Текст книги "Одно лето в Сахаре"
Автор книги: Эжен Фромантен
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 16 страниц)
Лейтенант сосредоточенно курил сигарету, откинув голову назад; я видел его большой, чистый и плоский лоб, серьезное лицо и закрытые глаза. Возможно, он задумался. Я наклонился к нему и спросил:
– О чем вы думаете?
– Ни о чем, – ответил он.
– А что вы скажете об этой ночи?
– Скажу, что ко всему привыкаешь. Мой любезный друг, – продолжил он, – если бы в те теплые ночи, когда я бодрствовал вне дома в хорошем расположении духа, я думал бы о чем-то, то стал бы слишком большим философом для солдата.
Затем он прервал Аумера, сказав ему:
– Мой маленький Аумер, может быть, ты станцуешь?
Аумер передал флейту соседу, закрыл нижнюю половину лица, развязал свой муслиновый шарф и опустил его к ногам, как платье, затем, взявшись обеими руками за концы шарфа, начал танцевать. Танец Аумера в точности повторял женский танец, но чуть насмешливо, что очень развлекало напритязательных зрителей.
Постепенно это представление завершилось: песни были исчерпаны; некоторые из наших ушли, другие вытянулись на скамьях; сам Джериди давно уже посапывал, лежа поперек улицы, касаясь головой и ногами порогов двух своих лавочек. Ночь становилась свежее; в воздухе чувствовалось какое-то дрожание. Я взглянул на часы: половина четвертого.
Июнь 1853 года
Погода великолепная. Жара набирает силу, но пока только возбуждает меня, вместо того чтобы оглушить. Вот уже восемь дней, как ни одного облачка не видно на горизонте. Небо чистого ярко-синего цвета заставляет думать о предстоящей длительной засухе. Горячий ветер с востока дует с перебоями утром и вечером, но всегда очень слабо, будто лишь для того, чтобы поддерживать легкое покачивание листьев пальм, похожих на индийские панки*. Уже давно все облачились в легкие куртки и широкополые шляпы. Вся жизнь протекает в тени. Я не хочу соблюдать сиесту – это значило бы ради сомнительного удовольствия, которое дает отдых, потерять один из самых прекрасных часов дня. Нет хуже моей комнаты для послеобеденного сна по многим причинам, которые я объясню тебе как-нибудь вечером, когда у меня не будет лучшего занятия, чем жаловаться на судьбу. Как бы ни были притягательны прелести отдыха в тени, я отказываюсь от него и продолжаю в самый полдень общаться с ящерицами в песках, бродить по вершинам холмов или ходить по городу.
Уроженцы Сахары обожают свою страну, и я готов разделить их страстное чувство привязанности к родной земле. Пришельцам с Севера Сахара кажется опасной страной, где умирают если не от зноя и жажды, то от тоски. Некоторые удивляются, встретив меня в Лагуате, почти все единодушно убеждают не оставаться здесь более нескольких дней, пугая бесцельной тратой времени и сил, риском потерять здоровье, и, что хуже всего, не находят здравого смысла в моем поступке. Но я остаюсь в этом краю, прекрасном своей простотой, который мало чем может очаровать, но способен так же сильно взволновать, как любая другая страна. Действительно, эта беспощадная и суровая страна заставляет человека, впервые попавшего в пустыню, посерьезнеть, но слишком многие склонны путать это влияние Сахары со скукой. Эта холмистая страна растворяется в бесконечном равнинном пространстве, освещенном вечным светом. Пустота и печаль – вот два слова, дающие точное представление об этой удивительной земле, которую называют пустыней; почти всегда одинаковое небо, всеобъемлющее безмолвие, чистый горизонт и в центре нечто вроде затерянного города, погруженного в пустоту; немного зелени, островки песка, несколько скал, беловатых, известковых или черных, сланцевых, на берегу огромного пространства, похожего на море; слишком мало разнообразия. Всегда одинаковое, пожирающее все вокруг солнце встает над пустыней и садится за холмами. Песчаные дюны меняют место и форму под действием южного ветра. Короткие зори, продолжительный давящий полуденный зной, почти полное отсутствие сумерек, буйство света и жары, жгучие ветры, которые придают ненадолго пейзажу грозный вид и производят на путника удручающее впечатление, и преобладающая, лучезарная неподвижность, застывшая угрюмость хорошей погоды, некая бесстрастность, спустившаяся с небес.
Первое впечатление от этой исполненной огня мертвой картины, написанной солнцем, простором и безлюдьем, разрывает сердце. Его ни с чем нельзя сравнить. Постепенно глаз привыкает к величественной строгости линий, к пустоте пространства, к обнаженной поверхности, и если еще сохраняешь способность чему-то удивляться, то лишь потому, что не перестаешь восхищаться неизменными эффектами и с живым волнением воспринимаешь обычные картины. До сих пор я не встречал ничего поразительного, что соответствовало бы распространенному мнению об этой стране. Ни необычно яркий свет, ни более прозрачное и голубое, чем в Алжире, небо не вызвали у меня ни малейшего удивления. Небо сухой и жаркой страны совершенно не похоже – я нарочно подчеркиваю это – на небо Египта, земли орошаемой, заливаемой и нагреваемой одновременно. Египет – это большая река, просторные лагуны, влажные ночи, вечные испарения, поднимающиеся с земли. Сахара – это ясная безводная равнина, это бурая или белая почва, розовые горы на фоне огромной ослепительной синевы пространства. Когда заходящее солнце золотит небо, пустыня становится фиолетовой, с легким свинцовым отливом. Красивых миражей я не видел. Если только не дует сирокко, горизонт всегда ясен и четок. Утром горизонт и небо разделяет пепельная полоса, которая растворяется к середине дня, неторопливо истаивая в воздухе. Далеко на юге, там, где лежит оазис Мзаб, заметна неровная линия тамарисковых рощ. В этой части пустыни ежедневно возникает легкий мираж, приближающий рощи и увеличивающий их размеры; иллюзия настолько поразительна, что лишь посвященные могут в ней разобраться. Лучшие часы, о которых потом я буду больше всего сожалеть, я провожу на холмах, чаще у основания восточной башни. Передо мной открывается огромный свободный со всех сторон горизонт; ничто не останавливает взгляд. Мой наблюдательный пункт возвышается надо всем, что лежит с востока на запад и с юга на север; под ногами у меня горы, город, оазис и пустыня. Я стою на своем посту утром и в полдень и возвращаюсь сюда вечером; я всегда один, лишь изредка ко мне подходят случайные путники, привлеченные белым пятном моего зонтика и, конечно, удивляющиеся моему пристрастию к возвышенным местам. Обзорная площадка, окруженная стенками, куда добираешься со стороны города по довольно крутому склону, загромождена камнями. С южной стороны спуска нет, скала отвесно обрывается, а внизу лежат сады. Я прихожу сюда сразу после восхода солнца и встречаю местного часового, который спит под башней. Очень скоро караул снимают, так как его выставляют только на ночь. Ранним утром все кругом розового цвета, ярко-розового с оттенком персикового; город усеян точками теней, и несколько маленьких белых гробниц на опушке пальмовой рощи довольно весело сверкают на фоне угрюмой местности в короткие мгновения свежести и улыбаются восходящему солнцу. Слышны смутные шумы и что-то вроде пения, так что убеждаешься: пробуждение – это радость во всех странах мира.
Каждый день в одно и то же время раздаются крики бесчисленных птиц. Это ганги, прилетающие из пустыни к источникам. Они летят над городом, разделившись на группы, словно в боевом порядке. Птицы летят быстро, различаешь взмахи их острых крыльев, странные и беспорядочные крики, громкие или тихие в зависимости от высоты полета. Я по-настоящему волнуюсь, узнавая издалека авангард ганг; пересчитываю стаи птиц, их число почти всегда одинаково; ганги летят в одном направлении – с юга на север, на меня, пересекая город по диагонали. Их перья, окрашенные солнцем, закрывают на время голубое небо светящимися золотыми песчинками; я слежу за ними взглядом до Рас аль-Уйюн и теряю их из вида, когда они достигают оазиса, но часто продолжаю слышать их призывные крики, пока последняя стая не сядет у источника – как правило, в половине седьмого. Через час крики птиц возобновляются на севере. Те же стаи пролетают одна за другой над моей головой, в том же порядке и в том же количестве, возвращаясь на свои пустынные равнины; на этот раз шум не обрывается, а постепенно затухает в тишине. Можно сказать, что утро кончилось и единственный улыбающийся час дня прошел между прилетом и возвращением ганг. Пейзаж из розового уже стал буро-красным; в городе меньше маленьких теней, он сереет, по мере того как поднимается солнце: чем ярче оно светит, тем темнее кажется пустыня, только холмы остаются красноватыми. Если с утра дул ветер, теперь он стихает; теплые испарения начинают распространяться в воздухе, словно рождаясь из песка. Через два часа играют отбой; все замирает, и с последним звуком рожка начинается полдень.
Я больше не опасаюсь посетителей, так как ни у кого, кроме меня, не возникает желания провести сиесту на солнцепеке. Светило поднимается, урезая тень башни, и останавливается прямо над моей головой. Мое убежище – солнечный зонтик, создающий узкую полоску тени. Я прячусь под ним, стоя на песке или на сверкающем песчанике; начатый рисунок свертывается в трубочку рядом со мной под солнцем; коробка с красками трещит, как горящие поленья. Больше ни звука. Четыре часа – время покоя и невероятного оцепенения. Город спит подо мной немой фиолетовой массой. На террасах, где выставлено для сушки множество освещенных солнцем плетенок с маленькими розовыми абрикосами, ни души. Здесь и там черные дыры, обозначающие окна и внутренние двери; тонкие линии темно-фиолетового цвета указывают, что на всех улицах города остались лишь одна или две узкие полоски тени. Линия более интенсивного цвета, которая очерчивает контуры террас, помогает отделить одно от другого глиняные строения, скорее нагроможденные, чем выстроенные на трех холмах.
По обе стороны города раскинулся оазис, столь же безмолвный и оцепеневший под тяжестью полдня. Он кажется совсем маленьким и жмется к городу, словно желая не столько оживить его, сколько защитить в случае необходимости. Я окидываю взором весь оазис и вижу два зеленых квадрата, окруженные длинной стеной, наподобие парка и ярко выделяющиеся на бесплодной равнине. Хотя он разделен на множество участков – миниатюрные фруктовые сады, в свою очередь окруженные стенами, с этой высоты он кажется сплошной зеленой скатертью, отдельных деревьев не различаешь, видны только два яруса леса: первый – темная зелень с круглыми кронами, второй – веера пальм. Кое-где вдали видны небольшие поля ячменя – выкошенные прогалины среди зеленой листвы, заваленные соломой ярко-желтого цвета; в других местах на редких полянах видна сухая, пыльная, пепельная земля. С южной стороны несколько холмиков песка, нанесенного ветром, перебрались через стену – это пустыня пытается завоевать сады. Деревья не шелохнутся; в гуще леса темные просеки, где, можно предположить, прячутся птицы, спящие в ожидании второго, вечернего пробуждения.
В этот час, как я заметил еще в день приезда, пустыня превращается в темную равнину. Солнце, стоящее в центре, вписывает ее в световой круг, и лучи равной интенсивности падают отвесно вниз, одновременно достигая самых скрытых уголков. Это уже не свет и не тень; перспектива, обозначенная неуловимо меняющимся светом, не позволяет определить расстояния; все равномерно окрашивается в коричневые тона; перед нами простирается пятнадцать – двадцать квадратных лье однообразной местности, гладкой, как пол. Кажется, что на ней должен быть заметен любой, чуть выступающий предмет, но ничего не видно; даже невозможно сказать, где песок, где земля, а где каменистые участки. Неподвижность этого твердого моря поразительна. Видя его, начинающееся у твоих ног, затем распространяющееся на юг, восток, запад без протоптанных дорог, без наклона, спрашиваешь себя, что же это за безмолвная страна, одетая в неясные тона, как бы цвет пустоты, куда никто не приходит, откуда никто не уходит, граница которой – прямая и четкая полоса на горизонте. Даже если не знаешь этого, то чувствуешь, что она не кончается у горизонта, простор, открывающийся перед глазами, лишь выход в открытое море.
Добавь к мечтам о необъятных просторах очарование названий, которые знаешь по карте, мысль о местностях, которые должны находиться там-то и там-то, в таком-то направлении в пяти, десяти, двадцати, пятидесяти днях пути: одни давно известны, другие только обозначены, третьи совсем новые, о которых почти ничего не известно. Прямо на юг лежит земля Бени Мзаб с конфедерацией семи городов, три из которых, говорят, так же велики, как Алжир, с сотнями тысяч пальм, даюших нам лучшие в мире финики. Затем земля Шаамба, край купцов и торговцев, соседей Туата. И далее оазис Туат, огромный архипелаг в Сахаре, плодородный, орошаемый, густонаселенный, граничащий с владениями туарегов. Далее земля туарегов, обширная, неизвестных размеров, установлены лишь ее крайние точки: Томбукту и Гадамес, Тимимун и земля хауса. Затем земля негров, лишь пограничная часть которой более менее известна, мы знаем два-три города и столицу этого королевства. Озера, леса, море слева, возможно, еще большие реки, невероятные перепады погоды на экваторе, причудливые плоды, чудовищные животные, овцы без шерсти, слоны, а что еще? Дальше все неясно: немереные расстояния, неуверенность, сплошные загадки. Передо мной расстилается загадочная земля – странное зрелище под ярким полуденным солнцем. Я бы именно здесь поместил египетского сфинкса.
Напрасно будешь озираться, едва ли во всей округе заметишь хоть один движущийся предмет. Иногда цепью черноватых точек небольшой караван навьюченных верблюдов медленно ползет по песчаному склону; его замечаешь, только когда он достигает подножия холмов. Кто эти путники? Откуда держат путь? Они прошли, оставаясь незамеченными, по всей местности, лежащей у меня перед глазами. Вдруг от земли тонкой нитью поднимается ввысь песчаный смерч, закручивается спиралью, пробегает некоторое расстояние, прижимаясь к земле, и через несколько секунд исчезает. Медленно текут часы. День кончается, как и начался, красными всполохами на янтарном небе, длинными языками пламени, окрашивающими в пурпур горы, пески, скалы на востоке. Тень приносит отдохновение той части страны, которую жара утомляла в первую половину дня. Сама природа испытывает некоторое облегчение. Воробьи и горлицы принимаются петь в пальмовых кронах. Город как бы воскресает: на террасах появляются люди и начинают встряхивать плетенки; на водопой ведут животных, слышно ржание лошадей, рев верблюдов. Пустыня становится похожа на золотистую пластину. Солнце спускается за фиолетовые горы, ночь готова раскинуть свое покрывало.
Я возвращаюсь после проведенного на солнцепеке дня опьяненный обилием света, поглощенного во время двенадцатичасового погружения в солнечную ванну. Хотелось бы объяснить тебе мое состояние. Я ощущаю некую внутреннюю ясность, которая не проходит с наступлением вечера и продолжается во время сна. Я не перестаю мечтать о свете; закрывая глаза, вижу огни, лучащиеся шары или отблески отраженных лучей, разгорающиеся, словно приближается заря. Ночь отступает, она не существует для меня. Впечатление дня даже в отсутствие солнца, призрачный отдых, пронизанный вспышками света, как летние ночи метеоритами, – этот необычный кошмар не дает мне раствориться в темноте, все это очень похоже на лихорадку. Но я не чувствую никакой усталости. Я хотел этого состояния и не жалуюсь.
Ночь, конец июня 1853 года
Любезный друг, я сегодня очень испугался, так как в течение часа думал, что ослеп. Является ли мое состояние следствием последних солнечных дней? Виноват ли ветер пустыни, который дует уже трое суток без передышки и будоражит кровь? А может быть, перенапряжение? Устали глаза или утомился мозг? Я думаю, всего понемногу.
Я рисовал на террасе, парящей над оазисом, с видом на пустыню под прямыми ударами солнца, рисовал, несмотря на ветер, вздымающий тучи песка, на плиты, обжигающие ступни, на стены, к которым невозможно прикоснуться. Коробка с красками падала с колен, и я работал, как ты можешь себе представить, месивом из красок и песка.
Вдруг все окрасилось в голубые тона. У меня потемнело в глазах, а через пять минут я потерял зрение.
Каждую секунду новый смерч пыли проносился над оазисом и обрушивался на город. Пальмы гнулись к земле, как пшеничные колосья.
Я посидел четверть часа с закрытыми глазами, создавая иллюзию отдыха и слушая страшное завывание ветра, хозяйничающего в султанах пальм. Когда я рискнул открыть глаза, то обнаружил, что действительно почти ослеп. Угасающего зрения едва достало, чтобы закрыть коробку с красками, спуститься на ощупь по разрушенной лестнице и войти в дом.
Заслышав мои неуверенные шаги, заржала лошадь. Мой слуга-француз уже три дня лежал больной в конюшне, сломленный жарой. Я услышал его крик:
– Это вы, месье?
– Да, я, не поднимайтесь.
Ахмеда я отпустил на один день.
Дом, покинутый слугами, показался мне особенно мрачным. Комната была наполнена невыносимым жужжанием мух и писком мышей, суетливо снующих из угла в угол. Стояла удушающая жара; я взял нож и продырявил полотняные оконные занавеси. Сил едва хватило, чтобы добраться до складной брезентовой кровати. Я смутно слышал, как протрубили шесть часов, и понял, что день на исходе. В конце концов мне удалось заснуть.
Проснувшись, я с большими усилиями зажег свечу. Я вижу! Еще чувствуется огромная тяжесть в голове, будто она стала вдвое больше, но страх прошел. Теперь я могу посмеяться над ним и признаться тебе в своей слабости.
Одиннадцать часов. Я заделал, насколько возможно, дыру в окне, чтобы сдержать порывы ветра, рвущегося в комнату. Я пишу на коленях при колеблющемся свете свечи, порождающем сумасшедшие пляски теней на белых стенах. Ни разу в течение месяца мое жилище не представлялось мне столь диковинным. Стены сверху донизу, одежда – светлые штаны, полотняные куртки, соломенная шляпа, – висящая на колышках, – все усеяно мухами. Такое впечатление, что вещи отделаны черным кружевом. Движение воздуха и зажженная свеча беспокоят насекомых, и я вижу, как они копошатся, но, к счастью, не взлетают. Забавно считать мышей, снующих от коробки для бумаг к ящикам с продовольствием, от ящиков к изголовью моей постели, к подушке, набитой альфой. С крыши доносится больший, чем обычно, шум. Населяющие ее ночные зверюшки приведены в волнение ураганом. Слабый писк, чуть тише мышиного, наверное, издают животные из семейства ящеровых, которых здесь называют тарантами. Ночные шорохи заставляют меня опасаться визита более страшных гостей: с наступлением жары дома заполонили змеи. На днях у самой двери я убил желтую рептилию с черными полосами очень подозрительного вида, ее называют герн-гзель (рога газели) – из-за схожести полос с маленькими изогнутыми рожками. Ахмед предупредил меня, что видел более крупную змею того же вида на террасе.
Тарант я боюсь меньше, хотя они и внушают мне даже после месячного знакомства непреодолимое отвращение. Это маленькие плоские ящерицы, широкие, желтоватые, липкие и, можно сказать, прозрачные, с треугольной головкой, светлыми глазками, гораздо уродливее саламандр, с которыми ты знаком. Всю ночь они бегают по пальмовым брусам потолка, преследуя друг друга. От их возни с потолка осыпается песок. Я наблюдаю забавы этих уродцев, иногда и борьбу, которая, между прочим, очень напоминает любовную игру.
Я отложил свои записи, не устояв перед искушением поохотиться на ящериц. Их было две – возможно, самка и самец, отважившиеся спуститься до середины стены, и теперь, глядя на меня, они, казалось, спрашивали, что я сделаю, если они спустятся еще ниже. От удара плашмя киркой они замертво упали на пол и через минуту исчезли, я только успел заметить убегающую мышь, которая волочила что-то тяжелое, напрягая все свои силы. Я уж не говорю тебе о летучих мышах, которые, чтобы попасть в дом, используют каждый момент, когда драпировка на окнах чуть приоткрывается. Их я выгоняю за дверь пальмовой ветвью.
Возможно, позже эти маленькие неудобства покажутся мне забавными. Эта мысль утешает и успокаивает.
Когда я время от времени заглядываю в свою папку и среди кучи бесформенных набросков вижу всего несколько едва намеченных лиц, которые стремлюсь разгадать, я отчаиваюсь. Ты спрашиваешь, не нахожу ли я здесь больше доброжелательства, чем в Алжире, и могу ли вплотную заняться «моделями». Увы, мой друг! Вот последовательный список рисунков, которые я сделал дома или в другом месте, ты их узнаешь: одноглазый охотник; Йа-Йа, вернувшийся к своим городским привычкам, теперь он снова женат и всегда ухожен, надушен, молчалив и покорен; маленький еврей, свободный от арабских предрассудков; несчастный, «завербованный» на улице, увлекаемый почти силой, кричащий мне, что его больше никогда не возьмут на службу ни за какую цену; наконец, опухший сын башамара, который еще не уехал в Мзаб и злоупотребляет моим великодушием. Лишь эти эскизы, как видишь, явились результатом дружеской любезности. Остальные я сделал украдкой на улице, когда люди позируют, сами того не зная.
Попытки запечатлеть сцены из жизни обитательниц Сахары, женскую походку, бесконечную болтовню не увенчались успехом. Раз уж деньги не смогли мне помочь, можешь быть уверен, любая попытка останется безуспешной.
Утратив последние надежды, я стараюсь заполучить женщин, которые считаются доступными, через самых мерзких пройдох. Женщины соглашаются на все, пока не понимают цели моих притязаний. Их стыдливость восстает с опозданием, не к месту и не ко времени, но именно так они понимают женскую честь. На днях меня вежливо выпроводили, так, что я не мог больше настаивать, из одного дома в нижнем городе, куда для первого опыта я решил отправиться лично. Хозяйка оказалась милой, даже красивой женщиной. Я говорю так, потому что о красоте можно спорить и то, что мне кажется красотой, может в глазах некоторых людей выглядеть уродством, как в случае, о котором идет речь. Женщина принадлежала одному мзабиту, галантерейщику с торговой улицы. Он вошел неожиданно, с трудом переводя дыхание, будто после быстрого бега.
– Не стоило так торопиться, – сказал ему лейтенант.
Мзабит не ответил, изобразил жалкую улыбку, слишком коротко поприветствовал нас и уселся напротив, глядя на нас глазами с красными прожилками и перебирая своими квадратными пальцами веер широкой бороды.
Через минуту лейтенант сказал мне:
– Этот негодяй раздражает меня, уйдем отсюда, он не оставит нас в покое.
Позднее я застал мзабита за оживленной беседой с Ахмедом. Заметив меня, они умолкли. Вечером я спросил у Ахмеда:
– Ты знаешь торговца Карра?
И тут Ахмед стал объяснять мне, что его отец владеет в Эль-Абиоде лавками и многочисленными стадами, что отец богат и посылает ему деньги, что его не волнует плата, которую он получает от меня, что он поступил ко мне в услужение потому, что любит общаться с французами. Он сообщил мне, что получил от отца определенную денежную сумму, которая позволила ему завести с Карра деловые отношения. У них общие интересы в торговле, но возникли некоторые разногласия. Я застал их якобы за обсуждением условий сделки. Стоило мне заговорить о женщине, как он сомкнул пять пальцев, поднес их ко рту, как если бы хотел подуть на них. Этим неподражаемым жестом, который приблизительно означает: это уж слишком или: о чем вы меня спрашиваете, он дал мне понять, что я должен забыть о происшедшем. В глубине души я подозреваю, что Ахмед настроен против меня или даже прямо предает мои интересы. Я не верю ни единому его слову о богатстве отца, поэтому позволил себе заметить:
– Если ты получаешь ренту, то мог бы купить себе бурнус, а не заворачиваться каждую ночь в мой.
Из всего сказанного выше ясно одно: я попал под надзор мужчин, которые следят за каждым моим шагом в городе.