под видом актера.
– Ха! Ха! Ха! Ха! – стали смеяться старики. А один их них выкрикнул сквозь смех:
– Как он мог тебя спутать, когда сам он и был главным мафиози!
– Он решил, что я в глубокой конспирации и тем опасней. У тех было уголовное чутье. А у этих пока ничего нет, кроме опьянения властью. Вот когда у них появится чутье на порядоч-ность, тогда можно говорить о новой демократической администрации. Но терпенье, друзья, история быстро не делается.
Есть вещи похуже. На нас, друзья, со всех сторон идет чума национализма. Люди взбеси-лись, и некому прикрикнуть: «Молчать! По местам!»
Вот мы, старики, по сорок, по пятьдесят лет друг друга знаем. Сколько нас тут: абхазец, русский, грузин, мингрел, армянин. Разве мы когда-нибудь, старые мусхучане, именно старые, между собой враждовали по национальным делам? Мы – никогда! Шутки, подначки – пожалуйста! Но этой чумы не было между нами. Наверху была, но между нами не было.
Нас всех соединил русский язык! Шекспир ко мне пришел через русский язык, и я его донес на своем языке до своего народа! Разве я это когда-нибудь забуду?
И я уверен – он победит эту чуму и снова соединит наши народы. Но если этого не будет, если эта зараза нас перекосит, умрем непобежденными, вот за таким дружеским столом. Пусть скажут будущие поколения: «Были во время чумы такие-то старики, они продержались!» Вот за это мы выпьем!
Старики выразили восторженную надежду погибнуть именно за таким столом, а не иначе. Они бодро выпили и даже довольно бодро закусили, как бы запасаясь силами перед нашествием чумы.
– Хватит о политике, – раздраженно прогудел старый актер, словно кто-то другой, а не он говорил о политике. Он отодвинул бокал и вдруг с лукавой усмешкой положил руку на плечо Михаила Аркадьевича: – Слушай, Миша, ты объездил полмира. Ты знал европейскую женщи-ну, русскую женщину, кавказскую женщину. Скажи нам, ради Бога, какая из них самая лучшая?
– Не обидитесь, господа? – орлом приосанившись, спросил Михаил Аркадьевич и, как бы для полной свободы своей воли, сбросил руку старого актера.
– Нет! – хором ответили старики, показывая, что ради истины готовы рискнуть репутация-ми своих старушек.
Михаил Аркадьевич зорко оглядел застольцев, как бы взвешивая возможности сопротивле-ния. Взвесил, выпалил:
– Лучшая женщина в мире – японка!
– Как японка?! – растерялись старики, совершенно не ожидая удара с этой стороны.
– Вот тебе, Глухарь, и Света из Одессы! – гуднул старый актер.
Глухарь, опершись на руки, наклонился над столом, видимо готовясь к атаке. Старики ответили на эту реплику дружным хохотом, словно радуясь, что именно Света из Одессы оказалась дальше всех от японок, что сильно облегчало участь их собственных старушек. Впрочем, географически так оно и было: примерно на пол Черного моря Света из Одессы проигрывала спутницам застольцев. Возможно даже и спутнице самого Глухаря.
– Лучшая женщина в мире – японка! – снова воскликнул Михаил Аркадьевич, как бы не давая никому возможности сослаться на то, что он чего-то недослышал.
Старики снова дружно расхохотались, глядя на боевую позу Глухаря, который всё еще готовился к атаке.
– Как любовница или как домохозяйка? – прокричал Глухарь сквозь дружный хохот стариков, надеясь при помощи такого уточнения хоть что-нибудь спасти для Светы из Одессы.
– Во всех смыслах! – не оставил никакой надежды Михаил Аркадьевич. Японская женщина относится к мужчине как к рыцарю, и мужчина невольно подтягивается, чтобы соответствовать… Это великая традиция. Это, знаете ли, взбадривает…
– Это культ самурая! – неожиданно перебил его Мерцающий Партработник. – А мы этих самураев били на озере Хасан и будем бить еще!
Он победно оглядел стол, словно собираясь в поход на самураев и ища соратников, но тут вдруг без всякого предупреждения Михаил Аркадьевич запел надтреснутым, но всё еще мощным голосом. Старый актер загудел ему в лад, как из кувшина:
С времен давным-давно забытых
Преданий иверской земли,
От наших предков знаменитых
Одно мы слово сберегли.
В нем нашей удали начало,
Товарищ счастья и беды.
Оно у нас всегда звучало:
Алаверды, алаверды!
Потом Асланыч запел мою любимую абхазскую застольную «Щарда Аамта» «Многие лета». И вдруг старый черт Михаил Аркадьевич так задушевно подтянул ее, что привиделось и подумалось: а не пел ли он ее в начале века, юный сам в кругу юных абхазских князей. Но где юные князья, где он, где все? Подтягивали и остальные старики. Шла благородная перегонка выпитого вина в спетые песни.
Вдруг у внутреннего входа в «Амру», раздвинув, как дикий кустарник, уныло ждущих удачи купальщиков, появился человек в черных очках, в японском халате и в тапках на босу ногу. Он смело и спокойно прошел между несколькими столиками, двигаясь в сторону буфета. Но тут наперерез ему выскочила та самая официантка и преградила дорогу.
– Голых не обслуживаем! – храбро бросила она ему в лицо.
Человек остановился и окинул ее лениво любопытствующим взглядом насколько можно любопытствовать под черными очками. У него был вид хозяина, но официантка продолжала стоять на его пути. Потом, как оказалось, он был настолько большим хозяином, что официантка не знала его в лицо.
– Голых не обслуживаю! Приказ директора! – повторила она.
И тогда человек непередаваемым по спокойной наглости движением ладони снял светоза-щитные очки, как будто снял плавки. Официантка смутилась, но не слишком. Он посмотрел на нее очень ясным взглядом очень крупного шулера.
– Милочка, – сказал он, – ты недоросла, чтобы голого меня обслуживать. Я скоро это всё приватизирую…
– У нас приказ, – насупилась официантка, но с места не сошла.
Человек сокрушенно надел очки, как будто снова надел плавки. Но уже, видимо, доложили, и к месту происшествия бежал директор.
– Арчил Арчилович, – взрыдывал он издали, – сами? Неужели некому?!
Это был тот же директор, который здесь же на моих глазах двадцать с лишним лет назад точно так же, узнав, что в ресторан неожиданно прибыл Ворошилов со свитой, бежал по этой палубе, чтобы скатиться вниз навстречу высокому гостю, и его хромая нога, как бы не поспевая за верноподданным телом, подлетала сзади. Другие времена, другие клиенты!
– Моего шофера лучше за смертью посылать, – сказал Арчил Арчилович, демократично скорбя, и просто пожал ему руку, показывая, что у него нет никакой обиды за то, что не сразу узнан, – мы тут с моими московскими друзьями загораем. В префер перекидываемся. Пивка захотелось. Но не эту мочу, конечно.
Общий кивок столикам.
– Обижаете, Арчил Арчилович, – взгрустнул директор, но тут же взял себя в руки, – чешское, датское?
– Чешского, – сказал Арчил Арчилович, окончательно демократизируясь.
– Сам принесу! – радостно крикнул директор вслед уходящему японскому халату.
Директор заковылял обратно с выражением необыкновенного восторга на лице. И как бы боясь, что этот восторг кто-нибудь спугнет, подковылял к перилам «Амры» и хозяйственно оглядел море на подступах к своему заведению.
– Слушай, ты, рыбак! – закричал он. – Больше места не нашел рыбу ловить?
– Что, рыбу жалко? – голос снизу.
– Не в рыбе дело, – крикнул директор, постепенно заводясь, – дело в твоей грязной лодке! Люди с берега хотят посмотреть на «Амру», а не на твою лоханку. Хоть бы выкрасил лодку. Давай, давай, выбирай якорь!.. «Рыбу жалко»! Хоть бы и жалко! Имею право. Рыба, которая плавает вокруг «Амры», наша рыба. Мы ее прикармливаем остатками от клиентов. Она доверчивая. Ты попробуй в открытом море полови! Посмотрим, какой ты рыбак! Давай, давай, выбирай якорь!
Он вошел в помещение буфета и вскоре появился с картонным ящичком в руках, прикрытым свежим полотенцем. Осторожно снизу придерживая руками продолговатый ящичек, он шел с выражением лица человека, несущего из роддома своего позднего первенца. И счастливо поспешающая, подволакивающаяся нога как бы подтверждала реальность картины: хром, никто не хотел замуж выходить, пока он не скопил деньжат, а на это ушли годы и годы. Он подошел к выходу, ожидающие удачи расступились, и он аккуратно спустился туда, куда когда-то на моих глазах кубарем скатывался навстречу Ворошилову и его свите.
Я вспомнил про немца и посмотрел в его сторону. Ба! Он досасывал третью бутылку шампанского. Две бутылки, как отстрелянные гильзы тяжелых снарядов, стояли в сторонке. У предполагаемой жены и предполагаемой переводчицы был одинаково притихший и испуганный вид. И теперь уже совершенно невозможно было понять, кто из них жена, а кто переводчица.
С потухшей трубкой в руке он мрачно уставился вдаль в поисках второго слова, которое надо прокричать этой стране, чтобы вернуть ее в лоно цивилизации. Но второе слово как раз таки и не находилось. И немец не по-нашему тихо, стоически пил и искал. Это сколько же бутылок еще придется?!