Текст книги "Одно лето в Сахаре"
Автор книги: Эжен Фромантен
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 16 страниц)
Таджемут, июль, вечер
Сегодня вечером мы вернулись в Таджемут. Чтобы избежать гостеприимства каида, мы решили разбить лагерь вне города, рядом с ручьем, у садовой стены. Здесь мы увидели араба, который сидел на земле в центре круга, образованного пятью дромадерами. В его бурнусе была охапка травы, и он распределял ее по травинке; пять животных лежали с вытянутыми вперед шеями, а их причудливые головы почти покоились на коленях хозяина. Они глухо ворчали друг на друга из-за жалкого корма, который, должно быть, вызывал у них воспоминания о плодородном сезоне. Погонщик верблюдов уступил нам свое место – утрамбованный склон, очищенный от камней, где удобно было расстелить ковер.
На этот раз я спросил лейтенанта:
– Поставим палатку?
Лейтенант поспешил ответить:
– Не стоит.
И я сказал, смеясь, маленькому Али:
– Хорошо, не снимай ничего, не будем развязывать тюки до следующего перехода.
Нам можно было не брать с собой столько багажа и обойтись без проводника и без мула.
Но лейтенант считает, что они подходят друг другу, а без них мы имели бы вид жалких бедняков.
Мягкая и спокойная ночь опускается на печальную мирную страну, которая становится чуть оживленнее, чем днем. Вместе со светом исчезают и тени; серый туман, собирающийся над городом, создает иллюзию свежести. Безмолвные силуэты проходят по вершине бесплодного холма, вырисовывающегося на оранжевом небе, и исчезают на уже потемневшей дороге, которая ведет в Баб-Сфайн. Пальмы раскачиваются, будто желая стряхнуть дневную пыль; на соседней улочке слышен плеск воды, набираемой мисками и стекающей с полных бурдюков.
Нам будет нелегко уклониться от приглашения на диффу: уже сейчас заметна суета людей, снующих между городом и нашим бивуаком. Каид, появившийся рядом с нами, отдает приказы. На нем все тот же некрасивый бурнус желтого цвета; он смеется, и его безбородое розовое лицо со светло-голубыми глазами выражает удовольствие от встречи с нами. Слева, на высоком холме, собираются любопытные, которые, возможно, привлечены приготовлением пищи.
Не желая уступить хозяевам в проявлении гостеприимства, мы предлагаем каиду свечу, хлеб, который мы везем еще из Лагуата, два лимона и полный котелок кофе. Вновь прибывшие многочисленные гости образуют круг. Я спрашиваю себя, как все эти люди обойдутся двумя лимонами и тремя чашами.
Каид берет один из лимонов, проделывает в нем маленькую дырочку, приникает к ней губами, осторожно высасывает немного сока, затем передает плод соседу. Лимон обходит весь круг и возвращается жалкой, съежившейся шкуркой в руки каида, который осторожно прячет ее в капюшон своего бурнуса, будто желая сохранить до следующего пиршества. Затем по кругу пускают три наполненные до краев чаши, и каждый отпивает, дождавшись своей очереди. Пустые чаши поставили в центре круга.
после чего один из наиболее разодетых гостей, самый упитанный на вид, облизал их и вытер пальцем, как бы удостоверясь, что в них ничего не осталось, кроме запаха кофе.
Праздник набирает силу; появляются музыканты и певцы. Мы зажигаем еще одну свечу. Я узнаю, что Аумер и Бен Амер заказали музыку и оплачивают эту часть развлечений. В десяти шагах от нас разжигают большой костер. Со своего места я неясно различаю тушу жирного барашка, которая вращается на вертеле над огнем; вокруг склонились внимательные повара с таким жадным выражением на лицах, что я не знаю, находятся они здесь, чтобы жарить барана или есть его.
Одиннадцать часов. Я отдал бы все диффа мира за час сна. На сей раз я оставляю свой обед нетронутым, и надо сказать, никто не обижается за нарушение обычая.
Если что-нибудь может сравниться с воздержанностью и умеренностью арабов, то только их прожорливость. У этих людей замечательные желудки, они то удовлетворяются кусочком, который не насытит и ребенка, то поглощают невероятное количество пищи, способное уморить сказочного обжору. Трудно даже описать проворство челюстей, быстрые движения пальцев, рвущих мясо на куски или скатывающих тесто кускуса, и волчий аппетит, угадывающийся по лицам этих чревоугодников. Наш любитель кофе творит чудеса: он уже не жует пищу, зубы ему ни к чему, обеими руками, как жонглер шарики, он бросает кусок за куском в широко открытый рот, кажется, что он не ест, а пьет. Каид не уступает его никому.
Накрыты три стола. За первым сидят важные особы, они обладают привилегией выбирать лучшие куски и сдирать подрумяненную кожу барашка. Люди, сидящие за вторым столом, в свою очередь, могут рвать жареное мясо зубами в течение определенного времени; интересно, что останется третьему столу, за которым сидят слуги, совсем молодые люди и четыре музыканта, когда блюда выйдут из рук почетных и знатных гостей.
У всех очень сытый вид; раздаются звуки, выражающие удовлетворение. Человек, издавший неприличный звук, невозмутимо произносит: «Хамдуллах!» («Слава Аллаху!»); ему отвечают: «Аллах иатиксаха!» («Пусть Аллах даст тебе здоровья!»). С новым пылом возобновляются прерванные песни. Нам оставляют охрану из восьми человек, которые будут бодрствовать рядом, но опасаюсь, что нам тоже не удастся сомкнуть глаз.
Лагуат, июль 1853 года
Таджемут скрылся из вида, как раньше исчез таинственный силуэт Айн-Махди. У меня сжалось сердце от уверенности, что я никогда больше не увижу эти места. Долгая передышка в течение дня посреди Уэд-Мзи, под беспощадным солнцем, в удручающем одиночестве не принесла облегчения. У нас осталось немного воды, заснуть мы не смогли из-за чрезмерной жары. Наверное, это единственное место, которое я покинул без сожаления. На последнем участке пути не произошло никаких происшествий. Наши всадники забавлялись погоней за газелями, а Аумер, большой ребенок, охваченный весельем, словно лошадь, почуявшая конюшню, приподнялся в стременах, обнажив саблю, и с громкими криками пустил своего скакуна во весь опор на бедных зайцев, которые к вечеру собрались среди зарослей альфы, чтобы подышать свежим воздухом.
Песчаные дюны, которые мы заметили ночью, оказались подвижными; на них видны правильные и аккуратные небольшие складки, как на спокойном море, по глади которого пробегает легкая зыбь. Поразительной чистоты песчаная поверхность была нетронутой, будто никто не проходил по ней со времени последнего самума.
Когда мы вновь перешли перевал и показался напряженный таинственный пустынный пейзаж, температура вдруг резко поднялась, и стало трудно дышать. Солнце скрылось за облаками. Темная туча, которая угрожала нам весь день, медленно проплыла от Джебель-Амура до лесов Решега и исчезла без дождя, грома и молний, а пылающее небо вновь прояснилось. На расстоянии одного лье за оазисом, на склоне беловатых скал, показался Лагуат.
Этот большой грустный город, пропитанный запахом смерти, был окутан фиолетовыми тенями, словно траурной вуалью. Приближаясь к садам, мы заметили рядом со свежевырытыми ямами три бесформенных предмета, лежащие на земле. Собаки разрыли могилу и вытащили из нее три женских трупа. Раненные при захвате города или настигнутые при бегстве, они, видимо, пали на этом самом месте, а набожные и милосердные прохожие забросали их землей. Я спешился, чтобы поближе взглянуть на тела, превратившиеся в мумии, иссохшие до костей, но еще полностью сохранившие одежду – серые хлопчатобумажные хаики. Земля не оставила на сухих скелетах ничего, что можно было бы обглодать, поэтому собаки, вытащив их, даже не пытались содрать с них одежду. От одного из трупов отделилась кисть, едва державшаяся на полоске кожи, сухой, заскорузлой и черной, как шагреневая кожа. Кисть была сжата, будто сведена судорогой в последнее мгновение борьбы со смертью. Я поднял ее и прицепил к луке своего седла; это был подходящий сувенир, который можно было увезти из печального оссуария – Лагуата. Я вспомнил тело зуава, обнаруженное в день приезда, и подумал, что в этой стране встречи со смертью неизбежны. Отнюдь не здесь будут написаны буколические рассказы о жизни арабов! Мертвая кисть покачивалась рядом с моей; это была маленькая узкая кисть с белыми ногтями, которая принадлежала юному существу, возможно не лишенному грации; было еще нечто живое в ужасном изгибе скрюченных пальцев. Во мне проснулся необъяснимый страх, я отцепил ее и положил на камень, проезжая через арабское кладбище у подножия исторической гробницы Сиди-эль-Хадж-Айка.
За время нашего отсутствия жара усилилась на шесть градусов. Термометр показывает +49,5° в тени, как в Сенегале. Воздух по-прежнему прозрачен, еще четче вырисовываются контуры гор на севере, окраска воспламененной поверхности пустыни угрюма как никогда. Когда пересекаешь площадь в полдень, отвесные солнечные лучи пронизывают череп, будто раскаленные буравчики. Город в течение шести часов в день принимает огненный душ. Один мой друг, мзабит, только что уехал в свою страну; я видел, как он тщательно запасается водой и спиртом вместо дров. Продовольствие составляло, так сказать, наименее ценную часть его снаряжения. Он отправился в путь на рассвете: ведь под таким солнцем днем менее мучительно перемещаться, чем останавливаться, даже под защитой палатки. Он рассказывал мне, что в такую же жару, три года назад, караван из двадцати человек был захвачен ветром пустыни на полпути от Лагуата в Гардаю. Бурдюки лопнули под действием испарения; восемь путников и три четверти животных погибли. Я проводил мзабита на лье за сады. Он сидел на большом, почти белом верблюде, увешанном бурдюками, надутыми, как спасательные круги. Кожа страуса служила ему седлом. Я видел, как он повернул на юг. Мной овладели чувство сожаления, что я не мог отправиться с ним, и опасения за него. Я галопом вернулся в город. Пока я карабкался на дюны, маленький караван исчез в песках необъятной равнины.
Лица горожан гораздо бледнее, чем обычно; изнуренные удушающим зноем, люди едва передвигаются.
Кофейни пустуют даже по вечерам. Каждый прячется, где может, от вездесущих лучей солнца; ночью все обеспокоены выбором места для ночлега; одни устраиваются в садах, другие – на террасах, третьи – на скамьях у домов. Мулуд расстилает нам циновку из альфы в укромном уголке площади, мы с лейтенантом лежим здесь с восьми часов вечера до полуночи. Мулуд сбивает пыль, разбрызгивая вокруг воду; сон все больше овладевает нами.
Рассвет бросает на город чудесные отблески, слышно пение птиц, небо окрашено в аметистовый цвет. Когда я открываю глаза, предчувствуя красоту нежного утра, то вижу легкую дрожь блаженства, пробегающую по верхушкам пальм.
Я ощущаю, как лень охватывает меня, и постепенно мой мозг превращается в пар. Чувство здешней жажды нельзя сравнить ни с чем, что было бы тебе знакомо; оно бесконечно и никогда не ослабевает, что бы ты ни пил, лишь возбуждает жажду, вместо того чтобы утолять. Мысль о стакане чистой и холодной воды становится навязчивой, граничит с кошмаром. Я представляю, какое наслаждение ожидает меня, когда я сойду с лошади в Медеа, представляю себе кубок, наполненный до краев чистой ледяной горной водой, и в моем горле возникают страшной силы спазмы. Я не могу отогнать от себя эту навязчивую мысль. Мною овладевает необоримое желание, которому подчинены все мои чувства, ничто не может сравниться с единственной мечтой – утолить жажду. Все равно! В этой несравненной стране есть нечто неуловимое, не поддающееся объяснению, что заставляет меня ее нежно любить.
Я с ужасом думаю, что вскоре придется вернуться на Север. В тот день, когда я выйду через восточные ворота, чтобы больше никогда не вернуться сюда, я встану лицом к странному городу и с печалью и глубоким сожалением попрощаюсь с грозной и унылой землей, которую так верно назвали – Страна жажды.
Рисунки
Диффа (этюд к картине)
Восход солнца над лагерем
Ястребы в Айн-Усэра
Привал в оазисе
Араб, везущий безумца на крупе лошади
Аудиенция у халифа
Гробница Сиди-эль-Хадж-Айка в Лагуате
Баб-эль-Гарби (Западные ворота) в Лагуате
Утренняя молитва в пустыне
Женщина из племени улед-наиль (этюд к картине)
Племя в походе. Переход брода
Таджемут (южная сторона)
Конец рамадана (Айн-Махди)
Арабские женщины, направляющиеся в мечеть (Айн-Махди)
Страна жажды
Р. Г. Ланда
Алжир 1853 г. глазами Фромантена-художника
О том, что представляет собой книга «Одно лето в Сахаре» как литературное произведение, читатель уже знает. Но значение беллетризованного дневника Эжена Фромантена не исчерпывается его художественными и философско-публицистическими достоинствами. «Одно лето в Сахаре» еще и любопытный, хотя и не бесспорный исторический документ. В этом легко убедиться, если мы вспомним, каков был Алжир в июне 1853 г., когда Фромантен, уже не раз посещавший эту страну, рискнул углубиться в северные районы Алжирской Сахары.
Ровно за 23 года до этого, в июне 1830 г., Франция приступила к завоеванию Алжира. Захват столицы страны и городов на побережье не представил большого труда для французской армии, намного превосходившей войско янычарского правителя страны ( дея) по уровню организации и технического оснащения. Подписав 5 июля 1830 г. капитуляцию, дей покинул страну. Янычарская администрация перестала существовать, так как большинство янычар также были высланы. Лишь некоторые из них пошли на службу к новым завоевателям. Однако очень долгое время французские войска не могли преодолеть сопротивление племен внутренних областей, особенно начиная с 1832 г., когда во главе племен Западного и Центрального Алжира встал 24-летний Абд аль-Кадир, сын Махиддина, шейха племени хашим и главы религиозного братства Кадырийя.
Избранный эмиром, Абд аль-Кадир нанес французской армии ряд поражений и заставил Париж признать созданное им государство. Очевидно, именно поэтому Абд аль-Кадир заслужил у французов репутацию «первого полководца современной Африки». Так характеризует его и Фромантен. Тем не менее жажда покорения Алжира, экономическое и военное превосходство над государством Абд аль-Кадира толкали правящие круги Франции к возобновлению войны. Поэтому французы систематически нарушали ими же заключенные с эмиром договоры («договор Демишеля» 1834 г., Тафнский договор 1837 г.) и провоцировали военные действия. Однако были и мирные передышки. Абд аль-Кадир пользовался ими для реформы управления, системы судопроизводства, порядка взимания налогов, для строительства новых крепостей, налаживания торговли и монетного дела, реорганизации и перевооружения армии. Значение всех этих действий эмира трудно переоценить, тем более что его власть распространялась примерно на две трети Алжира в его границах того времени, а власть предшественников эмира – янычарских деев – признавалась в лучшем случае на одной шестой территории страны.
Много сил у Абд аль-Кадира отнимала борьба с непокорными феодалами. Шейхи ряда племен, привыкшие к самостийности, не хотели подчиняться власти эмира и презрительно называли период его правления «временем пастухов и марабутов». Это было вызвано тем, что Абд аль-Кадир, сам будучи марабутом (т. е. святым дервишем), обладавшим в глазах верующих благодатью (барака), ниспосланной Аллахом, старался и других марабутов (и вообще пользовавшихся авторитетом религиозных деятелей) привлечь к сотрудничеству в деле объединения всех алжирцев против захватчиков.
А на различные должности в своем государстве эмир очень часто назначал простых людей («пастухов»), справедливо полагая, что именно на их патриотизм и верность можно положиться в отличие от феодалов, нередко его предававших и перебегавших к врагу.
Наиболее трудна была победа Абд аль-Кадира над знаменитым марабутом Мухаммедом ат-Тиджани, которого Фромантен называет в соответствии с нормами алжирского диалектального произношения Теджини. Этот, по словам Фромантена, «великий религиозный деятель» возглавлял могущественное военно-дервишское братство Тиджанийя, под духовным влиянием которого находились многие племена на западе Алжирской Сахары. Имея в своем распоряжении многочисленное воинство и множество неприступных крепостей, ат-Тиджани не считался ни с какой властью в Алжире еще до прихода французов. Янычары дея, в частности, так ни разу и не смогли взять главный оплот ат-Тиджани – хорошо укрепленную и защищенную крепость Айн-Махди. А в 1826 г. ат-Тиджани сам напал на янычар и дошел до Маскары, крупного центра Западного Алжира. С тех пор он стал своего рода царьком Западной Сахары, независимым от кого бы то ни было. К тому же влияние братства Тиджанийя уже тогда вышло за пределы Алжира и распространилось на многие племена Марокко, Сенегала и Судана (т. е. нынешних Мавритании и Мали).
Абд аль-Кадир долго не решался на борьбу с браством Тиджанийя, соперничавшим с его братством Кадырийя. Но в конце концов он вынужден был это сделать. Фромантен в основном верно рассказывает о событиях, связанных с осадой Айн-Махди – резиденции Мухаммеда ат-Тиджани. Осада, однако, длилась не девять, а семь месяцев – с июня 1838 по январь 1839 г. Что же касается интерпретации этих событий, то в авторском тексте чувствуется влияние, с одной стороны, различных сахарских легенд, распространявшихся сторонниками сохранившего свое влияние в Сахаре братства Тиджанийя, а с другой – французской официальной пропаганды, благожелательной к братству Тиджанийя, которое одним из первых признало в Алжире власть колонизаторов, исходя из своей доктрины, гласящей: «Любая власть – от Аллаха».
Однако, поединок между Абд аль-Кадиром и Мухаммедом ат-Тиджани не состоялся вовсе не потому, что последний был «увешан амулетами», а потому, что у него, уже старого и привыкшего только повелевать, не было никаких шансов против тридцатилетнего Абд аль-Кадира, о силе, смелости, меткости и прочих боевых качествах которого ходили легенды, как и о его полководческом таланте, интеллекте, образованности и поэтическом даре. Мухаммед ат-Тиджани был вынужден пойти в конце концов на капитуляцию (при довольно выгодных для него лично условиях) не потому, что «эмир поклялся совершить молитву в мечети Айн-Махди», а потому, что среди осажденных начался голод и у них кончались боеприпасы. Да и технически армия Абд аль-Кадира превосходила тиджанийское воинство: артиллерия эмира непрерывно бомбардировала город, подрывники вели подкопы и сумели взорвать часть городской стены.
Абд аль-Кадир сровнял сдавшуюся крепость с землей не из мести или вероломства, как это описано у Фромантена, а с целью подорвать политическую мощь тиджанийцев, зиждившуюся также и на владении крепостями. И вряд ли можно назвать меч Абд аль-Кадира «обесчещенным святотатственной войной». Это была война не против религиозного деятеля или даже политического соперника. Это была война против предателя-феодала, фактически (а впоследствии и формально) примкнувшего к чужеземным захватчикам. И когда Фромантен, окончив рассказ об Абд аль-Кадире, восхваляет «святость», «добрые деяния» и «жизнь затворника», каковыми якобы прославился Мухаммед ат-Тиджани, то он ошибается. История всех рассудила и каждого поставила на свое место: Абд аль-Кадира – на пьедестал народного героя, марабута ат-Тиджани – в длинный ряд религиозных ретроградов, феодальных авантюристов и эгоистичных политиканов, не желавших и не умевших бороться за свободу своей родины.
Но трудная борьба Абд аль-Кадира, к сожалению, не могла завершиться победой в то время и при тогдашнем соотношении сил. Потерпев поражение от французских войск, эмир в 1843 г. отступил в Марокко, откуда вынужден был уйти в Сахару в 1844 г., а в 1845 г. снова вернулся на запад Алжира, где возглавил антифранцузское восстание, поднятое в его отсутствие простым пастухом Бу Мазой. Неравная борьба продолжалась еще более двух лет, пока в конце 1847 г. французам не удалось взять эмира в плен. Он был отправлен во Францию, где почти пять лет томился в заключении, а затем был выслан на Восток и больше в Алжир не возвращался.
Однако борьба алжирцев против колониального закабаления продолжалась. Еще год после пленения Абд аль-Кадира на востоке страны против завоевателей сражался бей Ахмед. В 1849 г. марабут Бу Зиян, ранее служивший в армии Абд аль-Кадира, поднимает восстание в оазисе Зааджа, на подавление которого у французов ушло около пяти месяцев. Ожесточенное сопротивление повстанцев и зверства усмирителей получили широкий резонанс во Франции. Недаром Фромантен, упоминая о Заадже, делает битву в этом оазисе как бы мерилом «ярости» и «успеха» последующих борцов против колонизаторов. Но до «умиротворения» Алжира было еще далеко. С 1851 г. французам приходится вести длительную шестилетнюю войну против горцев Кабилии (берберской области на севере Алжира), возглавляемых вождем Бу Баглой и народной героиней Лаллой Фатимой. В 1852 г. шейх Мухаммед Бен Абдаллах, провозгласив Абд аль-Кадира святым марабутом, поднимает кочевые племена Сахары на джихад (священную войну) против захватчиков-иноверцев. Главным центром восстания был Лагуат. Фромантен красочно со слов участников и очевидцев описывает подробности штурма Лагуата, во время которого французы понесли огромные потери. Недаром знакомый художнику лейтенант показывает ему места гибели многих французских офицеров и даже одного генерала.
Фромантен приехал в Лагуат всего через несколько месяцев после подавления восстания. Еще свежи раны, еще видны разрушения. Те, кто участвовал в восстании, или убиты, или бежали вместе с вождем повстанцев – шерифом Уарглы, отдаленного сахарского оазиса. Но во всем чувствуется напряженность и настороженность. «Не поручусь, что в один прекрасный день им не захочется свести счеты», – говорит автору лейтенант при виде арабов, которые внешне приветливы к чужеземцам. Основания так говорить были: вскоре многие из лагуатцев поддержали новое восстание шерифа Уарглы, которое завершилось очередной резней, столь же кровавой, как в Заадже и Лагуате. На этот раз восстание произошло южнее, в Туггурте, старинном центре караванных путей. Войсками карателей были окружены и уничтожены в 1854 г. основные силы мятежных племен.
Но и на этом борьба не кончилась. Завершив в 1857 г. завоевание Кабилии, колонизаторы уже в 1859 г. столкнулись с восстанием на западе страны племенного союза берберов бану снасен, а в 1864 г. – с конфедерацией племен улад сиди шейх, которые Фромантен в 1853 г., т. е. за 11 лет до начала их восстания, называет «знаменитыми», «благородными», «сильными, смелыми и воинственными». Под водительством своих бесстрашных, погибших со славой вождей Си Слимана и Си Мухаммеда, улад сиди шейх сражались до 1867 г., а по некоторым данным, вплоть до 1870 г. Эстафету борьбы от них как бы приняли 250 арабских и кабильских племен Восточного Алжира, которые, насчитывая в общей сложности 800 тысяч человек, дали французам около 340 сражений в марте 1871-январе 1872 г., поставив под вопрос само существование в стране колониального режима. В народе долго прославляли имена возглавивших восстание Мухаммеда Мукрани (погибшего в бою), его брата Ахмеда Бу Мезрага (высланного на каторгу в Новую Каледонию) и главу религиозного братства Рахманийя шейха Хаддада, умершего в плену у карателей. Лебединой песней сопротивления алжирских племен французскому завоеванию явились восстания 1876 и 1879 гг. берберов шавийя в горной области Аурес (через которую в 1853 г. Фромантен проехал без препятствий, любуясь великолепными ландшафтами и городком Эль-Кантара), но особенно – второе восстание улад сиди шейх в 1 881 – I 883 гг. во главе с марабутом Бу Амамой. Таким образом, французы затратили на покорение Алжира свыше 50 лет!
Фромантен, естественно, обо всем этом не мог рассказать, описывая свою поездку 1853 г. Да он и не ставил своей задачей касаться политических или военных событий. Как художника и литератора его интересовали прежде всего природа, люди, краски, образы. Но, описывая жизнь алжирцев, их внешность, обычаи, одежду, привычки, он не мог абстрагироваться от внутреннего мира, внутренней жизни этих людей, от того, что их волнует. И здесь мы сталкиваемся с еще одной стороной свидетельства Фромантена как путешественника и очевидца. Он был, в сущности, одним из первых представителей творческой интеллигенции Франции, посетивших Алжир, да еще Алжир, не вполне завоеванный и не остывший от ярости антиколониальной борьбы. До него французы в Алжире были в основном военными, чиновниками, колонистами, дельцами, жандармами. Они либо не оставляли письменных свидетельств, либо оставили явно необъективные и воинствующие колониалистские писания, пропитанные антиарабским расизмом, исламофобией или сентиментально-пропагандистскими сказочками о «покорности» и «лояльности» туземцев, якобы всей душой жаждущих принять христианство. Ничего подобного у Фромантена нет. Эпиграфом к его произведению можно было бы взять одну из его фраз: «Вот штрих за штрихом точная картина, представшая моему взору».
Конечно, это взор не только беспристрастного наблюдателя и объективного повествователя. В каждом слове и каждом штрихе чувствуется Фромантен-художник и Фромантен-писатель с его романтическим видением действительности, умением выделить и подчеркнуть (иногда, может быть, излишне густо) все прекрасное, с его пристрастием к легендам, чарующим образам и постоянным обращением к античности как источнику классического понимания красоты и совершенства. Об этом следует помнить, читая в его дневнике о военной колонне, замершей «в немом восторге» у Эль-Кантары, о красивой девушке «с глиняной амфорой на обнаженном бедре», которая представляется скорее романтическим видением античных времен, нежели реальной мусульманкой (т. е. весьма стыдливой) сахарских предгорий середины прошлого века. Об этом же вспоминаешь, когда Фромантен сравнивает арабских бедуинов с обитателями «страны Ханаан», говорит, что арабский костюм «так же красив, как греческий», и сопоставляет арабов с древними греками, Алжир – с Аркадией, одежду алжирцев (хаик) – с древнегреческой туникой.
Однако, сделав поправку на своеобразие авторского восприятия, на несколько субъективную, но весьма яркую и интересную окраску его впечатлений, следует признать произведение Фромантена одновременно и этнографическим очерком, и одним из первых во французской литературе достоверных описаний быта и обычаев алжирцев, и любопытным историческим источником, и важным человеческим документом, который в свое время способствовал лучшему пониманию Алжира французами, несмотря на все неточности, вполне понятные при уровне изучения страны в то время. В конце концов не так уж важно, что этимология некоторых названий выводится автором неверно: Телль – это не «последний» (тали), а «холм, возвышение»; Сахара – это не от «сухур» (предрассветное время еды в пост), а от «сахра» (пустыня). Важно другое – правдивое описание жизни сахарцев, их чувств и поведения, их обычаев, столь превозносимых автором. Парадоксальность и спорность его суждений не так уж часты. Зато их обоснованность, меткость и непредвзятость постоянны. И если можно иногда встретить у него фразу, явно заимствованную у лейтенанта Н. или прочих колониалистски настроенных французов, то это лишь досадная оговорка. Вместе с тем стоит принять во внимание и метод подхода автора к окружавшему его. Он сам его определил, как бы случайно обмолвившись: «Сначала замечаешь лишь своеобразие костюмов, оно пленяет и заставляет забыть о людях».
Но Фромантен старается избегать подобной поверхностности. Он не только наблюдает за алжирцами всех рангов, от халифа до слуги, за их церемониями, повседневными занятиями, пышными выездами и трудовыми буднями. Он вслушивается в их рассказы, вглядывается в их лица. Отступая от документальности ради художественности, он домысливает, достраивает их образы, стремится сделать их понятными читателю. Художественное начало в его произведении не противоречит документальному. Над всеми деталями, романтическими преувеличениями, оговорками, неточностями и парадоксами «Одного лета в Сахаре» властно доминируют светлый оптимизм и гуманизм автора. Он сам без обиняков сформулировал свое кредо освобождения от всяких экзотических наслоений и национальных предубеждений, заключив один из своих внутренних монологов поразительной для француза в Алжире прошлого века фразой: «Кого я надеюсь здесь найти? Араба или человека?» Ибо для Фромантена человек – прежде всего. И, обращаясь к своему современнику, французскому читателю, Фромантен первым из писателей Франции призвал увидеть и оценить в алжирце Человека во всем его духовном богатстве и многообразии, Человека, имеющего право на уважение и национальное достоинство.
Р. Г. Ланда