Текст книги "Человек и его окрестности"
Автор книги: Фазиль Искандер
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 23 страниц)
Все, что хотел, сказал ему, до того он меня довел. Но про карманы, конечно, не сказал. Он мог догадаться, что я через сына узнал об этом.
Выхожу из лавки – как будто чегемской водой окатился! Душа поет! Голова ясная! Я даже догадался, откуда у него эти сто рублей оказались в кармане.
Наверное, взял из кассы как мелкие деньги, чтобы расплатиться с грузчиками, когда они привезут товар. Но товар не привезли, и он про эти деньги забыл. Мелочь! И потому они небре-жно были сунуты в карман и оттого этот мордатый парень издали заметил в автобусе, что карман у него топырится. Вот и подсел к нему.
И что интересно, через неделю сижу в парикмахерской, и вдруг туда входит этот мордатый и, не замечая меня, предлагает парикмахерам подпольные женские туфли.
«Что, – говорю, – теперь на подпольные туфли перешел?»
Он оглянулся и сразу меня узнал.
«Да, – говорит, – чтобы по шее больше не получать».
Добродушно так говорит. И мне это понравилось.
«Если б я тогда знал, что он за человек, – говорю, – я бы по шее надавал ему, а не тебе. Сколько ты у него забрал тогда?»
«Не помню, – говорит, – кажется, сотняга».
Все совпало. Выходит, карманщик оказался самым честным из них. А диспетчер тоже хорош. Теплых людей ему подавай. Горячих не хочет!
Ты ему деньги отслюнишь, а он тебе крылья прислюнит. А мальчик, между прочим, хотя уже три года прошло с тех пор, всё еще наведывается в мой сад. Черешня поспеет – к черешне. А там к яблокам, а там к грушам, а там к инжиру. И каждый раз говорит: «Я папе тогда ничего не сказал! И теперь не скажу!»
Вот чертенок! Понял мой характер – люблю проворных умом! Но сколько можно! Слава Богу, хоть подсаживать теперь его не приходится. Иногда удивляюсь. Выходит, сначала я достал лавочника через его сына, а теперь он меня, что ли, достает через своего сына? Но ничего, через год, если не угомонится, заставлю его с корзиной карабкаться на дерево.
И так получилось, что карманщик самым честным оказался. А ведь между встречами в автобусе и в парикмахерской прошел целый месяц. И он мог сказать теперь: «Я вас первый раз вижу! Я никогда по шее не получал и денег не воровал! Мирно торгую себе женскими туфлями на каблучках».
А я потом должен буду по новому кругу доказывать, что и как оно было на самом деле. Вот до чего мы дожили! Карманщик оказался самым честным человеком. А теперь вы мне скажите, почему торгаш не признался, что у него этот парень взял деньги?
Дядя Сандро снова откинулся на стуле, слегка расправил усы, сунул руки за пояс и стал оглядывать нас, пожевывая пальцами ремень. Казалось, довольный проявленным в рассказе проворством собственного ума, он ожидал от нас встречного проворства. Впрочем, судя по взгляду, без особой надежды.
– Сначала стыдно было, – сказал я, – а потом заупрямился.
Выражение иронии на его лице не усилилось, но и не ослабло. Так держит себя экзаменатор. Он перевел взгляд на моего собеседника.
– Типичное мелкобуржуазное лицемерие, – презрительно отчеканил тот, с этим лицемерием я боролся всю жизнь.
– Ерунда, – махнул рукой дядя Сандро, по-видимому объединяя наши ответы, – я долго думал над этим и понял, в чем дело. Каждый человек хочет считать, что он правильно живет. Он и карманы на своих кителях решил отпороть не только потому, что боялся сунуть туда случай-ные деньги. Он сильнее всего боялся, что найдется еще один благородный человек, который бесплатно будет спасать его честь. А это ему очень неприятно. И вот теперь ты понял, почему перестройка провалилась?
– Нет, – сказал я, удивленный неожиданностью поворота.
– На всю страну один карманщик перестроился. И то благодаря мне. А ты сиди со своим Лениным, у которого волос на голове после смерти больше, чем при жизни… А я пойду к своим старикам… А ты, когда напишешь, о чем я рассказал, и будешь получать за это деньги, забудь про своего дядю.
– Не забуду, дядя Сандро, – ответил я уныло. Бодрее ответить уже было невозможно. Слишком давно это длится.
Дядя Сандро махнул рукой, легко встал и пошел к своим старикам своей лениво летящей, своей победной походкой. Теперь я понял, что он и подошел к нам, чтобы на всякий случай обаять моего безумца и, добившись своего, потерял к нам интерес.
– Какой матерый человечище! – воскликнул мой собеседник, восторженно глядя ему вслед и потирая свой – раз уж так принято считать – сократовский лоб.
Кстати, сравнение это как бы подтверждается смутными слухами о повторной цикуте. Но цепочка на этом не обрывается, а как бы замыкается на авторе сравнения ленинского лба с сократовским, где тоже, по слухам, цикута сыграла свою роль. Из чего следует, что не надо знакомые лбы всуе сравнивать с сократовским. Мне даже послышался голос свыше: «Оставьте сократовский лоб грекам и займитесь собственными лбами».
– …Обязательно, – продолжал мой собеседник, – введу его в Совет Старейшин, когда мы снова захватим власть. Исключительно народный тип, хотя и лишен классового чутья. А почему бы вам, батенька, не написать нечто вроде нашего двойного портрета «Вождь и народ»?
– Попробую, – сказал я.
В это время к нам подошел человек с голубой сумкой в руке. Слегка наклонившись ко мне, он тихо спросил:
– Лампочки нужны?
– Какие лампочки?
– Электрические.
Я вспомнил, что жена племянника, у которого я остановился, жаловалась на невозможность достать их.
– Давайте, – сказал я.
Я подумал, что эта небольшая сделка будет мне приятной передышкой, а моему собеседнику послужит хорошим уроком частного предпринимательства.
Незнакомец осторожно поставил на пол свою большую сумку и, двумя пальцами придержи-вая язычок «молнии», мягким движением распахнул ее. Я заглянул.
На дне сумки, аккуратно уложенные в вату, как драгоценности, мерцали лампочки всевоз-можных размеров и форм: яйцевидные, грушевидные, сливовидные. Благородно тускнели лампочки матового стекла и еще более благородно выделялись фиолетовые, похожие на фантастический заморский плод или, в крайнем случае, на баклажан.
Часть лампочек была уложена в ячейки подставки, в которых продают яйца, когда продают, конечно.
Я взял одну лампочку именно из этой подставки.
– Лампочка «миньон», – одобрительно пояснил продавец и, догоняя мою руку, лизнул лампочку откуда-то выхваченной бархоткой. Так заботливая мать приглаживает и без того приглаженные волосы ребенка, перед тем как показать его гостям.
Возможно, продолжая мысленное сравнение с яйцом, я посмотрел ее на свет, как бы пытаясь определить, не перешел ли желток в состояние зародыша. Увы, крохотный трупик вольфрамо-вой нити лежал на донышке лампочки и, кажется, все еще сучил паутинками ножек.
– Она перегоревшая, – сказал я, возвращая лампочку и слегка стыдясь разоблачения.
– Конечно, – уверенно кивнул он, – они все перегоревшие. Поэтому и продаю «миньон» по пять рублей за штуку.
– Кому нужны перегоревшие лампочки? – спросил я. Образ яйца преследовал: потухшие, протухшие.
– Всем, кто трудится в учреждении, – ответил он твердо, – меняешь перегоревшую на целую, а потом государство этим занимается.
Он немного помешкал и, по-видимому поняв, что у меня нет доступа к государственным учреждениям, наклонился и вложил лампочку в родное гнездо. Прощай «миньон»!
Я в последний раз оглядел драгоценные внутренности его сумки, исчезающие под рубцом «молнии». Потом поднял голову и внимательно взглянул на нового Чичикова, продавца мертвых душ лампочек.
Это был господин средних лет, одетый в выцветшую, но опрятную ковбойку и не менее опрятные, хотя и более выцветшие, брюки, не претендующие не только на последний крик моды, но и вообще на какой-нибудь крик. Однако лицо его, хорошо подсушенное алкоголем, выражало скромное достоинство представителя, может быть, и не очень богатой, но честной фирмы.
– А где птица-тройка? – спросил я, как бы рассеянно озираясь в пространстве и времени.
– Не понял, – ответил он сухо, но и с некоторой готовностью внести ясность, если в вопросе не было непристойности.
Мне вдруг стало весело. Я ощутил за всем этим какой-то грандиозный и в конце концов обнадеживающий символ: свет жизни, хотя бы и электрический, перемещается из советских учреждений в частные дома. Эти учреждения когда-то высосали свет жизни из наших домов. И вот – расплата.
Раньше в самых невероятных мечтах как нам представлялось? Нам представлялось, что последний советский чиновник, покидая последнее советское учреждение, погасит свет и уйдет домой. Нет, оказывается, не гасит свет, а вывинтит последнюю лампочку и уйдет домой, топыря карман, как некогда топырил четвертинкой. Тоже источник света.
– Хорошо идут лампочки? – спросил я.
– Отлично, – охотно пояснил он, – за сегодняшний день вторая сумка.
– Где вы их достаете? – неосторожно спросил я.
– Это тайна фирмы, – с достоинством ответил он.
– А еще что-нибудь продаете? – спросил я.
– Есть погоны, – ответил он сдержанно.
– Какие погоны? – спросил я как человек, крайне заинтересованный именно этим товаром.
Продавец оживился и снова поставил на пол поднятую сумку.
– Начиная от майорских и кончая генеральскими, – сказал он. Взглянул на море, добавил: – Адмиральские включительно…
Он наклонился к сумке, но тут я его остановил.
– Погоны пока не надо, – сказал я, как бы передумав, как бы сам подчиняясь логике тайного замысла, – оружие есть?
Он выпрямился и посмотрел на меня надменным взглядом. Губы его зашевелились в негодующем монологе с выключенным звуком. В мире нет более комического зрелища, чем выражение надменности на лице, подсушенном алкоголем.
– Вы бы спросили наркотики, – наконец прошипел он, подхватывая сумку, – нелегальщину не держим!
С этими словами он покинул нас. Я взглянул на моего собеседника. Всё это время, пока я разговаривал с продавцом перегоревших лампочек и погон самозваных генералов, лицо его выражало всенарастающее беспокойство. Я никак не мог понять причину его возбуждения. Как только продавец отошел, он почти прокричал:
– Запомните, лампочка Ильича тут ни при чем! Лампочка Ильича тут ни при чем!
– Допустим, – сказал я, успокаивая его, с тем чтобы наконец вернуться к нашей полумистической беседе.
– Зачем Америке замороженный Сталин? – опять точно вспомнил мой собеседник место, где он остановился. – Как зачем? Они же знают, что в Германии на конспиративной квартире лежит замороженный Ленин. В нужный исторический момент его разморозят. Он вернется в Россию, и тогда победа мирового пролетариата будет обеспечена. А Сталин развалил мировое социалистическое движение. Если они знают, что я уже разморожен, то не исключено, что и Сталина они уже разморозили. События в Ираке это подтверждают…
– Как так? – спросил я.
– Саддам Хусейн. Соображаешь, на кого похож?
– Не понимаю, – сказал я, хотя и соображал, на кого он похож.
– Что им стоило взять Багдад? Ничего. Решение ООН? Плевали они на это решение. Тогда почему?
– Саддам Хусейн это размороженный Сталин? – дебиловато спросил я.
– Фу, как грубо! – ответил он. – Метафизически – да. Но физически нет. Тут главное – мета! Мета! Мета! Они Сталину показывают через Хусейна: вот что мы сделаем с твоей страной, если ты взбунтуешься, когда мы тебя посадим на русский трон. Сталин им выгоден. Ленина – боятся.
Сталин не обязательно будет подброшен в своем обличье. Тут возможны варианты пласти-ческой операции, потому что антисталинские настроения еще сильны, хотя и сталинистов много. Но народ, поверив в живого Ленина, воспрянет, и мы победим.
– Ну а что, если переворот не удастся? – спросил я. – Ведь власти тоже учитывают легкость, с которой вы в семнадцатом году взяли Зимний дворец?
– Ввяжемся в бой, а там посмотрим, – твердо сказал он, – а если не удастся переворот и если меня не укокошат, снова в заморозку до нового революционного подъема. Слушайте, а давайте вместе дернем в заморозку, если мы сейчас не победим? Я уверен, что вы наш. Не хотелось бы вас терять в будущем. Ну как?
– Я подумаю, – сказал я серьезно.
– Подумайте, подумайте, – ответил он, холодновато замыкаясь, – была бы честь предложена.
– При нашем российском разгильдяйстве, – сказал я, смягчая причину своей неопределен-ности, – наши ученые отправят в заморозку, а там забудут разморозить.
– Не бойтесь! Исключено! – оживился он. – Здесь в подполье немецкие ученые, которые меня разморозили. Спецы, свое дело знают!
Я подумал, подумал, а потом сказал:
– А вдруг долго не будет революционного подъема? Так, пожалуй, весь двадцать первый век пробудешь в заморозке…
– Ну и что? – неожиданно развел он руками и, лихо подмигнув, наклонился ко мне. – У вас будет уникальная возможность заглянуть в двадцать первый век! Вы же писатель, неужели вам не любопытно?
– Конечно, любопытно, – согласился я и добавил, ностальгически капризничая: – Но ведь вернуться в свою эпоху уже нельзя будет?
– Этого я вам не могу обещать, – сказал он сурово, у вас регрессивная фантазия. Вы всё время смотрите назад. Это и по вашему творчеству видно. А надо: всегда вперед!
Я подумал, подумал, а потом сказал:
– А во время заморозки человек что-нибудь чувствует?
Он поднял голову и, закрыв глаза, блаженно откинулся назад. Так в парикмахерском кресле ловят струю одеколона. Потом он открыл глаза, выпрямился и задумчиво произнес:
– Это самое сладостное время моей жизни. Мне всё время казалось, что Инесса рядом. Тысяча и одна ночь рядом с Инессой! Правда, одно время я чувствовал неприятный треск в ушах. Потом после разморозки ученые вычислили, что этот треск связан с бомбежками Гамбурга. А в остальном изумительно – жизнь в свете полярного сияния.
Я подумал, подумал, а потом сказал:
– А во время заморозки можно кому-нибудь надиктовать впечатления?
– Чушь! – воскликнул он и, не скрывая брезгливости, добавил: – Вы, очевидно, были пациентом балаганного гипнотизера: я вижу цветущий луг, хоровод девушек и тому подобное. Здесь глубочайшая отключка от внешнего мира. Работает только воображение, как во сне. Сначала нагромождение бессмысленных событий. Потом ты корректируешь эти бессмысленные картины. Я оставил в своем воображении работу над Ленинианой и общение с Инессой.
– Чего было больше? – деловито спросил я.
– Достаточно и того и другого, – ответил он и горделиво добавил: – Дай Бог каждому.
– В заморозке? – спросил я.
– Вообще, – сказал он.
Я подумал, подумал и спросил:
– Ваша любовь к мороженому не связана с вашим пребыванием в заморозке?
Он посмотрел на меня внезапно остекленевшими глазами. Потом отвел глаза, потом снова посмотрел на меня. Я опять почувствовал, что мысль его карабкается и срывается, карабкается и срывается. Я не думал, что вопрос этот вызовет у него такую тяжелую работу, и уже готов был извиниться, как вдруг, багровея и с мучительной подозрительностью глядя мне в глаза, он выдавил:
– Это… Это некорректный вопрос… Это идиотский вопрос…
Я кивнул головой, полностью соглашаясь с ним. И он теперь уже уверенно продолжил:
– Абсурд! Я проиграл двадцать четыре варианта – нет ответа. Вы что решили, что во время заморозки при помощи капельницы вводят в организм мороженое?
– Нет, конечно, – сказал я, – я сморозил глупость.
– Сморозил, – переспросил он удивленно, – почему именно сморозил?
Тут я в самом деле случайно произнес это слово. Глаза его опять остекленели, и мысль его опять начала карабкаться и срываться.
– А что, если заморозить меня на месяц, – сказал я, чтобы вернуть его мысль в нормальное русло, – а там посмотрим?
– На месяц?! – встрепенулся он. – Но это же нерентабельно! Заморозка слишком дорогое удовольствие.
– Все-таки я подумаю, – сказал я тупо.
– Ну что ж, подумайте, подумайте, – кивнул он и вдруг язвительно добавил: – Если это занятие для вас не слишком обременительно.
Он отвернулся в сторону моря и даже замурлыкал неаполитанскую песенку, как бы вспоми-ная Капри и гораздо более достойного собеседника-писателя.
Я здорово утомился от этого могучего безумца, но почему-то сейчас именно, когда послед-нее слово осталось за ним, как-то неловко было его покидать. И ведь всегда последнее слово оставалось за ним! Сколько можно?!
И вдруг случилось неожиданное. На «Амре» появилось маленькое праздничное семейство с маленькой девочкой в белом платьице и широком черном поясе. Видно было, что они местные. Мужчина несколько раз поздоровался с сидящими в ресторане и подошел к продавщице мороженого. Девочка, увидев моего собеседника, хотя он был спиной к ней, скорее всего узнав его по тельняшке, бросила руку матери и, расплескав платьице, побежала на него, крича:
– Дедушка Ленин! Дедушка Ленин!
Посетители ресторана, нежно улыбаясь, провожали ее глазами. Некоторые, видимо новички, привстали с мест, чтобы посмотреть, кого она имеет в виду. Мать и отец девочки тоже улыба-лись. Мой собеседник стремительно обернулся на ее голосок и расставил руки, чтобы поймать ее. Топоча башмачками, девочка подбежала и окунулась в его объятия. Мой собеседник вскочил и несколько раз подбросил девочку, каждый раз цепко и точно ловя ее своими сильными руками.
Девочка доверчиво взлетала, подмигивая от плотного сопротивления морского воздуха и с улыбкой прислушиваясь к наслаждению полетом. Кто-то из посетителей «Амры» успел щелкнуть фотоаппаратом и обессмертить эту трогательную встречу.
Наконец он посадил ее на колени. Девочка сияла. Сиял и мой собеседник. Девочка смотрела на меня и от избытка доброжелательности вдруг сказала:
– Плиятного аппетита, дяденька писатель.
Я торжествующе посмотрел на своего собеседника, давая ему знать, что моя слава не уступает его славе. Он сделал вид, что не понял меня. Но тут я совершил ошибку, спросив у девочки:
– Откуда ты знаешь, что я писатель?
– Папа сказал, – улыбнулась девочка и, продолжая сиять, махнула рукой в сторону отца.
Мой собеседник издал сухой, желчный смешок, намекая на совершенно формальный харак-тер такой славы. В это время отец девочки отходил от продавщицы мороженого. В каждой руке он держал по три вазочки. Казалось, в каждой его руке – по букету магнолий. Можно было догадаться, что один из них будет преподнесен моему собеседнику.
Опережая родителей девочки, к нам подбежала наша официантка.
– Вы опять за свое, – выдохнула она с горьким упреком, – думаете, я не слышала, что ребенок кричал?
– Дорогая, а при чем тут я? – насмешливо сказал мой собеседник, очень ладно держа девочку на коленях и поглаживая ей головку. – Устами ребенка глаголет истина. Я даже Ульяновым себя не назвал.
– Оставьте, ради Бога, – устало произнесла официантка и подала мне счет. Я расплатился и уступил свое место отцу девочки. Официантка успела очистить столик, и новые вазочки мороженого засвежели на нем.
Я попрощался со своим собеседником. В ответ он небрежно кивнул и, поглядывая на вазочки с мороженым, стал что-то шептать девочке, сидевшей у него на коленях. Не думаю, что новые порции мороженого его так увлекли. Скорее вот так дети, поссорившись с одним товарищем, подчеркивают близость с другим.
Зато отец девочки гораздо дружественней попрощался со мной. Он попрощался с некоторым оттенком невольной вины за то, что оттянул моего собеседника. Его застенчиво улыбающийся взгляд, как бы мягко отстаивающий семейный уют, говорил: нам хоть такой Ленин достался, а у людей никакого нет.
Я покидал «Амру». Предзакатное солнце бросало на тихую воду бухты сиренево-розовые блики. Рыбацкие лодки тянулись к устью Беследки как возвращающееся домой стадо. Там на речке и у меня когда-то стояла лодка под названием «Чегем».
Полжизни прошло от моего села Чегем до лодки «Чегем». Вторую половину, которую я провел в Москве, я как-то даже не заметил. Может быть, потому что она ушла на воспоминания о Чегеме.
Теперь нет ни села Чегем, ни моей лодки. Чегем смыло время. А лодку мою после моего отъезда в Москву смыло в половодье. Может быть, не надо было уезжать? Но в Москве оказалось достаточно времени, чтобы достаточно долго вспоминать о Чегеме. Так что всё к лучшему в этом лучшем из миров.
За речкой на пляже военного санатория мирно бронзовели тела отдыхающих. От далеких синеющих гор веяло вечностью и покоем. Однако мне для полного покоя надо было позвонить в Москву. Вечером я позвонил и убедился, что рукопись не месте. И тут я окончательно поверил, что пришли новые времена, – теперь это вообще никому не нужно. Удивительно, что я об этом не сразу догадался.








