Текст книги "Наедине с одиночеством. (сборник)"
Автор книги: Эжен Ионеско
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 10 страниц)
Кофе меня не взбодрил. С трудом припоминаю, как Ивонна довела меня до двери, как я шел вдоль стен по правой стороне, потом завернул за угол и добрался до двери своего дома. На какое-то время протрезвел. Старался идти ровно по коридору и держаться прямо, проходя мимо консьержки. Она открыла дверь своей комнаты и смотрела мне вслед, пока я поднимался по лестнице. Остального не помню. Правда, маячит смутное воспоминание о том, с каким трудом я раздевался. Наутро меня разбудил звонок Жанны. Она, пришла раньше, как я ее и просил. Войдя в спальню, она посмотрела на меня чуть насмешливо и сказала, что выгляжу я не лучшим образом. Эта головная боль и эта тошнота! Было лишь одно лекарство: стаканчик, нет, два стаканчика коньяку.
Я быстренько привел себя в порядок. Приняв уже третий стаканчик и пребывая после этого в некоторой эйфории, я выпил чашку очень крепкого кофе, который приготовила Жанна. Она настоятельно рекомендовала мне его выпить. Затем я растянулся на диване с газетой, которую она мне принесла. Отец семейства зарубил топором спящих жену и сына. Женщина застрелила спящих мужа и дочь. Двое влюбленных покончили с собой в гостиничном номере. Шестидесятилетний крестьянин убил из ружья пятидесятилетнего соседа-браконьера. Найден наконец в Сене труп исчезнувшей девушки. Француз, женатый на японке и покинутый ею ради немца, сделал себе харакири. Самоубийца, открывший газовый кран, чтобы покончить с собой, подорвал весь дом, но остался жив, а соседи его – супруги-пенсионеры и их внук – были раздавлены обломками. Где-то шла война. В битве погибло десять тысяч человек, пятнадцать тысяч ранено. В Америке самолет взорвался в воздухе, а в Азии – загорелся во время приземления. Где-то захватили заложников. В другом месте заложниками стали члены какой-то крайне левой партии. Восстания в Африке: добившись свободы, племена продолжали убивать друг друга, как делали это до колонизации. Обретение национальной независимости позволило им возвратиться к древним обычаям. Одуреть можно. Мир погибнет потому, что заканчивается кислород. Астронавты возвращаются с Луны. Новая философия удовольствия требует умножения карнавалов. Ватикан призывает людей к любви и милосердию. Международная ассоциация с центром в Иокогаме убеждает, что убивать друг друга нужно весело. Любопытно. И, похоже, вовсе не шутят. Весело друг друга не убивают. Чтобы убивать друг друга, необходима энергия ярости. В какой-то далекой стране с начала гражданской войны погиб миллион человек. Противоборствующим сторонам в их схватке помогают, поставляя оружие, три большие, соперничающие империи.
Общество защиты животных просит не истреблять маленьких тюленей. Молодой человек убил своего отца, потому что тот буржуа. Целая деревня в какой-то стране, также охваченной гражданской войной – мужчины, женщины, дети, старики, – уничтожена из огнеметов своими же односельчанами из-за того, что религиозная секта, к которой они принадлежали, запрещала им принимать чью-либо сторону в этой войне.
Тоска берет от всего этого. Все та же тоска. В самом деле, смерть все равно неизбежна, так какая разница, когда она наступит? Что из того, если люди поубивают друг друга чуть раньше времени?.. В большую комнату входит Жанна, я засыпаю…
Протирая мебель, Жанна ворчит, что я веду нездоровый образ жизни. Она заметила, что я слишком много пью, это вредно для здоровья. Нехорошо для мужчины в расцвете лет. Может, мне стоит устроиться на работу? Конечно, я получил наследство. Но это не повод для того, чтобы ничего не делать. Нужно хотя бы жениться. Или я собираюсь жить один, словно какой-то импотент? Надо непременно обзавестись семьей. Должны быть дети. Человек создан для этого, маленькие дети просто очаровательны. А когда они подрастут, а вы состаритесь, они не оставят вас в нищете, помогут вам. Умереть одиноким, покинутым всеми, это еще печальнее, чем жить одному. Она даже не представляет, говорит она, что меня ждет. У нее есть муж, с которым она не очень-то ладит, но теперь он болен. У них был сын, которого они хорошо воспитали, правда, он их покинул, но у него доброе сердце, это все из-за женщины. От него давно уже нет вестей. Кажется, у них есть ребенок. У нее с мужем есть еще дочь, которую они тоже хорошо воспитали, очень воспитанная девушка. Вернее, была такой. Она тоже родила ребенка, он умер, когда она оставила своего мужа. Дочь вернулась домой, потом снова ушла, у нее своя жизнь. Время от времени они узнают что-то через двоюродных братьев; кажется, она наркоманка, а как они о ней заботились! Дети неблагодарны. Истекаешь ради них кровью, это нелегко – воспитывать детей, а они, когда повзрослеют, бросают вас, забывают, лучше уж их не иметь, а если иметь, то хороших детей, благодарных. На признательность неблагодарных нечего рассчитывать.
Я соглашаюсь с ней, но она не умолкает. Она говорит и говорит, с тряпкой в правой руке, жестикулируя левой. Обещает, что женит меня и что у меня будут дети. Я, со своей стороны, обещаю, что именно так и будет. Но она сомневается. Я даю слово, клянусь. Наконец она уходит. Идти в ресторан еще рано. А что если прогуляться перед обедом? Совершить большую прогулку но всему кварталу? Возможно, это будет увлекательно. Да, возможно. Я мог бы найти, к примеру, новое кафе. Кафе хватает. Пить каждый день аперитив в разных кафе – это настоящее исследование, и ежедневно пробовать разные аперитивы – тоже. Вчера – кампари, сегодня – вермут. Меня вдруг охватило сильнейшее желание выпить вермута в каком-нибудь другом кафе, и этому желанию трудно было сопротивляться. Повеселев, я посмотрел в окно: нет ли на тихой улочке Жанны, не болтает ли она там с кем-нибудь? Если она меня заметит, то может остановить, сказать неизвестно что, представить, например, кому-то, и я окажусь вовлеченным в ненужный разговор.
Жанны на улочке не было. Я быстро вышел из квартиры. Она была внизу, разговаривала с консьержкой. Увидев меня, они сразу же замолчали. Уж не обо мне ли была беседа? Но какое им до меня дело? Пусть оставят меня в покое. Я делаю то, что хочу. Я ничего не делаю, если не хочу ничего делать. Это мое личное дело. Я сейчас разозлюсь! Я быстро вышел из подъезда. У самой двери обернулся – они на меня смотрели. Ждали, пока я выйду, чтобы продолжить перемывать мне косточки. Что они себе воображают? С консьержкой что-то нечисто: если бы не она, Жанна не читала бы мне нотаций. Но все равно, Жанна – славная женщина.
Все-таки нужно считаться с людьми. Они существуют, потому что надоедают мне, когда вмешиваются в мои дела. Этого достаточно, чтобы я сорвался, оказался зависим от них. Они извлекают вас из вашей реальности и погружают в свою. Навязывают свой способ видеть. Приходится принимать их оптику. Я не могу не считаться с другими, это очевидно, но моя цель – это другое место. Другое место – вот что настоящее. Было пасмурно. Я повернул за угол, налево, затем достаточно долго шел, пересек еще три улицы, прежде чем попал в бистро на углу одной из улиц и проспекта, который казался бесконечным, быть может, он достигал края света. Я вошел в бистро, заказал вермут, выпил первый, затем второй стаканчик. Возле стойки толпилось много клиентов. Рабочие, белые и черные, каменщики – эти были вымазаны известкой; один совсем маленький человечек в бежевом пальто болтал с другим таким же тщедушным человечком, хотя тот по сравнению с ним казался рослым, – эти разговаривали оживленно, но негромко. Судя по виду, они были страховыми агентами. Рабочие, говорили громче, похлопывая друг друга по плечу. Те, что стояли в начале очереди, обменивались репликами с теми, кто замыкал.
Постепенно ко мне снова пришло странное, необычное видение мира. С остротой, которая характерна для этого состояния, этого интуитивного предчувствия, я понял, что все люди – чужие для меня. Как трудно проникнуть в чью-то душу! Однако в этот раз мне хотелось сблизиться с ними. Что произошло бы, если бы я был ближе к ним, с ними? Пожалуй, это было бы интересно! Я жил бы. Но они были словно отделены от меня толстым небьющимся стеклом.
Как к ним приблизиться? К этим марсианам, подобным мне! И они ли находились за тем стеклом, будто в зоопарке, или я сам? Я стал присматриваться к ним, прислушиваться и пришел к выводу, что их движения кажутся мне беспорядочными, а жесты – бессмысленными. Какие-то крики. Слова, свободные от какого бы то ни было содержания, словно кожура от плодов. Шум. Они открывали и закрывали рты, вливали в них содержимое стаканчиков – в эти дыры, куда помещают вещи, которые не влазят в другие дыры. Я смотрел на улицу, и фасады домов уже не были больше фасадами. Прохожие не были прохожими. Затем я стал смотреть на свой столик, стакан, на свою руку. Двигал пальцами. Захотелось смеяться. Потом возникла тревога. А за нею – удивление. Я огляделся: что же это все такое? Вопрос показался мне бессмысленным. Спрашивать у себя, что это такое? А это что? А это?..
И все-таки я существовал. Я был там, в сердце вещей. Лопнет ли эта оболочка, увижу ли я, что за ней? Или там ничего нет? Моих глаз недостаточно. Я снова взял в руку стаканчик, со страхом и надеждой. Я его почувствовал, все-таки я его почувствовал. Это меня пробудило. Или усыпило.
Ко мне пришли устанавливать телефон. Я никак не мог решить, где определить ему место. В большой комнате, возле дивана? Или в спальне, на столике у изголовья? Должно быть, это приятно – поболтать с кем-то (я же собирался заводить новые знакомства или возобновлять старые), лежа на диване, днем, глядя в окно на проходящих по улице людей. Мне было что рассказать тем, с кем я не виделся все это время. Интересно, что произошло в бюро за эти четыре зимних месяца? Женитьбы, похороны, новые служащие? Мне захотелось побывать и в моем старом бистро. Во всем есть своя красота. Жизнь прекрасна, когда смотришь на нее в целом, в совокупности, прекрасна в своем прошлом, в этом подобии пространства, которым становится, время, когда от чего-то отдаляешься. Все вместе это составляет блок, нечто вроде дома или дворца, который можно обойти, комната за комнатой, этаж за этажом. А я не отдавал себе отчета в этой красоте. Как это глупо! Скоро – быть может, завтра – я войду в красоту наступающей весны. На деревьях уже появились листочки. Еще совсем недавно жизнь казалась мне грузом, который нужно нести, теперь она стала для меня украшением, памятником, зрелищем. Смотреть на мир с точки зрения смерти, если это возможно. Это феерия. Это изумительно. Все вокруг приобретает такое огромное, такое очевидное значение! Я испытывал ностальгию по прошедшему времени. Это ничего. Я ведь в любой момент могу отправиться туда, куда захочу. Что с Люсьенн? Есть ли у нее ребенок? А Жульетта? А Жанин? А патрон? Славный и несчастный, по сути, человек. А я еще чувствовал себя под властью тирана! На самом деле все это было не трагичным, а скорее смешным. Почему мы не умеем смеяться вовремя? Нет ничего по-настоящему трагичного, потому что все проходит. Или отдаляется. И как все, что имеет точные контуры, это «все» можно окинуть взором памяти, проанализировать, воссоздать. Какое, должно быть, сожаление испытывает уходящий человек, когда понимает, что все было чудом, мельчайшие детали: запах утреннего кофе, нелепая ссора – как они забавны, эти ссоры: муха в супе, драгунская форма, драгун в форме. Когда приходит время, то все болезни, эпидемии, мучения, войны – все это уже не причиняет боли, на все это нужно смотреть, все это нужно созерцать в необычной реальности. Я буду взывать, да, я буду взывать ко всему миру.
Пожалуй, не стоит устанавливать телефон в большой комнате. Я не захотел, чтобы номер моего телефона значился в справочнике. Ко мне, разумеется, будут приходить люди, вдруг кто-нибудь бесцеремонный, увидев аппарат, захочет узнать мой номер. И я решил, что телефон будет в спальне. Но кому-то этот номер я все-таки дам. Однако мне не хотелось бы, чтобы мне звонили слишком рано или слишком поздно. Человек, который устанавливал телефон, сказал, что совсем несложно сделать розетку в каждой комнате. Тогда можно переносить телефон из комнаты в комнату, как захочется. В самом деле, все так просто и стоило, как выяснилось, недорого.
Я снял трубку (откуда это лихорадочное нетерпение?) и набрал номер телефона студента-философа. Хотя он уже, должно быть, не студент: верно, получил диплом в ноябре прошлого года. Небо покрывалось тучами. Сейчас начнется дождь. Это очень неприятно – хмурое небо, оно вызывает во мне тревогу. А когда непогода затягивается, есть лишь одно средство – самому стать хмурым. Наконец я дозвонился, сгорая от нетерпения услышать его голос. Гудки. Я ждал, никто не отвечал, меня охватило разочарование, но я все еще не клал трубку, держал ее возле уха. И хорошо, что мне хватило терпения и упрямства. Ответила женщина.
– Андре нет? – спросил я с беспокойством.
– Есть, есть, только что пришел.
Я представился, спросил, не помешал ли, он ответил, что нет, честно? ну да, честно, ему приятно меня слышать, как у меня дела? да, экзамен он сдал и теперь преподает в колледже, пишет диссертацию. Он хотел обратиться в бюро, к моему бывшему коллеге, чтобы узнать мой адрес. Я сказал, что в бюро моего адреса не знают и что я вот уже два или три месяца нее собираюсь зайти туда, повидать бывших сослуживцев, оставить им своей адрес, пригласить кого-нибудь к себе, но все время откладываю эту поездку на завтра, это целое путешествие, настоящее приключение. Но теперь это уже дело решенное. Этот выход должен стать для меня праздником. Я долго болтал с ним, он заверил меня, что не спешит, попросил рассказать о своей жизни.
Я, со своей стороны, учтиво предложил, чтобы сначала он рассказал о себе. Что он и сделал. Он женился, это как раз его жена взяла трубку. Она на два года моложе его, красивая, умная студентка.
Я сказал, что у меня все хорошо. Мне нравится отдыхать. Правда, иногда я скучаю. Не хожу в кино. Это моя ошибка. Ничего не читаю. Но скоро опять начну, потому что меня начинают интересовать другие люди, то, что они говорят, разные вещи, всякие проблемы. Все интересно, в различной, конечно, степени. Но не следует предпочитать кого-то одного или что-то одно – это будет очень субъективно, нельзя выстроить иерархию.
Он отвечал (смеялся он надо мной или нет?), что я слишком погрузился в одиночество и что я, должно быть, слишком много размышляю. После этого я поведал ему о разных мелочах своей текущей жизни, о консьержке, которая вначале смотрела на меня так, как будто я был смешон. И выказывала по отношению ко мне определенную антипатию. Нет, я не страдаю манией преследования. Я делал ей маленькие подарки, давал на чай, она брала, но это, казалось, унижало ее. Каждый раз, когда я проходил мимо, она что-нибудь придумывала. Получилось так, что я выходил или входил как раз тогда, когда она подметала, и уносил на подошвах своих башмаков пыль. Она неодобрительно на меня смотрела. Задавала бестактные вопросы: «Опять вы, куда вы идете? Вы все время выходите. И не собираетесь работать. Везет вам. Не то что всем нам». А затем эта враждебность, эта подозрительность постепенно исчезли, во всяком случае не были заметны. Она привыкла ко мне, к моему постоянному хождению, к моему странному одиночеству. У меня такой вид, сказала она однажды, словно я прячусь от полиции, хотя на самом деле, у меня для этого недостаточно смелый вид. Я ответил, что просто никогда не вписывался в среду. Но, право, теперь с этим покончено. Я ее больше не раздражаю, я стал ей неинтересен. Я это чувствую. Теперь, когда я, проходя мимо нее, снимаю шляпу – я всегда ношу шляпу, – она отвечает мне механическим кивком головы. Только вот видит ли она меня? Во всяком случае, она не смотрит на меня и уж тем более не рассматривает. Я стал для нее частью этих этажей и лестничных клеток. Это совсем не так, как прежде, когда она отодвигала занавеску на застекленной двери своей комнаты, чтобы окинуть меня пронизывающим взглядом. У меня есть домработница Жанна, которая всегда рассказывает мне разные истории из своей жизни. Я уже устал от нее. Рот у нее никогда не закрывается, а у меня болят уши от ее россказней, она мешает мне дремать, думать, и так все в точности как в первый день, ничего не изменилось, даже хуже. Из квартиры трудно уйти, она все время останавливает, даже за рукав пиджака тянет. Я уже и на цыпочках пробовал ускользать – напрасно, все равно услышит. Хотя вам вряд ли это интересно, сказал я своему собеседнику, я сам сейчас, как Жанна. Нет, нет, заверил он, мне это интересно, ваш случай мне интересен. Он был философом, но также и психологом, психоаналитиком. Это замечательно – быть психологом, так интересоваться людьми. Замечательное призвание – выслушивать других!
Действительно ли все хорошо, спросил он. Да, да, ответил я, хотя мне по-прежнему кажется, что я нахожусь в чем-то вроде стеклянной клетки, отделяющей меня от остального мира. И тоска не отпускает. Именно с тоской я должен постоянно бороться; когда я не чувствую себя в стеклянной клетке и морально протягиваю руку другим, стеклянные стены отодвигаются, и тогда весь мир, Вселенная кажутся мне окруженными невидимыми стенами… Небо – это арка, а за домами, за городом, за сельской местностью – горизонт, закрытая дверь горизонта. Нормально ли все это? Время мне казалось и очень коротким, и очень долгим; секунды тянулись нескончаемо, каждая из них – царапина, а годы пролетали как мгновение. Я знаю, это не ново, все в той или иной степени сожалеют об уходящем времени. Но для меня это противоречие было невыносимым. Я нес на себе всю тяжесть момента, и это так меня удручало, что я не мог воспользоваться этим моментом, насладиться им. У других людей тоже грустные лица, на них тоска, тревога. Вы думаете, что это я генерирую депрессию? Думаете, другие люди веселы и беззаботны, думаете, их не подтачивают заботы, малые или большие? Думаете, они живут? Это же ненормально, не так ли? Мне бы снова начать работать, но чем заняться? Вернуться в бюро и ежедневно высиживать по восемь часов я, конечно же, не могу. Лучше уж тосковать потихоньку. Кстати, я не всегда тоскую, я не весь день тоскую. Приходится вставать, что, конечно, тягостно. Встаешь – а перед тобой день как огромный пустой пляж, которому не видно конца. Но я встаю, Жанна варит мне кофе, я пью его. Жанна помоет чашку, блюдечко, кастрюльку. Когда я пью кофе, мне хорошо. Видите, у меня тоже бывают хорошие моменты. Но они быстро проходят. Бывают приливы радости или облегчения. Они тоже быстро иссякают. Но зато в такие моменты как бы возникает благодатный источник, фонтан, возможно, озеро, окруженное белоснежными горами со склонами, позолоченными солнцем и светом внутреннего мира. Где-то такое должно быть. Я убеждаю себя в этом, я в это немного верю, я в это все меньше верю. Я в это вообще не верю. Чем больше я погружаюсь в это озеро, тем больше оно становится похожим на грязную лужу. Я противоречу себе, да, я себе противоречу. Я хочу сказать, что все еще пытаюсь бороться. Что я еще не раздавлен, не поглощен. Я знаю, что мир неустанно девственен, и нахожу в этом некоторое оправдание жизни. Мой случай, заметил мой собеседник, хорошо знаком психотерапевтам. Он приводил мне примеры, не такие уж и редкие, когда у больных было ощущение, что весь мир, вся Вселенная – это экскременты. Я ответил, что такого, к счастью, еще не испытывал. Только грязь, но ведь есть и чистое озеро, и белый снег. Нормальные люди находятся между двумя крайностями, между светом и мраком. Между светом и мраком протекают их будни, в этом состоянии они занимаются своими делами, решают свои проблемы, живут. Вот именно – живут. И это естественно. Я же могу жить лишь в состоянии благодати. Иное для меня. Или благодать – или дерьмо. Третьего не дано. Другие как-то приспосабливаются, им даже удается быть безмятежными, в той или иной степени. Я же хочу слишком многого, меня одолевает гордыня, я думаю лишь о себе, почему я не уподобляюсь другим? Вот в чем проблема, вот где настоящая немощь. Другие принимают навязанные им условия. Они страдают лишь в случае больших катастроф: смерть близких, война, голод, болезни. У меня это вызывает любопытство. Стыдно признаться, но это выводит меня из моего оцепенения. Я с нетерпением, предвкушая удовольствие, жду, когда придет домработница и принесет газету. Хватаю газету и угрюмо смакую подробности, изложенные в материалах с броскими заголовками, в которых нам рассказывают о войне, насилии, пожарах, наводнениях, непрекращающемся загрязнении окружающей среды, которое, возможно, задушит нас. Читаю, испытывая одновременно страх и восторг. Так я провожу каждое утро добрые полчаса. Ознакомившись с новостями, я принимаюсь за кроссворды. Так проходит еще час. Затем наступает время аперитива, затем обед, после – сиеста. Проходят еще два-три трудных часа, наступает время ужина, после которого я возвращаюсь домой и проваливаюсь в глубокий сон. На следующее утро та же тревога, затем кофе, я возвращаюсь к себе, и так далее. Видите, мой день все-таки организован. Но вот что меня не покидает – удивление от того, что я существую, что существуют разные предметы, вещи. А еще эта неспособность постичь бесконечное. Это не помогает жить, но я не могу не думать об этом. Вы, очевидно, скажете, что все это банально. В самом деле. Рожденный в ужасе, в страдании, я и живу в этом состоянии ожидания ужаса конца. Я оказался в непостижимой, неразумной, инфернальной западне, между двумя ужасными событиями.
Он отвечает, что все это действительно хорошо известно и достаточно банально. Мне нужно читать, и побольше, плохо, что я совсем не читаю. Например, многому можно научиться у гностиков. И вы знаете, все ставят перед собой эти проблемы. То, что вы говорите, вовсе не ново. Конечно, согласился я, вы знаете эти проблемы, вы много читаете, вы должны это знать, но для меня эти вопросы жизненно важны, и они потрясают меня. Для вас эти проблемы – почти абстракция, всего лишь элемент культуры. Вы не просыпаетесь каждый день в тревоге, пытаясь найти ответы и понимая, что ответов нет. Вы, просто знаете, что все задают себе эти вопросы. Вы знаете, что никто еще на них не ответил, что на них невозможно ответить. И все это у вас систематизировано. Потому что вы знаете, что эти проблемы поставлены, знаете, кто их поставил, знаете, что есть множество, книг, в которых эти темы затронуты, поэтому вы не ставите их больше перед собой, эти вопросы, вы отложили их, задвинули куда-то в глубину своей памяти. Да, для вас это всего лишь элемент культуры: культивировали отчаяние, построили на нем литературу, создали произведения искусства. Хорошо, если это может предотвратить какую-то драму, чью-то трагедию. Но мне это не помогает.
Он сказал, что мы еще обо всем этом поговорим, хорошо бы, чтобы я навестил его. А сейчас он должен уходить, потому что у него есть свои профессиональные обязанности. Я страдаю маниакальным неврозом, это ненормально – все время пережевывать одно и то же. Он знает человека, который может мне помочь. Метафизическая тревога, когда она заходит так далеко, как у меня, нуждается в лечении. Есть разные пилюли, которые избавят от такой тревоги. В наше время химиотерапия побеждает любую тревогу.
Он положил трубку. Я подумал, что это вовсе не странно: жить, постоянно задавая вопросы: что такое Вселенная? что представляют собой условия, в которых я нахожусь? что я буду делать здесь, существует ли хоть что-то, чем можно заняться? Наоборот, ненормально, что люди не думают об этом, что они живут себе спокойно. Может быть, у них есть неосознанная иррациональная вера в то, что завеса скоро упадет. Быть может, для человечества наступит утро благодати. Быть может, наступит оно и для меня.
Перед тем как погрузиться в пропасть сна, мне, наполовину бодрствующему, случалось улыбаться при мысли о том, что, возможно, через несколько часов рассвет принесет мне знание и освобождение и что он будет вечным. Иногда я думал об этом и вечером. Только иногда, потому что чаще всего я возвращался домой пьяный, почти без сознания, не испытывая никаких чувств, ничем не преследуемый, свободный от неразрешимого и неизлечимого. Просыпаться я не хотел. Мысль о долгом дне, ожидавшем меня, о том, что на всем его протяжении мне придется бороться с тоской, как всегда безуспешно, мучила меня. Все было в тягость – любое движение, вид этих стен и покрывала с цветами. Но нужно было встать до того, как придет Жанна. Она вставала рано, она работала, мне было стыдно за свою праздность, за свой моральный паралич. Я спускал с кровати одну ногу, затем вторую, поднимался, нес свое тело, словно груз, и был охвачен тревожной, тоской. Мысль о том, что нужно приводить себя в порядок, вселяла в меня ужас – эта процедура была в моих глазах равнозначна труду чернорабочего. Я входил в ванную словно осужденный. Длилось это где-то с полчаса. Когда-то я заставлял себя умываться холодной водой. И это усилие стало рефлексом. Я заходил в ванную с неизменным чувством, которое, несомненно, отражало мой давний страх перед водой. Ванна, наполненная водой, наводила на мысль о могиле. Войти в воду значило для меня – быть поглощенным ею живым. А потом нужно было еще и побриться. Прежде чем приступить к этой работе, я некоторое время смотрел на себя в зеркало. Проводил рукой по лицу, ощущая, как пробиваются жесткие волосы, уже начинавшие седеть, всматривался в себя и не нравился себе: слишком большой нос, размытая голубизна невыразительных глаз, немного отекшее лицо, торчащие в разные стороны волосы на голове, слишком длинные – я редко ходил к парикмахеру; все, должно быть, замечали, что я не такой, как другие. Я стеснялся своей непохожести. Однако в лице моем не было ничего ненормального. Я был как другие, будучи непохожим на других. Необычность моей личности должна была проступать сквозь кожу. Тем не менее на улице люди не разглядывали меня, не оборачивались, чтобы посмотреть мне вслед. Впрочем, нет: здесь можно было вспомнить консьержку, соседку с собачкой, домработницу, которая, глядя на меня, часто покачивала головой, официантку, которая держалась со мной как-то по-особенному – дружески и в то же время с некоторым презрением. Другие же, как правило, не обращали на меня особого внимания. Если они смотрели на меня, то в глазах у них появлялось что-то вроде враждебности. Да, это было именно так: они испытывали ко мне либо враждебность, либо безразличие. Но и я ведь испытывал к ним те же чувства – враждебность и безразличие. Что они могли поставить мне в вину? То, что я не жил, как они, не смирялся со своей судьбой? А в чем я мог их упрекнуть? Ни в чем. Особенно тогда, когда думал, что в глубине души они были такими же, как и я. Они были мной. Вот почему я на них злился. Быть иным, совершенно не будучи иным. Если бы они действительно отличались от меня, то могли бы стать для меня образцом для подражания. Это помогло, бы мне. У меня было такое чувство, что я носил в себе весь страх, всю тревогу, все болезни миллиардов человеческих существ. Помещенный в другие условия, каждый из них жил бы в такой же тревоге, в таком же страхе перед жизнью, неся в себе ту же болезнь. Однако, они не углубляются в себя. Они становятся подростками, затем взрослыми, затем стариками, постоянно пребывая в состоянии бессознательного смирения. Они защищаются от самих себя, как могут, сколько могут. Но если бы кто-то заглянул в себя, то преисполнился бы тревоги и страха. Она в каждом из нас, эта тревога. Я усматриваю в этом определенную жестокость: Бог сотворил каждого из нас единственным в своем роде и в то же время универсальным. Более справедливо и более легко было бы, если бы тревога, отчаяние, панический ужас распределялись равномерно на все человеческие существа. Наша тревога была бы тогда всего лишь одной трехмиллиардной частицей всеобщего страдания. Но нет, каждый видел в своей смерти смерть Вселенной.
Я готовил бритвенные принадлежности (электробритвой я не пользовался), намыливал лицо, пробуя курить во время бритья, это было нелегко, а когда заканчивал, то вздыхал с облегчением. Как будто я справился с необычайно трудной работой. Если Жанны еще не было, я устремлялся в большую комнату, открывал сервант и выпивал стаканчика два коньяку, что придавало мне бодрости. При Жанне я стеснялся это делать: она бы непременно пристыдила меня: Хорошо просыпаться рано.
Я уже больше не знал, где нахожусь. Прекрасно зная это, конечно. Я был здесь, и в то же время меня здесь не было. Странное состояние, его почувствуешь, но не можешь объяснить словами. Это был мой дом, все тот же дом, то же кресло, тот же диван, тот же ковер, и, однако, это не был ни тот же ковер, ни тот же диван, ни те же книги, ни те же стены. Необъяснимая странность, в результате которой я плохо понимал сущность вещей. Нет, мир уже не тот. Все было по-другому: местонахождение предметов, небо, индивидуумы. Кто я? Где я нахожусь? Я был не в состоянии ответить на эти вопросы, и невыразимая тревога владела мною. Я мог перемещаться, выходить на кухню, спускаться по лестнице, возвращаться, но все это происходило в мире, который уже не был прежним.
Раньше, когда такое происходило, я испытывал что-то вроде радости. Теперь это был страх. Внезапно я оказался вырван с корнями и пересажен в обычный мир. Как будто мир может быть обычным! Как будто мир может быть нормальным! Как будто чувствовать то, как бьется сердце, дышать – это естественно! Я смотрел на предмет, стоявший передо мной, – метр семьдесят в высоту, метра двадцать в ширину, с двухстворчатой дверью, которую можно открыть. Внутри поперечина, на которой висит моя одежда, полки, на которых разложено белье. Если бы у меня спросили, что это такое, то я, очевидно, ответил бы, что это шкаф. Однако слова обманывали. Не только предметы, но и слова уже не были теми же. Они казались лживыми. Предметы как бы утратили свою функцию. Я что-то делал с этими предметами, но мне казалось, что они не предназначены для того, что я с ними делал, и вообще не предназначены для какого бы то ни было употребления. Я словно не имел права к ним прикасаться. Я погружался в новый мир и не знал, что с эти миром делать. Мир, который ничему не служил. Находился ли я в параллельном мире, в мире, отрицающем наш мир, – все это было не для меня, все это не могло быть для меня. Куда меня переместили? Мир колебался. Его сущность заменялась другой сущностью. Как в другом сотворении. Нужно было заново постигать смысл вещей, их функции. Но функции не раскрывали сущности. И все, что было вокруг меня, было другим. Я сам был другим. Не обвалится ли сейчас потолок? Я отбрасываю все. Но не окажусь ли отброшенным сам? И откуда? Во что? И что может быть этим «откуда» и этим «во что»? Если я раскрывал книгу и пробовал читать, то вещи, которые прежде казались мне банальными, будничными, теперь поражали своей непостижимостью. Я дотрагивался до круглого столика, спрашивая себя, почему «это» так называется и о чем «это» может мне сказать? Откуда я? Кто есть кто? Не страх, а болезнь погружала меня в такое состояние. Не быть «у себя». Быть «не у себя». Двигать руками и смотреть на них. Я был подобен грудному ребенку, который не знает, что делать со своими руками, не знает даже, что это такое. Если бы я мог делать открытия, то был бы счастлив. Но я давно уже не испытывал радости открытий. Радость – это когда замечаешь вдруг, способом, который можно назвать сверхъестественным, что мир на месте и в нем есть жизнь, то есть что мир существует и ты тоже существуешь. Мне же теперь казалось, что все подтверждает несуществование вещей и мое собственное несуществование. Я боялся исчезнуть. Я вслушивался в звуки, внимательно разглядывал комнату, всматривался в окно – и мне казалось, что небольшие, но многочисленные подземные толчки сотрясают этот мир, делают его очень хрупким. Все рассыпалось, все находилось под угрозой погружения в некое ничто. Вселенная, где реальность сопротивлялась все меньше и меньше. Мир колебался, и я тоже находился в плену этих колебаний. Все одновременно и присутствовало, и отсутствовало, было таким твердым и в то же время таким густым и таким хрупким. Существует ли это все на самом деле? Существовало ли вообще когда-нибудь? Еще один толчок – и все разлетится на мельчайшие кусочки. Я чувствовал себя одной из множества светящихся точек, сливающихся в сноп запального средства. Тошнота пустоты. А затем тошнота переполненности. Как это все еще держится, как долго просуществует? Есть ли еще время? Возможно, осталось всего лишь мгновение.