Текст книги "Человек и его окрестности"
Автор книги: Фазиль Искандер
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 23 страниц)
Ловчий ястреб
На вершине зеленого холма, у самого моря, в ясный солнечный день мы с местным милиционером ловим ястребов-перепелятников. Вернее, пытаемся поймать.
Делается это так. Выстраивается небольшой шалашик, чтобы прятаться в нем, чтобы ястреб сверху не видел человека. Возле шалаша натягивается сетка на вбитых колышках, под сеткой резвая птичка сорокопут. Здесь ее ласково перевели в женский род и называют сорокопуткой. Так и мы ее будем называть. К ее ноге привязан шнур, и сорокопутка взвивается под сеткой, быстро машет крыльями, играет.
Вот эту играющую сорокопутку ястреб должен заметить с неба и спикировать на нее. Не совсем понятно, почему он при этом не замечает сетки. То ли от азарта, то ли принимает ее за какие-то растительные плети.
Я впервые за этим занятием, хочу увидеть, как добывают ловчих ястребов, но почему-то в глубине души уверен, что ничего не получится. Черт его знает, почему уверен. Как-то не верится, что ястреб может оказаться столь глупым. А еще более не верится, что мне может повезти и я увижу живого ястреба, барахтающегося в сетке. Мне даже не столько интересно увидеть ястреба, застрявшего в сетке, сколько интересно увидеть, как налетает этот молниенос-ный хищник и бьет в сетку. Но не верится, что это может быть. Чувство странного невезения, собственной глупости и бестактности преследует меня со вчерашнего дня.
Я был в городе. Встретил одного старого приятеля, и он мне сказал, что один наш общий знакомый тяжело болен, в сущности умирает от рака, надо бы навестить.
Я хорошо знал этого человека, но близких отношений у нас не было. Просто город маленький, все друг друга знают. В свое время он был из так называемой золотой молодежи, к которой я не имел никакого отношения. Но мы иногда встречались в кофейне. Я ценил его веселость, иногда переходящую в остроумие, неисчерпаемую память на анекдоты. Высокий, орлиноносый, он производил впечатление на девушек. В особенности славянских кровей. По матери он был понтийским греком. Но, конечно, было бы преувеличением считать благосклон-ность к нему россиянок остаточной тягой Древней Руси к Византии. Хотя, с другой стороны, даже Достоевский мечтал о Константинополе.
Одним словом, рядом с ним всегда сидела хорошенькая и хорошо одетая девушка. Как-то чувствовалось, что в этой среде и то и другое одинаково ценится в обязательном сочетании.
Просто хорошенькая или просто хорошо одетая девушка – такого не бывало. И не то чтобы они, скажем, находили хорошенькую девушку, тут же влюблялись в нее и вели в подпольный склад, чтобы соответственно приодеть. Ничего подобного. Для этого они были слишком молоды и легкомысленны.
Скорее этим занимались их отцы. Да нет, не с их девушками, конечно, а со своими дамочка-ми. Впрочем, один из этих ребят с забавной гордостью рассказывал, как преуспел его отец, когда он, оставив свою девушку дома, пошел покупать сигареты. В интонации его рассказа чувствова-лась естественность феодального права, которым воспользовался его отец и которым по закону наследственности воспользуется он сам, когда его сын, приведя девушку в дом, вспомнит, что забыл купить сигареты или порцию наркотиков, что ли. Да и уже воспользовался, наверно, пока я здесь это предполагаю, учитывая, что с тех пор прошло страшно много времени.
Так что, пожалуй, такого рода девушки сами плыли навстречу им или, точнее, их автомоби-лям. Ради полной справедливости хочу напомнить, что в те времена машины были намного дешевле. Но ради той же справедливости должен заметить, что речь идет о ребятах студенчес-кого возраста.
Господи, как я долго добираюсь до сути дела. Но я хочу, чтобы всё последующее было понятно и ясно. На одной из таких девушек он в конце концов женился. К этому времени он был уже достаточно известным в городе инженером-электронщиком.
Проходили годы и годы. Мы изредка встречались, ну, скажем, раз или два за лето. Сиживали в кофейнях, предавались воспоминаниям, и он, как бы невольно, может быть даже невольно, включал меня в компанию своих друзей. Иногда оставалось чуть-чуть, чтобы он не спросил: «Слушай, а какая у тебя машина была тогда? Что-то я не могу припомнить?» Нет, до этого не доходило, но где-то близко от этого он останавливался.
Если я и бывал несколько раз в их компаниях, должен сказать, что главное мое чувство, конечно тайное, было такое: какой же я молодец, что я их не презираю. Вот мог бы презирать, а не презираю. Их отцы делали карьеру, когда мои вкалывали в Магадане и уходили в вечную мерзлоту. Но эти же не виноваты ни в чем. Нет, я их не презираю. Широк. И чем больше я пил с ними, тем больше умилялся своей широте. Надо всех объединять, думал я, всех, кроме палачей.
Странно и наивно, что мне тогда не приходило в голову: а не презирают ли они меня за то, что у меня почти не бывало денег? Я ничего подобного не замечал. Возможно, они считали, что для того образа жизни, который вел я, деньги и не были нужны.
Я был тогда студентом Литературного института. Но если они затевали разговоры об изящной словесности, и такое бывало, я терпеливо выслушивал их, а когда это слишком надоедало, я незаметно загонял их в сторону Есенина, которого они по-своему любили, хотя вполне ошибочно думали, что хорошо понимают его стихи.
Кстати, вспоминаю, что они с какой-то наивной практичностью интересовались тогда: что теперь считается хорошей литературой? И ушки у них были на макушке, когда я им отвечал.
Этим они выгодно отличались от некоторых наших сегодняшних правителей, которые на вопрос журналистов, мол, что вы сейчас читаете, неизменно, с комической откровенностью отвечают: Пикуля. Нет чтобы сказать, мол, не взыщите, но увлекаюсь Фолкнером. А там читай себе Пикуля, кто проверит. Некоторые могут подумать, что я набиваюсь в консультанты к правителям. Нет, я просто пишу что есть.
Но вот однажды каким-то случайным образом я оказался с этой компанией в одной лодке. Должен сразу оговориться, что моего орлиноносого понтийца с ними не было. Но остальные были. Мы отошли далеко от берега. Море слегка заштормило. Мы повернули назад, но до берега было грести и грести. Возможно, кое-кто почувствовал легкие приступы морской болезни. Во всяком случае, какую-то небольшую дискомфортность они почувствовали и немедленно захотели очутиться на берегу.
Но немедленно это сделать было нельзя. Лодка была довольно тяжелая, и, кстати, греб я один. И вдруг я совершенно ясно почувствовал, что от всей компании – и хорошеньких девушек, и франтоватых, породистых молодых людей исходит ровная, сильная, одинаковая вонь. Это была вонь эгоизма. Тесно сидя в одной лодке, они как бы распались и одновременно окончательно и бесповоротно соединились в нимбе этой вони.
Речи не может быть о том, что они испугались волнения или там возможности того, что лодка опрокинется. Во-первых, ребята все были достаточно спортивные, наши черноморцы, и думать, что они испугались внезапно очутиться в летней воде, никак не приходится.
Что касается девушек, я ничего не могу сказать об их спортивных способностях. Все они были приезжие, и я их видел в первый раз. Скорее всего, им и в голову не приходило, что лодка может опрокинуться. И дело не в том, умели они плавать или нет.
Гениальным доказательством того, что дело не в умении или неумении плавать, служит то, что струение вони подымалось над каждым с одинаковой силой. И если тот, кто умеет плавать, воняет так же, как тот, кто не умеет плавать, легко вычисляется, что причина вони имеет другой источник.
Просто им стало неприятно в лодке. Им захотелось тут же разойтись, а разойтись некуда, вокруг море. Отсюда шпильки, шипенье, капризы, претензии друг к другу, хамоватость.
Когда лодка уткнулась в берег и они попрыгали на прибрежную гальку, как-то мигом отряхнулись и снова оказались веселой, красивой, дружеской компанией. Вонь мгновенно улетучилась, и я отвел лодку на причал. Однако и теперь через множество лет, если у кого возникнет вопрос: а была ли вонь? я спокойно и твердо отвечаю: да, была.
Более того, она повторилась при совершенно необычных обстоятельствах. Я сидел со своими ближайшими школьными друзьями в вечерней кофейне. Это был невероятный день, перешед-ший в еще более невероятную ночь.
В этот день было объявлено, что Лаврентий Павлович Берия арестован. Не помню, была ли объявлена глупость насчет английского шпиона, да если и была, никто на это внимания не обратил.
Утром я был в нашей местной редакции, и один из самых крутых идеологов газеты полуше-потом рассказал эту новость, хотя портрет Берия, висевший на стене, напротив его стола, был уже снят. Портрет, видимо, висел так долго, что след его еще хранился на стене в виде бледноватого квадрата.
Крутой идеолог, рассказывая мне о случившемся, то и дело с комической опасливостью поглядывал на место, где висел портрет, как если бы портрет не был снят, а спрятался в стену, чтобы послушать, кто и что о нем говорит.
Сделаем клиническое отступление и поговорим о вождях. Надеюсь, в последний раз. Я был девятилетним пацаном, когда взяли моего самого любимого дядю. И в самом деле солнечного человека. Тетушка заставляла меня писать письма на имя Лаврентия Павловича Берия. Тетушка говорила, что он здесь в Мухусе учился с моим дядей в реальном училище. Лаврентий Павлович не может его не помнить! Дядю так все любили! Лаврентий Павлович, как только узнает о том, что случилось с дядей, не только отпустит его на свободу, но и накажет виновных в аресте.
Разумеется, меня заставляли писать эти письма, чтобы разжалобить его.
И мы даже ответ получили из канцелярии Берия. Обещали разобраться. Но никто ни в чем не разобрался, а потом в начале войны взяли и другого дядю. Из моих вообще никто не вернулся домой. Фронт был куда добрей. С войны вернулись не все, но многие.
Уже в хрущевские времена один большой физик и, по-моему, добрый человек сказал мне, что Берия был очень умным. Он общался с ним, потому что работал над атомной бомбой. Над Проблемой, так они это называли для секретности.
– Почему вы так решили? – спросил я.
– Был такой случай, – сказал он, – Берия передал мне работу одного физика, представ-ленного на Сталинскую премию. «Посмотрите, – сказал он, но, по-моему, на премию не тянет».
Я познакомился с работой. Она была вполне квалифицированной, но на премию и в самом деле не тянула. Во время следующей встречи я сказал ему: «Лаврентий Павлович, работа действительно на премию не тянет, хотя вполне добросовестна. Но вы же не физик, как вы это поняли?»
Он пожал плечами: «Не был привлечен к Проблеме, потому я так и решил».
Согласитесь, просто и умно. Он знал, что все талантливые физики привлечены к работе над атомной бомбой. А раз этот физик не привлечен, значит, он не может быть столь талантливым, чтобы создать работу на уровне Сталинской премии.
– А почему вы не подумали, – возразил я, – что он здесь скорее проявил чуткость к своей карьере. Скажем, дадут этому физику премию, а Сталин, узнав, что его не привлекли к Пробле-ме, вдруг спросит: «Почему забыли такого талантливого человека?» Маловероятно, риск на волосинку, но он и этого риска не хотел.
– И так может быть, – согласился простодушный физик.
Вообще, все мы склонны проявление обыкновенной здравости у больших (машинка случай-но напечатала «у больных») политических деятелей принимать за признак выдающегося ума. Впрочем, разочаровавшись, иногда впадаем в обратную крайность. Уже всё сделанное ими воспринимаем как чудовищную глупость.
Но вот гораздо более интересная вещь. Мне ее рассказывал старый журналист. Конечно, за абсолютную достоверность не ручаюсь, но похоже на правду.
Во время известного «мингрельского дела» как будто бы Маленков возвращал Сталину список намеченных к аресту партийных деятелей Грузии. Представители самого высокого эшелона власти должны были выразить согласие с этим списком или якобы несогласие. Обычный уголовный прием – замазать всех.
Сталин, просматривая список, вдруг заметил, что среди намеченных к аресту появилась фамилия Берия.
– А Берия как сюда попал? – спросил он у Маленкова.
– Он сам себя вписал, товарищ Сталин, – ответил Маленков.
– Когда надо будет, сами возьмем, – сказал Сталин и вычеркнул фамилию Берия.
Согласитесь, сильный психологический ход со стороны Берия. Он понимал, что «мингрель-ское дело» в конечном итоге затеяно против него. Подставляясь таким способом раньше конца затеянной комбинации, он, конечно, рисковал, но одновременно усиливал шансы разрушить комбинацию.
Сталин знал, что у Берия тоже огромная власть, и если он так открыто высовывается, значит, надеется на свою силу. Надо подождать. Придумать новую комбинацию. Но не успел. Берия, видимо, его тут обштопал.
Помню, во время знаменитого «дела врачей» стою у стенда на одной из московских улиц и читаю в «Правде» статью о кошмарных преступлениях врачей. И вдруг последний абзац – стилистически нелепый и странный даже в этой дикой статье. Автор в конце говорит: «Это всё хорошо. Но куда смотрели органы, когда всё это творилось?»
Я читаю и перечитываю последний абзац с этими словами и никак не могу понять автора и редактора главной газеты страны. Если сознание еще кое-как принимало легкую критику органов госбезопасности, то как можно было понять такую фразу: «это всё хорошо»? Что ж тут хорошего, когда врачи-убийцы уничтожают пациентов? Я тогда так и не разобрался в этом безумии, но в памяти навсегда застряла концовка статьи.
И только гораздо позже, когда стали просачиваться смутные сведения о желании Сталина в последние годы жизни расправиться с Берия, да и не только с Берия, я вспомнил эту статью. Я уверен, что ее перед публикацией посылали Сталину и эту концовку он приписал сам. Править его, конечно, никто не смел. Когда он написал «это всё хорошо», он, видимо, имел в виду не зловещие события, описанные в статье. Их скорее всего не было. А если они и были, то он сам же их организовал. Он имел в виду работу журналиста, изложение. Мол, всё это так (всё это хорошо), но пора назвать виновников из органов, которые прошляпили врачей-убийц. Тихий, но грозный рык в сторону Лубянки. Кстати, фраза, если вслушаться в нее, выдает и некоторое нетерпение Сталина. И кто его знает, не оказалось ли это нетерпение роковым для него?
А ведь если бы он внимательно прочитал Осипа Мандельштама перед тем, как расправиться с ним окончательно, он вспомнил бы пророческую для этого случая строчку:
Не торопиться – нетерпенье роскошь.
Кстати, сам я сейчас вспомнил один эпизод как раз этого времени. Я учился в библиотечном институте. Кампания против космополитизма была в разгаре.
Как-то в вестибюле института я увидел в толпе хохочущих студентов знакомого еврея-библиографа. Он и раньше захаживал к нам в институт. Он был калека.
Сейчас с жутковатым весельем, покачиваясь укороченными ногами на костылях, как бы демонстрируя полную свободу и счастье внутри костылей, он рассказывал притчу о своей жизни.
Он работал библиографом в одной большой московской библиотеке. После отпуска, придя на работу, он узнал, что его под благовидным предлогом сократили. При этом он легко догадал-ся, что старший библиограф, его непосредственный начальник, с которым он и раньше не ладил, приложил к этому руку. Он тыр-пыр, ринулся во все инстанции – ничего не помогает. Попытал-ся устроиться в другую библиотеку – никто не берет.
Тогда он вспомнил, что в детстве, живя в Биробиджане и болея тяжелой формой полиомие-лита, написал Сталину письмо. Дело в том, что врачи рекомендовали повезти ребенка для лечения в Крым. Но у родителей не было денег на такую поездку. И тогда кто-то надоумил их, чтобы мальчик обо всем написал Сталину. И он написал.
Ноги рассказчика особенно высоко взлетели между костылей.
И действительно, через некоторое время мальчика с матерью на государственный счет отправили в Крым. И вот теперь, отчаявшись получить работу, он снова написал Сталину. Он рассказал ему о своих мытарствах и напомнил, что Сталин ему уже один раз помог.
– Вы мне уже один раз спасли жизнь, написал я ему, – рассказывал библиограф, неутоми-мо раскачиваясь на скрипучих костылях, – спасите еще раз!
Пока он рассказывал, перед моими глазами встало видение: Сталин, улыбаясь в усы, раскачивает на качелях костылей калеку мальчика. Выше! Выше! Еще выше!
И письмо дошло. И Сталин спас. Через некоторое время нашему библиографу позвонил директор библиотеки, где он раньше работал, и срочно вызвал его к себе. Как бы потрясенный всей этой несправедливой историей, которая как бы незаметно мелькнула мимо него, директор предложил ему с завтрашнего дня занять место старшего библиографа библиотеки.
– Но ведь там работает человек? – удивился рассказчик.
Качели остановились.
– Какой человек? – озираясь, в свою очередь удивился директор. – Он уже переведен на ваше место!
Качели снова взлетели! Свобода и счастье внутри костылей!
Так он несколько раз рассказывал эту историю под дружный хохот окружающих и вновь подходящих студентов.
Сейчас я пытаюсь понять, как и почему это случилось? Сталину, конечно, писали тысячи писем. И конечно, он сам не мог и не хотел читать все эти письма. Какие-то люди отбирали те из них, которые необходимо показать Сталину. Письма тирану отбирают, я полагаю, по двум признакам, сливающимся в один.
Разберем их по сталинскому методу. Первый признак. Это такие письма, которые могут оказаться опасными для жизни тех, что отбирают письма, если их не показать Сталину, то есть если до Сталина каким-нибудь другим путем дойдет информация о существовании письма, которое он сочтет важным и которое от него скрыли.
Второй признак. Это такие письма, которые Сталину должны быть приятны. Подать тирану приятное письмо – это тоже способствует продлению твоей жизни. Конечно, о помощи просили сотни тысяч людей, в том числе и евреи, которых преследовали как космополитов. Навряд ли на такие письма обращали внимание. Но в этом письме была фраза, точно попадаю-щая в цель: «Вы мне уже один раз спасли жизнь, спасите еще раз!»
Даже у такого тирана, как Сталин, душа, видимо, не могла хотя бы иногда не поддаться общечеловеческому свойству: не портить свой собственный добрый поступок последующим злом.
Сделав человеку добро, мы в этом человеке видим себя. Он зеркало, которое нам льстит. Такое зеркало неприятно разбивать, наоборот, его хочется лишний раз протереть.
Точно так же, сделав человеку зло, мы начинаем его ненавидеть. Он зеркало, которое отражает наше уродство. Такое зеркало хочется разбить. Сделав человеку зло, человек подсознательно стремится к его окочательному уничтожению, если не физическому, так духовному.
Есть люди добрые и простодушные. Их мне особенно жалко. Они не избегают тех, кто однажды причинил им зло, думая, что в эту воронку снаряд уже не попадет. Если вы из высших соображений не хотите мстить тому, кто сделал вам подлость, по крайней мере, избегайте его, ибо он вам сам отомстит, хотя бы за то что вы не хотите мстить ему и тем самым уже отомстили, нравственно превзойдя его.
С добром тоже не всё так просто обстоит. Скажу кратко: делая добро, путайте следы, иначе вас настигнет злая энергия неблагодарности. И хватит об этом, иначе мы утонем в отвлеченных рассуждениях. Лучше вернемся к нашим злодеям.
Из всего рассказанного видно, что и «дело врачей» Сталин хотел использовать против Берия. Но не вышло. Берия ловко перепрыгнул через труп Сталина, но вдруг растянулся, споткнувшись о жирную ногу Хрущева. И тут мы наконец возвращаемся ко дню объявления об аресте Берия.
В нашем южном городе реакция на это событие была разная. Большинство людей ликовало, но тихо. Некоторые помрачнели, но молча. Однако к ночи ликующие приобрели дар речи.
Я со своими двумя ближайшими друзьями сидел в кофейне. Мы попивали вино и вспомина-ли наши школьные антисталинские разговоры. О нем мы говорили часто, но ниже него мы никогда не опускались. И выше не поднимались. Он был полюсом зла.
И тут-то к нам подсел этот франт из лодки. Друзья его почему-то называли на европейский манер – Серж. Так и мы его будем называть, если будем вообще. Крепкий, плечистый, в модной рубашке с погончиками, стрижка ежиком, горящие и одновременно стекленеющие глаза. Он вел себя шумно, вызывающе.
– Кругом бериевцы, – говорил он страстно, как мститель, только что покинувший каземат, – этот город надо очистить от бериевцев. Пьем, ребята!
Он заказал много коньяка, и мы стали пить. Мои друзья его не знали. Они решили, что он из наших, но гораздо радикальнее нас. Я сам не ожидал от него такой политической прыти. Чело-век – загадка, сказал Достоевский, чье стремление овладеть Константинополем, в свою очередь, немалая загадка.
Я знал, что отец Сержа – крупный физик, работающий на атомном объекте недалеко от Мухуса. По его словам, отец не раз встречался с Берия, который курировал атомную промышле-нность. Получалось, что его отец чуть ли не поссорился с Берия и то, что они теперь в Абхазии, это почти ссылка.
– Я вам такое расскажу о нем, чего ни один человек не знает, – сказал он.
Не скрою, я трепетал от любопытства: будущий писатель. И в то же время напор его либера-льного негодования становился в кофейне опасным. На нас уже поглядывали те, что днем мрачнели, и теперь их мрачность сосредоточивалась на нас. Разумеется, если б дошло до драки, они нашли бы другую причину.
Однако именно потому, что он проявил шумную либеральную смелость, как-то неловко было его останавливать. Наконец он вдруг сказал:
– Пошли на теплоход. Он на пристани. Там в баре я вам все расскажу. Здесь одни бериевцы.
– Да ведь нас туда не пустят, – возразил один из моих школьных друзей.
– Меня не пустят?! – вознегодовал Серж. – Мы с отцом на этом теплоходе ходили в Одессу. Кэп каждый день приглашал нас обедать. Он меня как сына полюбил!
Мы пошли в сторону пристани. Вообще, мухусчане любят посещать стоящие у пристани теплоходы. Другая жизнь, плавучая заграница. Но пройти не всегда удается. Многое зависит от знакомства с кем-нибудь из команды или портовыми работниками.
Впрочем, иногда вахтенные матросы почему-то всех без разбору пропускали на корабль. Не исключаю, что тут играло роль выполнение торгового плана. Мухусчане щедро раскошелива-лись в этих плавучих дворцах.
От нашего вожака веяло дикой энергией белокурой бестии, и мы, как-то подчиняясь этой энергии, взошли на трап. Однако вахтенный матрос остановил нас.
– Мне срочно надо видеть капитана, – сказал Серж и назвал капитана по имени-отчеству. Вахтенный матрос остался холоден к этому сообщению. Возможно, он уже заметил, что мы выпившие.
– Капитан отдыхает, – сказал он.
– Так позвоните, разбудите, – раздраженно настаивал Серж, – он пригласил нас.
– Идите отсюда, – уже брезгливо ответил вахтенный матрос, – вы пьяны.
Тут Серж стал орать и назвал вахтенного матроса бериевцем. Я его пытался повернуть и увести, но он оттолкнул меня и продолжал буянить. Кончилось это тем, что вахтенный матрос вызвал портовую милицию и нас выдворили из порта.
Удивительно, что они нас не забрали с собой. Я думаю, на представителей власти всё еще действовал шок объявления об аресте Берия. Нас вывели из порта и уже хотели отпустить, но тут Серж совершенно некстати назвал их бериевцами.
– Документы! – рявкнул капитан милиции, как бы идя на смертный риск, как бы не исключая, что с его возгласом власть вместе с окружающими домами окончательно рухнет. Но власть, как и окружающие дома, удержалась. И это его явно взбодрило.
Ни у одного из нас не было документов. И только у нашего вожака был пропуск на объект, где он жил со своей семьей. Я думаю, он дал ему свой пропуск, ожидая, что капитан милиции, заглянув в него и увидев фамилию его отца, козырнет и отпустит нас. Но произошло совсем другое. Капитан, воодушевленный устойчивостью власти и окружающих домов даже без всевидящего присмотра Берия, не раскрывая пропуска, ткнул его в карман кителя и рявкнул:
– Чтоб духу вашего здесь не было! Иначе сдам вас в вытрезвитель! За пропуском явитесь завтра в портовую милицию!..
– Меня же без пропуска не пустят на объект! – неожиданно трезвея, вскрикнул Серж. Сам он только теперь заметил, что власть крепко держится, но было уже поздно.
– Где пил, там и ночуй, – сказал капитан и ушел вместе со своим молчаливым товарищем, бодро стуча сапогами.
Чем дальше удалялся капитан, тем больше наливался яростью наш вояка. Когда в полночной прибрежной тишине сапоги окончательно замолкли, он, видимо, снова поставил под сомнение прочность власти.
– Я этого так не оставлю, – завопил он наконец, – здесь все бериевцы! Сейчас же идем в Чека!
По-видимому, он решил, что Берия арестован и отныне восстановлены добрые, идилличес-кие традиции Дзержинского.
И он повел нас в учреждение, которое мы, как и все жители города, обычно обходили сторонкой. Какая сила нас за ним тащила? Не только хмель, конечно. Кстати, я никогда в жизни не слышал, чтобы кто-нибудь по пьянке забрел в КГБ. Так какая же сила? Конечно, сила случившегося. Берия арестован! Значит, осуждена вся система репрессий. И все-таки было страшновато среди ночи являться в это грозное учреждение. Да еще с жалобой на милицию, отобравшую у Сержа пропуск.
Мои бедные друзья шли, потому что шел я. А я шел, чтобы не бросать этого пьяного обормота, не предавать нашего застольца, который к тому же, оказывается, был гораздо радикальнее нас. А я-то думал – гуляка! И все-таки я сделал несколько вялых попыток остановить его.
– Можете разбегаться! – гаркнул он. – На таких и держалась бериевская система!
После этого уже не пойти с ним было невозможно. Он был пьян, но полон какой-то особой алкогольной бодрости. Он ничуть не шатался, язык у него не заплетался, а сказать, казалось, мог много лишнего. Хотелось хотя бы незаметным тычком подстраховать его там.
Мы пришли на улицу Энгельса и подошли к знаменитому учреждению. Дверь была распахнута. Никакого часового. В коридоре светилась довольно тусклая лампочка.
Наш вожак решительно шел впереди нас и рвал на себя каждую дверь, но все двери были заперты. Рвя на себя очередную неоткрывающуюся дверь, он, казалось, испытывал победное сладострастие.
– Разбежались! – рычал он и, сильно подергав последнюю неоткрывающуюся дверь, бросил ее и, перешагивая через ступеньки, взлетел на второй этаж.
Тут одна дверь оказалась распахнутой и освещенной. Мы вошли в кабинет, где за столом сидел дежурный офицер. К моему приятному удивлению, Серж довольно спокойно стал объяснять, что мы шли на теплоход, где нас ждал капитан (он назвал его имя-отчество), а работники портовой милиции пристали к нам и отобрали у него пропуск на объект, где он живет. Он просил позвонить в портовую милицию, приказать им вернуть пропуск и наказать отобравших его, которые скорее всего бериевцы. (О, зачем, дурак?!) Вообще, в городе полно бериевцев! (Безумец!)
Наш Серж начал так размеренно, так разумно, так мирно. Особенно у него хорошо получилось про капитана, пригласившего нас. Вероятно, даже предупредившего вахтенного матроса, чтобы нас беспрепятственно пропустили.
Пока он это говорил, я представил себе переполох на корабле.
Акт усыновления сорван.
Гости расходятся, смущенные тем, что вынуждены забирать назад подарки усыновленному. Но и оставлять как-то глупо.
Капитан в ярости перекусывает трубку все еще крепкими зубами морского волка.
Вахтенный матрос посажен на губу.
Капитан в отчаянии выпивает все виски, приготовленное для гостей.
Капитан валится на койку и засыпает мертвецким сном.
Но сквозь сон раздаются невыносимые стоны: «Серж, где ты?»
А Серж в это время у чекиста качает права. Одним словом, начало было хорошее. И дежурный офицер только к концу его речи, когда тот заговорил о веревке в доме повешенного, догадался, что он пьян. Тем не менее он спокойно попросил нас расходиться по домам.
Он объявил нам, что он вообще не имеет права что-либо приказывать милиции. (Вероятно, с сегодняшнего утра.) Поэтому лучше всего для вас, сказал он тактично (менее тактичный человек мог бы сказать: для вашего состояния), переночевать у друзей, а утром явиться в портовую милицию. Схема как будто бы та же, что и у капитана милиции, но насколько мягче, человечней. Вспомним капитана милиции: «Чтоб вашего духу! Вытрезвитель! Где пил, там и ночуй!»
Тут бы нашего друга если не тычками, так пинками вытолкать из помещения. Но как-то не хватило решительности.
Между тем наш друг, никак не соглашаясь с мирными предложениями дежурного офицера, продолжал нудить свое, уже слегка подхамливая в том смысле, что в этом городе у бериевцев еще слишком много покровителей.
И тут наконец офицер не выдержал. Он, видимо, решил, что хотя Берия арестован, но у органов еще есть резервы. Можно рискнуть. И время показало, что он был прав.
Он неожиданно и с неожиданной силой ударил кулаком по столу. Вероятно освеженный паузой, длиною в целый день, кулак произвел впечатление. На миг показалось, что от этого удара разверзлись стены тюрьмы, в которой сидел Берия, и он, выйдя из нее, приступил к своим обязанностям, даже не успев отряхнуться от каменной пыли. Кстати, впоследствии выяснилось, что попытка вызволить его из тюрьмы имела место.
Ударив кулаком по столу, офицер вскричал:
– Демагогия здесь не проходит, молодой человек! Пьяные врываются среди ночи и молотят антисоветскую чушь! Я вас всех задерживаю!
Офицер окинул нас беспощадным взглядом. Несколько секунд длилось тягостное молчание. С тоскливым любопытством мелькнуло: бить будут? Потом офицер, как на замедленной съемке, потянулся к телефону, и можно было понять, что он хочет кого-то вызвать с целью водворить нас в камеру. Некоторую замедленность его движений можно было понять так, что он никак не решится окончательно определить тип камеры, которую мы заслужили.
– Вы не должны меня задерживать, – совершенно неожиданно вдруг закудахтал наш радикальный воитель, – я сын профессора (назвал фамилию)… родители будут волноваться…
Полузакрытое имя профессора-атомщика как раз в силу своей полузакрытости производило впечатление сверхгосударственной ценности. Слова Сержа подействовали на офицера. Но он не сразу сдался. Порылся в каких-то бумагах, назвал телефон и спросил:
– Ваш?
– Наш! – радостно зарифмовался Серж, как если бы они с офицером были давно знакомы домами и только временное недоразумение их развело.
Офицер набрал номер и сказал:
– Здравствуйте, товарищ профессор. Извините за поздний звонок. Это из органов… Ваш сын дома?.. Вот он у нас, если это он… Что он тут делает? Ворвался с какими-то пьянчугами и предъявляет какие-то глупые претензии. Прошу вас поговорить с ним, и, если вы признаете его голос, я его отпущу из уважения к вам… С кем? Не знаю…