355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгения Ярославская-Маркон » По городам и весям
(Книга очерков)
» Текст книги (страница 7)
По городам и весям (Книга очерков)
  • Текст добавлен: 24 декабря 2017, 20:30

Текст книги "По городам и весям
(Книга очерков)
"


Автор книги: Евгения Ярославская-Маркон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 8 страниц)

Письмо двадцать третье
«ПТИЦЫ НЕБЕСНЫЕ». БУЗУЛУК

«Пролетарии всех стран, соединяйтесь» и всякие вообще интернационалы. А пока что есть в самой Эсесесерии два народа, не на живот, а на смерть ненавидящие друг друга, народа таких маленьких, что далее щедрая на нацменьшинские культуры советская власть не нашла нужным предоставить им автономию, – народы эти: пензенские и самарские. Пензенские ненавидят самарских. Самарские ненавидят пензенских.

За что?

Был голод в Поволжье. Голодали самарские. Разбредались с голодухи в соседние губернии.

Лишний рот нигде не в радость. Не очень-то любезно принимали их соседи, особенно – пензенцы.

Потихоньку, полегоньку оправилась Самарская от голода. И даже стала как никак – культурный – центр.

Недаром писательница Мариэтта Шагинян писала, что все мы – граждане советской республики – живем в маленьких Веймарах. Да, велика Россия (хоть и не так уж теперь обильна), до Москвы далеко, да и дорого, а пока что во имя просвещения, а еще больше от непереносной провинциальной скуки, насаждают губкомы и губполитпросветы, где только могут, маленькие культурные центры.

Чтобы каждому губкому быть маленьким князьком-меценатом.

Так вот, стала Самарская идти в гору. А Пензенская чего-то захирела.

В Совроссии везде безработица. Так и в Пензенской. И в Самарской тоже безработица. Да все – не так. Или, может, это пензенским так с жадных глаз показалось.

И потянулись они, как дикие гуси осенью, в Самарскую.

А самарские припомнили им былое гостеприимство. Вот и пошла вражда.

Город Бузулук – Самарской губернии.

Сидит в Бузулуке тетенька Феодора, сидит у окошка в маленьком домике. В горнице у нее чистота, благолепие; пол сейчас только вымыт, с полгода как покрашен, половички полосатенькие, многоцветные по всему полу разостланы, дух в горнице легкий и пахнет все цветами, пирогами да лепешками. Одним словом, мир да покой, герань да фуксии.

– Подайте, люди добрые, бедному семейству на пропитание! Приехали издалека, домой ехать – на дорогу нет. Работы тоже нет… – тянет нудный тягучий голос под окном.

Встрепенулась на голос тетка Феодора, высунулась в окно, – с работой она со своей со всей справилась, сидеть ей, дожидаясь мужа, скучно, и она даже рада голосу под окном, как некоему эпизоду.

Сразу узнала она по говору, что голос пензенский, и деланно-участливо спрашивает:

– Да уж, времена теперь! Ты откудова будешь, значит, милая?

– Пензенские мы…

– А, пензенские! – все лицо тетки Феодоры расплывается в сладострастно-злорадную улыбку. – Пензенские!.. А помнишь ли ты, милая, как в голодный год мы к вам ездили, за мерзлую картошку вам в ноги кланялись? У меня платье шелковое все в кружевах было. Только, бывало, на Пасху к заутрени да на Троицу его и надевала. Так я вашим пензенским его за хлеб с мякиной отдала! Вам, пензенским, не то, что подавать, – гнать вас отсюдова за тридевять губерний надобно! У меня брошь старинная серебряная…

– А вы, самарские… – не выдерживает голос за окном профессионального смирения (силен, силен пензенский национализм), – еще похуже нас будете! Мы-то хоть с мякиной, а давали вам хлеб.

С часок длится спор. Кончается он полюбовно: самарско-бузулукская тетка Феодора просовывает пензенской безработной Анисье в окно большую горбушку хлеба.

– Да уж Бог с тобой! Бери уж. А только Бог вас, пензенских, не так еще накажет!

…Лошадь, сытая, выкормленная и опрятная, бежала весело и уверенно. А бородатый ясноглазый извозчик оглядывал ее с любовью и удовольствием.

– Наше дело маленькое, – с самодовольным смирением рассуждал извозчик. – Мы, конечно, люди темные. А только, как по нашему разумению, так без религиозного дурмана, – вы вот, большевики, поучаете, что это все дурман, – никак нельзя. Дурман-то оно – дурман! Ан нет… Вы вон посмотрите, до чего народ испортился. Грабеж, убийство, воровство. Девиц всех перепортили. Да и сами от себя тоже не соблюдают. Опять же работать не хотят. Вон их сколько побираются! Все хотят на даровщинку. Особенно вот пензенские. Много их понаехало!

Чуя, что сейчас польется длинное повествование о пензенских злодеяниях, перебиваю извозчика:

– Так тоже нельзя сказать! Многие побираются от нужды. Во всей стране безработица.

Ну, а нам, так тем более нельзя об чужих думать! Каждый об себе должон… Вот я, к примеру, о себе скажу, – глаза старика снова загораются тем самодовольным, любовным к хозяйству сиянием, которое горело в них, когда он смотрел на лошадь. – Я после отца малолетним остался. С тринадцати годков за главного хозяина. Хвалиться не стану, а хозяйство примерное нажил. Уж что-что, а своего я не упущу. Две коровы, подтелок. Трое лошадей. Дом большой – во всем селе первый, получше вика здание будет. Только вот товарищи налогами больно обкладывают. Да уж как-нибудь. А об чужих делах тревожиться нам расчету нет. Всякому помогать – для хозяйства убыток будет. А человек должон жить для хозяйства. Ты не смотри, что ты сегодня сыт, обут – ты обязан на завтра припасать. А коль на завтра есть, так припасай на послезавтра… Так ведь я говорю, гражданка?

– Не знаю. Вы вон религию признаете и безбожниками недовольны. А знаете ли вы, как Христос учил: птицы небесные не сеют, не жнут, и в житницы не собирают…

– Так. А я, значит, вам, гражданочка, вот на это что скажу. Вы говорите, птицы небесные. А где они были – птицы небесные, когда здесь в Бузулуке голод был? ни одной не видать было! Все с голоду пооколели. Они – птицы небесные – потому не сеют, не жнут, что под нашими окнами да с наших хлебов питаются. Мы – люди, мужики, значит, на них работаем. Вот как они – птицы небесные!

Прав он или не прав?

Не знаю…

СЛУЧАЙ В ФАБКОМЕ. ОРЕНБУРГСКАЯ ГУБЕРНИЯ

Председатель фабкома нервничал.

– Русским языком говорю – разойдись!.. Чего толчетесь, как бараны?!. Вот придет охрана труда – разберем… А галдеть тут нечего!…

Но толпа не расходилась. Угрожающи были лица. Напруженные скулы затаивали злобу. Кулаки сжимались, голоса гудели…

– Ишь, черт! Директоров подхалим! – тонко и злобно уколол бабий голос. – Тебе бы в лакеях прислуживать!… А не рабочих защищать!..

– Заелся на легких хлебах!… Вот от своего брата-рабочего и морду воротит… – поддержал ее другой голос. Толпа снова заволновалась и подступила к смущенному председателю.

Пожилой инвалид Карпов, человек с култышкой вместо левой руки, оттяпанной машиной, бунтовал всех. Все знали, что у него были припадки. Но часто под прикрытием припадков он напивался мертвецки, в таком виде являлся на работу, наполовину симулировал, наполовину всерьез – закатывал припадок, и получал таким образом законный прогул – увольнение по болезни. Администрации в последнее время это надоедало. Тем более, что у Карпова нашлись менее удачные подражатели… И вот сегодня наступил кризис. Фельдшер, подговоренный старшим мастером, осмотрел Карпова после припадка и заявил решительно:

– У тебя, братец, «рыковка», а не припадок! Увольнения не дам!..

Не стерпел Карпов такой обиды и – хоть разило от него, действительно, спиртом вовсю – ткнул култышкой своей фельдшера в брюхо и пристукнул по шее еще правой – здоровой, для верности…

Взвыл фельдшер благим матом, закричал служащих и милицию. А Карпов собрал толпу друзей и пошел с ними в фабком скандалить. И вот теперь испуганный председатель, забившись в угол, с трудом сдерживал буйное наступление Карпова и его друзей.

– Это что ж такое?! – размахивал впереди всех культяшкой Карпов. – Мастер, значит, будет натравлять фершала на меня, на рабочего человека, можно сказать – инвалида?!.. А я, значить, терпи?! Как он могит мне сказать, что я пьян?!

– Он, может, пьян, сукин сын! А мне, рабоче-крестьянскому инвалиду, говорит!… Что он меня, нюхал, что ли? Его дело лечить, а не брехать. И не оскорбление делать рабочей личности человека! А что я – припадочный, все знают, даже доктор – Алексей Трофимович говорит: «У тебя, Карпов, настоящие правильные припадки, а не имуляция какая…» – А фершал ваш зачем же брешет, коли даже ваш доктор признает?.. Я за такое оскорбление убить вправе и не отвечу!.. Как есть я инвалид труда…

– Правильно говорит Карпов! Он есть припадочный, всегда освобожденье получал… – поддержали речь Карпова его друзья…

Но вдруг толпа смолкла…

На лице загнанного предфабкома – зарево радости: в дверях показалась осанистая фигура директора.

– Товарищ директор!.. – рявкнул было Карпов и… осекся… Рядом С директором виднелась фуражка милиционера…

Я вошла вместе с директором и была невольной свидетельницей отвратительной сцены:

Милиционер тащил Карпова за собой, инвалид упирался и вдруг упал на пол и забился уже в настоящем, а не наигранном припадке… Пена на губах, прикушенный язык, харканье и приглушенное дыхание… Несомненный эпилептик!

Я помогла ему, как умела. Но все мои настояния позвать врача оказались тщетными.

– Надоел! – махнул рукой директор. И еще не очнувшегося от припадка, бившегося инвалида потащили с помощью милиционера куда-то, не то в больницу, не то в каталажку. И те же самые приятели, товарищи-рабочие, которые только что орали вместе с ним в фабкоме, теперь помогали милиционеру его тащить…

Я смотрела беспомощно и с грустью думала, что так обращаются с несомненно больным рабочим в стране, где вся власть, на словах, принадлежит трудящимся… И мне показалось, что со стен фабкома, сквозь портреты вождей, сквозь лживые лозунги лживых плакатов горько ухмыльнулось похожее на перекошенное лицо припадочного инвалида – подлинное лицо человеческого страдания…

ПОСЛЕ ГУДКА. ИВАНОВО-ВОЗНЕСЕНСК

Народ валил из фабричных ворот, точно густой дым из заводской трубы… И, точно дым, дальше постепенно рассеивался, разжижался… Из самых ворот народ выбегал и бежал потом еще некоторое время: казалось, каждый боялся отстать от остальной толпы… Большими шагами, исподволь бежали мужики… Рядом с ними семенили бабы мелкими женскими шажками нескладных ног, обутых в тяжелую мужскую обувь…

Первыми стали отставать барышни; потихоньку замедляли шаг или шли под руку целой колонкой, говоря о своем, девичьем и важном…

Возле иных таких колонн увивались и ребята, стараясь подслушать девичьи секреты и перебивая шутками их беседы… Немного подале от ворот стали отставать и мужики один за другим, точно смекнув, наконец, что спешить, собственно говоря, некуда… Заговаривали друг с другом о делах заводских и семейных, а иной раз даже сворачивали по двое – по трое в пивную… И только бабы по инерции все еще продолжали бежать бестолковой рысцой, лишь замедляя понемногу бег… И поредевшая толпа из их белых косынок похожа была на рассеявшееся, побелевшее в вышине облако фабричного дыма…

Еще дальше рабочие и работницы, то один, то другая, исчезают в воротах той или иной избенки – вот и дом… И тут сразу – к умывальнику. Последний – у кого в сенях, у кого – во дворе, под открытым небом… Умываются истово, хоть работа на текстильной и чистая, – точно хотят с фабричной пылью смыть и нудь рабочего дня… От умывальника отходят праздничные, особенно – мужчины… Женщины, у тех иной раз даже и умыться-то времени нет, – иная бабенка как есть, разуваясь на бегу, бросается разводить очажок мелкими щепками, чтоб щи разогреть…

– И охота тебе… – ворчит муж. – Сидела бы дома, стряпала бы, колготилась… По домашности бы… А то охота тебе, право, и на фабрике, и дома!.. Нетто я один тебя не прокормлю? Или семейство у нас очень чересчур большое? – Ты да я, да кот – Василий… Хозяйство ты через фабрику запустила… Завела бы ты поросенка, козу… Как у людей… Вот поглядела бы ты у Трефилова Семена… В какой чистоте евона жинка все содержит…

Однако нелегко убедить женщину, вкусившую раз фабричного дыма… Приятно сознание, что сама она зарабатывает, не зависит от мужа… Веселее болтать на фабрике за работой с подружками, чем дома прибирать за свиньей в ожидании мужа. А тут еще подогревающие речи ячейки и женотдела о рабстве кухонного горшка… И потому счастливицы, не попавшие под сокращение, не поддаются ни на какие уговоры мужей… А в результате рабочий постепенно лишается домашнего очага и последней иллюзии праздничного отдыха после работы…

Гигантская фабрика-столовая… Там и дешево, и чисто и даже питательно… Но не то это, все не то… Интимности там нет… Нет иллюзии, что для него лично, именно для него – Семена Тимофеева или там Петра Алешина, а не для иного кого, – трудились чьи-то женские руки…

Рабочий человек особенно ценит домашнюю хозяйственную жену потому, что она является как бы прислугой для того, кто вынужден постоянно сам прислуживать, подчиняться… Сладко тому, кто сам работает весь век на других, сознавать, что и на него в свою очередь кто-то работает…

И не один «синеблузник» вздыхает украдкой, а то и явно, получая образцовый обед из Иваново-Вознесенской образцовой фабрики-столовой…

Фабричный гудок!.. Сколько «пролетарских» поэтов воспели тебя!.. Сколько пролетарствующих литераторов изъяснялись в пламенной любви к тебе от имени всего пролетариата… И на этот раз надо отдать справедливость пролетарском поэтам, они не солгали… Много, очень много говорит гудок рабочему сердцу… И любят рабочие свой гудок, взаправду любят…

Ибо он, фабрично-заводской гудок, в течение долгой трудовой их жизни ежедневно, взвизгивая и заливаясь лаем, – извещает их, усталых и изнывающих от работы, о том, что наконец-то работа кончилась…

А то, что тот же гудок утром призывает их на работу, забывают и прощают незлобивые рабочие сердца.

ХОЗЯЙКА. ЗЛАТОУСТ

Златоуст – очень красивый городок. Иностранцы непременно проложили бы здесь гладенькие дорожки, устроили бы ресторанчики по склонам и на вершинах Уральских гор, заставили бы музыку играть фокстрот и шимми, – все это, чтобы дать возможность публике лучше насладиться этим «нетронутым» уголком дикой природы… Но пока, так как в Златоусте нет иностранцев, никому из обитателей этого городка и в голову не приходит, что живет он среди нетронутой природы и что местность, среди которой он живет, – красива…

Только лицо явно заинтересованное, – извозчик – говорил мне, когда вез меня с вокзала в город:

– Я вот часто подумывал… И чего бы у нас здесь курорт не устроить… Местность у нас здесь здоровая… Округ все сосны… – Чуете, чать, – воздух какой? – Я вот в Германии в плену был… там чуть где клочок земли слободной, незастроенной, и уж на тебе – курорт… у нас тут в Златоусте сам Бог велел… Сразу бы тогда у нас здесь все оживило… Стали бы люди на поправку ездить…

Меня волновал Златоуст… Сладко журчала мысль, что это как бы ворота в Азию, что совсем невдалеке, если проехать еще немного дальше по железной дороге, – будет каменный столб, а на нем надпись:

ЕВРОПА – АЗИЯ

И как-то шокировало, что в самом Златоусте (а как я потом убедилась, и за ним, в самой Сибири – также) – не было ничего специфического, азиатского, «сибирского», что ли… Те же здания Совета, тот же Исполком, те же кооперативы… И те же хлопотливо-ленивые хозяйки, зевая, прогоняющие поутру козу или телку в стадо…

Только чаще слышится ни к селу ни к городу «сибирское» слово: «однако»… И слышно, как собеседник ваш, причмокивая, переворачивает во рту «серку»… А в остальном просто – Россия… Все равно – Европейская или Азиатская…

Квартирная хозяйка моя – полная «дама» с лицом, символизирующим исключительную, редко встречающуюся, химически-чистую глупость… Извозчик, еще когда вез меня сюда, говорил мне о ней:

– Останетесь довольны, гражданочка!.. Самая опрятная хозяйка по всему Златоусту!.. Живет по-господски и везде чистота…

У меня, признаться, тогда сердце екнуло: не люблю слишком аккуратных женщин. Мне всегда казалось, что постоянно моя, подметая, выскабливая жилье, они вместе с тем сметают, смывают, соскабливают что-то единственно ценное, нутряное со всего своего быта и с души своей… И, быть может, недаром некоторые святые давали обет не только смирения и бедности, но и внешней неряшливости и неопрятности…

Златоустская моя хозяйка оказалась и впрямь незауряд-аккуратной…

Простая, малограмотная, пригородная мещанка, вышла она года два тому назад вторым браком за советского правозаступника (по-старинному – адвоката) и когда увидела впервые мебель и всю прочую «господскую» обстановку своего мужа, – только руками развела и ахнула; да так и осталась на всю последующую жизнь потрясенная великолепием прежде мужниной, а теперь уж и ее собственной также обстановки…

В комнатах жить она не решилась и даже не всякого гостя там принимала, а переселилась вместе с девчушками (от первого брака) на кухню. А так как кухня ее таким образом стала жилой комнатой, а в комнате хозяйка непомерную чистоту любила, то и перестала в кухне стряпать…

– Чтобы дух был легкий… А также и копоть от печи может на стены сесть…

И готовила она круглый год, в мороз и в дождь, и в грозу, – на керосинке, посреди двора… А чтобы кухонные полки невзначай грязной посудой не замарать, посуду дома не мыла, а посылала девчушек мыть ее на речку.

Муж хозяйки большей частью был в разъездах и командировках, а когда приезжал он, она с робким трепетом ложилась вместе с ним на большую, всю облепленную подушками, кружевными да вышитыми под– и надодеяльчиками, – кровать в главной комнате… И слышалось в такие ночи, как хозяйка долго не спала, ворочалась с боку на бок, вздыхала.

– Ты что, Настенька? – Тебя блохи кусают, что ли?

– Что ты, что ты, Семен Сергеич! – Откуда бы у нас в доме блохам взяться?! – Христос спаси!.. Я вот только все беспокоюсь, – как я вспотемши, – так не засалить бы мне нового пододеяльничка… Он, чать, мелками вышит-то… – и снова слышался глубокий вздох…

– Семен Сергеич у меня образованные… Начитанные… Партийные… За то и должность хорошую имеют… Хорошо зарабатывают.

Должность-то у них сурьезная… И бумаг же, бумаг они другой раз домой приносят… Видимо-невидимо бумаг… Я, бывало, все прежде этими бумагами печи растапливала… А тут Семен Сергеич не велели… Потому как раз вышло, – нашла я на столе целую пачку бумаг всяких, а она меж собой перешитая… Ну я и сунула всю сразу в печку (день-то как раз был ветреный и печка нипочем не растапливалась…) Ну, а потом, как выяснилось, бумажки те были судебные, «дело» называются, – насчет одного, которого судить должны были… Насчет, значит, свидетелей, кто из них чего говорил…

Хорошо еще, что этот самый подсудимый бежать потом задумал, тут его пулей и уложили… Стало быть, «дело» это, бумаги эти уж больше не понадобились… Такое уж, видно, мое счастье было… А только Семен Сергеич очень гневались… – рассказывала мне, бывало, хозяйка длинными вечерами, когда из экономии не зажигала лампы. И сидела при этом в невозмутимости и неподвижности жиров своих, похожая на бурятского истукана. И только с ленивым удовольствием на лице курила папироску.

– Это меня Семен Сергеич приучили… Кури – говорят… – Нонче все сознательные передовые женщины курят… – А мне и понравилось… Тем более как они позволяют… Еще они хотели меня приучить газеты читать… А только я не стала… И тоже они мне позволили: – «Ну не хочешь, – говорят, – так не читай…»

– А вы что, сами – в партию не собираетесь? – спрашиваю я, стараясь не улыбнуться…

– А ну их!.. – отмахивается хозяйка. – Не люблю я из женского пола, которые партейные…

Я во всем чистоту, порядок люблю… А комсомолки которые, – так смотреть противно…. Чулок пока совсем не истаскается, в пыль прямо, дотоле она его зашьет… Так же и партейные…

Нет уж… Оно так всего лучше: жена должна быть безпартийная, по домашности, значит… А муж – коммунист, чтобы больше, значит, получал…

Вот так-то мы и живем с Семен Сергеичем третий год… И с первым мужем жили… Слава Богу… Только тот урядник был… Так по тем временам оно самое подходячее было…

ЖЕНОТДЕЛ НА ФАБРИКЕ. БЫВШ. МОРОЗОВСКАЯ МАНУФАКТУРА

– Товарищи работницы!

– Кажинная, которая есть сознательная женщина, не может допустить, чтоб мужик над ней измывался!..

– От мущинского элементу не век нам страдать!.. И от горшков… Которые, значит, на погибель сознательной личности на предмет питания… Семейство и вообще…

Апосля – постирушки и всяческая приборка… И от ребятишек мыторность и нет спокою…

Митрий мой, значит, с работы пришел, на морду плеснул, на кроватю – бух… – Марфа! – та-щи по-ша-мать!

– А ты, идол, сам возьми! – У меня, чать, спина не казенная… – Восемь часов на работе оттяпала, – да еще с тобой, с идолом, возжаться…

– Правильно, Марфа! – Правильно! – отозвались на речь ораторши несколько бабьих голосов сразу.

А секретарша женотдела, писавшая сбоку за столом сокращенный протокол женконференции фабричных делегаток, сочувственно улыбнулась…

Делегаток было человек шестьдесят. Но сидели в задних рядах они очень шумно, переговаривались, и некоторые ходили по залу и стояли в дверях… Поэтому казалось, что их больше…

Впрочем, в первых рядах слушали внимательно, шумно поддакивали, когда говорила своя делегатка, и довольно равнодушно, но вежливо молчали, когда выступала секретарша женотдела…

Вообще, эта маленькая, сухонькая коммунистка (как я узнала потом, – совсем подавно принятая кандидатка партии), латышка, но с совершенно неправдоподобным, не подходящим ей, – еврейским лицом, – не пользовалась, по-видимому, у аудитории ни успехом, ни авторитетом…

Когда она голосовала какое-то постановление или резолюцию, все, правда, вытягивали, как по команде, руки кверху, но делали это с таким деревянным равнодушием и так безразлично, что мне даже как-то неловко становилось и за нее и за них…

Я думала, что после голосования заседание кончится… Но вышло не так: секретарша тем же тоном и темпом, точно продолжая прежнюю речь, сказала:

– А теперь нам сделает доклад приехавший из центра лектор, товарищ…

Она назвала фамилию. У стола появился курчавый, довольно полный молодой человек во френче цвета хаки. А на лицах аудитории заискрился неопределенный интерес… Почти час говорил приехавший лектор… Говорил он неплохо, но употреблял массу непонятных слов. Мелькнувший было интерес аудитории улетучился моментально и сменился утомлением и скукой… Впрочем, под конец оратору похлопали, потому ли, что он из центра, потому ли, что он, наконец, кончил, или, может быть, просто потому, что был он довольно интересный мужчина…

О чем говорил приезжий, не помню… Когда бываешь на сотнях собраний, заседаний и лекций, – все перемешивается в голове… А потом, советские речи так, в конце концов, однообразны…

Когда сухонькая коммунистка объявила собрание закрытым и начали расходиться, обратилась я к еще не успевшей уйти, сидевшей поблизости маленькой старушке:

– Ну что, – как понравилось вам собрание?

– Ох, матушка, и не говори! Уж так замучили, так замучили, – повернуться некуда!.. Жизни нет от собраниев!.. Кабы не нужда горькая, – ни за что бы не пошла б!..

– Так вас же не насильно заставляют?! Если вам неинтересно, – зачем же вы ходите?..

– То-то и есть, что не насильно… – Насильно как можно?! – Не насильно, а за деньги…

– Как – за деньги?! – Разве вам платят?

– Знамо, – плотят… Не то разве пошла б?! – Замучила жадность проклятая… – Живешь, живешь, – все человеку мало… Чем по дому что собрать, али постряпать, – вон на какое дело иду за полтинник…

– Я не понимаю, что вы говорите… Какой полтинник? Вы шутите, наверно!..

– Стара я, матушка, шутки шутить… Полтинник обыкновенный!… Конечно, мало… А только не плотют больше. Как с ними ни лайся… Вот как выберут у нас делегатку, а идти-то всем неохота, – вечерами-то или – на танцульку или – или в кино, а у какой – парень, зазноба есть… Так они ко мне – как мухи: – Уж сходи за меня, Милитриса Николавна! Ты – человек старый, все равно тебе дома сидеть… Сходи, милая, – уж за полтинник… – Я говорю: – Больно дешево… Не по-божески… За полтинник-то… Ты, мол, со своим парнем сходишь, пятишник, может, заработаешь, окромя удовольствия… А мне – полтинник… – А только они, молодые, больше не плотют, не слушают, – смеются над старухой…

Так я вот уж второй месяц хожу, – за всех, значит… На-до-ело, – смерть! – Нет тебе на старости спокою… А ничего не поделаешь…

Делегатка встала и, оправив платье, неторопливо поплыла к двери…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю