355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгения Ярославская-Маркон » По городам и весям
(Книга очерков)
» Текст книги (страница 6)
По городам и весям (Книга очерков)
  • Текст добавлен: 24 декабря 2017, 20:30

Текст книги "По городам и весям
(Книга очерков)
"


Автор книги: Евгения Ярославская-Маркон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 8 страниц)

Письмо восемнадцатое
НОЧЛЕГ В ДЕРЕВНЕ. ВОЛОГОДСК. ГУБ.

Темнота бархатно прикасается к липу, изредка щурится огнями костров, а чаще заволакивает все сплошь стеной густой и плотной.

Лошади все-таки находят дорогу.

– Эй, эй, – Черноухий… – покрикивает возница на правого коня. И, невидимый во тьме, Черноухий храпит в ответ и чуть прибавляет ходу.

По мягкой земле, почти без тряски, плывет в теплую пустоту телега. На груде душистого мягкого сена хорошо полудремать, просыпаясь от редких толчков.

Поздно ночью приезжаем в волость. Долго разыскиваем председателя. – Оказывается, что старый проворовался, а недавно назначенный новый – Нефедычев, из коммунистов, – никогда не ночует дома. Стою в недоумении у полураскрытых дверей председательской избы…

Из-за двери в полосу света выкатывается маленький черноволосый мальчонка с заспанным лицом:

– Товарш… товарш… Хошь, – где Панька, скажу?

– Какой Панька?

– Знам, какой… Нефедычев…

– Скажи… – Молодец будешь…

– А полтинник дашь?

– Что-то больно много.

– Ничего – не много… Вот кооперативный товарш приезжал – рубль дал. Вот те хрест… Ты не думай… себе дороже. В харю заехать может, а то и зашибет… Нефедычев-то у нас боевой.

Деловито глядят глаза мальчонки. Я склоняюсь на доводы юного взяточника.

– Ну – ладно. Дам, коли так.

Новенький полтинник опускается в цепкие руки мальчонки и в обмен мы получаем откровение:

– У Лаврихи – Панька, у учительницы. Да вы не найдет-ко… Ужотко я за полтинник твой сам схожу.

Сквозь гулкий собачий брех и редкое пение петухов, мы движемся вдоль темных рядов крестьянских изб за юным проводником…

– Тута мостки… Легче, товарш. В позапрошлом году завохозовский боров утоп. Потом мясо утоплое заведующий по пятаку за фунт продавал… Шагай дюже… – раздается голосок мальчугана.

После долгого шагания в темноте останавливаемся у длинного одноэтажного здания.

В одном окне виднеется слабый свет.

– Ступай свытчо, товарш. Про меня, что привел – не рассказывай… – настороженная речь мальчугана обрывается и он сам исчезает.

Минут десять мы с возницей стучим и в дверь и в окно.

– Кто там? – Мать вашу… – мать – мать – мать – мать! – Вот сейчас я – наганом, как перепелок!..

Крепкий рабоче-крестьянский мат повисает в воздухе.

– Ты, Нефедычев, – полегче… Тут товарищ-барышня из городу, – инструкторша… – предостерегающе гудит возница.

Предостережение действует: мат стихает и через минуту в дверь осторожно выглядывает лохматый взъерошенный человек.

– Уж вы простите, товарищ, – не знал-с… – Народу тут много всякого шляется. Сейчас открою… Только накинусь вот, а то – раздемшись…

Через несколько минут я сижу в комнате у Нефедычева, то есть не у него, собственно, а у учительницы, где он ночует, должно быть, на правах фактического мужа.

Нефедычев лохмат, пьян, – держится одновременно и боязливо, и вызывающе. Уверяет в своем безбожии… Рассказывает, что забил попа. А между тем украдкой, когда я отвернулась, – крестится мельком на маленькую в углу иконку.

В комнате бедно. Чувствуется нужда.

Укладывая меня спать, учительница – маленькая, замученная – рассказывает, что живет с Нефедычевым по принуждению, – иначе с места сгонит… Говорит осторожно (кабы не услышал). С улицы доносится по-прежнему задорный мат Нефедычева, который ругает возницу…

Усталая с дороги, под этот мат и боязливое пришептывание учительницы я засыпаю…

Письмо девятнадцатое
В ГОСТЯХ У ЧЕКИСТА. ГЖАТСК

Нас было четверо в маленькой, совсем-совсем крошечной комнатушке толстого добродушного чекиста, гостеприимного хозяина и милого, хотя и скучноватого собеседника.

Жена его – худенькая смугляночка с Украины, похожая на гимназисточку выпускного класса, с глазами черными и быстрыми, как две щебечущие ласточки, гладила на длинной узкой доске, положенной через всю комнату между двумя столами, утюгом что-то батистовое, веселое и кокетливое, что собиралась надеть.

Одновременно она невинно и совсем по-детски кокетничала со вторым чекистом, приятелем мужа. Обоих чекистов звали Левой. Когда она окликала одного, отзывались оба; это служило поводом к нескончаемым шуткам, к ребячливому веселью всех троих, причем женщина смеялась неудержимым расшалившимся смехом.

– Ну, хорошо, – пусть он будет Лева, а я буду Левко! – наконец сказал второй чекист.

– Остыл уже… – говорит жена чекиста, дотронувшись до утюга быстро послюненным пальцем. – Лева, – окликает она повелительно. – Там у соседки на плите у меня еще один греется. Сходи, голубчик, принеси!

Он идет, но уже в самых дверях его догоняет второй Лева.

– Вы куда? Назад! Я сказала «Лева», а не «Левко», – смеясь, кричит вдогонку женщина, но приятели уже возвращаются, с преувеличенным комическим усердием неся вдвоем один утюжок.

Муж смотрит на жену ровными любящими глазами. И как-то видно в эту минуту, что они очень любят друг друга, очень довольны и очень счастливы.

А другой тоже смотрит на нее пристально и даже мне, совсем посторонней, становится неловко и совестно от этого взгляда, точно я присутствую при том, как он ласкает конечной лаской эту женщину (как я потом заметила, такой взгляд у него был всегда, когда бывал обращен на молодых женщин или девушек). И казалось странным, как это муж позволяет при нем так смотреть на жену. Но ни он, ни жена ничего не замечают. Они уверены в своем счастье и всякого готовы обласкать.

– Скажите, как давно вы служите в чеке? – прорывается у меня.

– Теперь уж не чека – гепеу, – поправляет он. – Да уже порядочно служу.

– И нравится вам эта работа?

– Очень даже. Вначале я даже неохотно на нее шел. А теперь так втянулся, – он пускает колечко дыма.

– А мне так надоело! – зевает «Левко», продолжая смотреть в упор, как бы прожигая платье, на тело женщины.

– И главное, – как мне везло… – говорит муж. – Вот уж сколько лет служу, а ни разу не приходилось никого расстреливать. Когда шел я на службу в чека, я вот этого-то больше всего боялся.

– И ни разу никого не расстреливал? – переспрашивает жена. И кажется дико: неужели она за три года впервые задает ему этот вопрос!

– Ни разу, – радостно отвечает он и чувствуется, что это правда. Сама судьба оберегала его природное добродушие. Настоящими чекистами, жестокими, стойкими бывают совсем другие. Их два типа: беспринципный циник, щеголь и ухажер, служащий ради формы и власти, всегда почему-то завидущий на баб. Или же – идейный до аскетизма коммунист, идущий на службу в чеку из какой-то жажды психического самоистязания.

Этот же славный и немного пошловатый человечек, полуинтеллигент – идеен в меру и далек от всяких самоковыряний. И пошел он в чеку без всякого вызова. В старое время в охранку не пошел бы. Пошел только потому, что таково настроение окружающей среды: служба, де, в чеке не только не позорное, но нужное и почтенное ремесло… До самостоятельного мнения такие, как он, еще не доходят. Да если бы на деле случилось ему кого-нибудь расстреливать, то просто инстинктивная, нечаянная человечность содрогнулась бы в нем. Он, вероятно, выполнил бы все же приказ, а через два дня (колебаний и размышлений) подал бы бумажку об отставке. И пока не получил бы ответ, добросовестно продолжал бы служить.

– А я так вот расстреливал, – тихо и раздумчиво говорит «Левко». И на один момент – не узнать этого развязного, совсем пустого изнутри молодчика. – И никто об этом не знает. И даже жена моя не знает. Ни один человек.

– А давно вы женаты?

– Семь лет.

– И хорошо с женой живете?

– Ничего. Только очень она ревнива, слишком. А у меня одна беда: не могу никак скрыть, если мне какая-нибудь понравится. Я только взгляну, а уж жена по этому взгляду одному только увидела.

«Да уж, тебе, голубчик, не скрыть», – думаю я про себя.

А он уже с веселым смехом рассказывает о любовных своих похождениях, о сценах, которые устраивает его жена, и глаза, в которых на один момент блеснула глубокая, печальная и мудрая в тоске своей мысль, сейчас опять уже не выражают ничего, кроме страстной похоти.

Неужели бывают существа, которым нужно совершить убийство для того, что хотя бы на момент стать людьми?

Письмо двадцатое
РЫНОЧНЫЙ КОМИТЕТ. САМАРА

В рыночном комитете волнение: сегодня идут торги на места. На целый год раздаются сегодня места…

– Да уступи ж ты, сволочь бесстыжая!.. Мы на этом месте уж седьмой год палатку имеем!..

– От сволочи слышу… – раздается поспешный голос. И он же через минуту раздумья прибавляет: – Ну и что ж, что – семь дет? А у меня вот сын – инвалид гражданской!..

– Ой, набьют они цену!.. Так что после уж не приступиться будет… Ни себе, ни другим!.. – вздыхает кто-то в сторонке. – Оставили бы за каждым его место, которым он в прошлом году владел, и – ладно… Чего уж там – торги!..

А пока что на всех лицах – азарт, страшное волнение и непримиримая злоба… Та злоба, во время которой высказывают все то, что дотоле находили благоразумным замалчивать, о чем обычно не говорят из вежливости, приличия, жалости, осторожности…

– Ты чего зря цену набиваешь, паршивая?! Все равно ведь отстанешь – кишка тонка!.. За мной тебе все равно не угнаться, – это, чать, сама знаешь, что место за мной останется, чего ж ты зря лезешь, цену набиваешь?!. Тебе не съестными припасами торговать, а в диспансере гнить!..

– Постой, голубушка, раз ты так, – я на тебя в санитарную. Как ты, когда на осмотр врачебный идти, куму за себя посылаешь!..

– Молчи, тварь!.. Сама – венерическая!.. Погоди с годок – нос провалится!..

А цены на места растут, растут…

– Побойся Бога, Алексей Степаныч… Мы, чать, с тобой сватья! Чем тебе прошлогоднее твое место не нравится? – Я ведь тоже уж на своем – четыре года…

Какой-то инвалид грозит, что если место не останется за ним, у него сейчас будет припадок. Угроза эта не шуточная, – весь рынок знает, что если Семена Авдеева чуть задеть или что – у него припадок тут как тут…

– Ты своего-то лучше в сторонку отведи… А то он ведь у тебя нервный… – советует матери Авдеева приятельница – ровная в общей суматохе, благоразумная старушонка.

В одном углу уже началась драка, двое мясников вцепились друг в друга… Их разнимают.

– Я тебе покажу, сукин выблюдок!.. Я тебе тесть или нет? Ты предо мной – щенок, на чьи деньги торговлю-то открыл? – Все за Татьяной приданое… А теперь, так на тестево место заришься!.. Конечно, всякому – с краю желательно… К крайнему торговцу весь покупатель сразу идет…

Тут же, увеличивая шум и азарт, толкутся из любопытства барахольщики и бабенки, торгующие с рук, к которым настоящие торги не имеют ни малейшего отношения…

– Батюшки, что-то теперь будет? – Цены-то, цены до чего довели! И еще, окаянные, набавляют! И – еще! – Неужто-то с места своего, с насиженного переходить?! – охает и причитает апоплексического сложения рыночная дама с потным красным лицом, прислушиваясь в сторонке, как торгуется муж.

Но вот она испускает крик. Муж ясной, уверенной, благостной поступью идет к жене.

– Ну, ясное дело – наша взяла, – презрительно поддергивает он плечами. – Как были мы, так и будем на нашем месте! – от былого волнения и азарта его только и осталось следа, что густой липкий пот, который он усердно стирает с высокого плоского лба… Жена в умилении, чуть не плача, кидается к нему на грудь… Затем отрывается от него с тем, чтобы обернуться и плюнуть вослед раздосадованной жене конкурента, идущей по направлению к выходу…

Некоторые торгуются целым семейством: муж, жена, сын. Председатель рыночного комитета с большим трудом восстанавливает относительный порядок. Многие, недовольные результатом торга, за что-то ему…

– Сволочь! – расходится по его адресу худой однорукий парень в старой красноармейской шинели, торгующий «баварским квасом». – Белогвардейская падаль!.. Ты в старое время в черной сотне был!.. Первой гильдии купец!.. И теперь в революционное время нами командовать хочешь?!.. Тебе в гепеу надо, а не председателем комитета!..

– А тебе бы давно в уголрозыске!.. – огрызается кто-то со стороны. – «Ква-ас баварский!..» А тут же под боком краденое перетуриваешь…

Кончаются торги, как всегда: почти все остаются на прежних местах. Но ненависть, расплавленная торгом, остынет не раньше, как к новым торгам…

Письмо двадцать первое
СОВЕТСКАЯ МЕДИЦИНА

Зубная боль…

Наше поколение, закаленное войной, революцией, чекой, голодом, гражданской междоусобицей, привыкло ко многому… Но все таки – зубная боль… Нет, ей-Богу, даже для нашего многозакаленного поколения это – нечто реальное!..

Итак, у меня болели зубы…

Советская амбулатория. Очередь с восьми утра и до пяти пополудни. И очередь специфическая: у каждого болит… И каждый рассказывает, «как» у него болит.

– Так вот и тянет, так вот и тянет… – жалуется гражданка в теплом платке…

– Нет, а у меня так все ничего-ничего, а то вдруг как дернет, – верно, самый нерв!.. – сообщает худощавый совслужащий с перевязанной белой косынкой горошком щекой. Но вот моя очередь. Сажусь в зловещее кресло и предаю судьбу свою в руки пожилой, седоволосой, добродушно выглядящей дантистки…

– Только что перед вами здесь гражданин какой-то был. Рот у него подозрительный на сифилис… Так что мне пришлось даже после него инструмент теплой водой сполоснуть.

– А обычно вы разве… не споласкиваете? – столбенею я.

– Нужно бы по-настоящему… Да разве мы имеем время? Ну, а если уже кто-нибудь подозрительный попадается, тогда, конечно, споласкиваешь…

Я не мнительна. Но после вышеупомянутого разговора я предпочла обратиться за лечением к другому зубному врачу в той же амбулатории.

Рассказываю ей (новой дантистке, то есть) о небрежности ее предшественницы.

– А вы у кого же это лечились до меня?

Называю фамилию.

– Ха-х-а-ха… Так она, значит, вот что выдумала!.. Вы ей не верьте – она у нас в амбулатории самый добросовестный человек… Оттого ее все и любят, – видели, какая к ней всегда очередь, больше, чем к остальным… Она и плетет на себя… То-то она мне в последний раз хвасталась, что нашла отличный способ пациентов отваживать!

На этот раз, мнимая халатность, таким образом, преблагополучно оказалась мистификацией. Но бывает и иначе.

Мне вспоминается Дом Николая Чудотворца.

Психиатрическая больница… Здесь все от тюрьмы и ничего – от больницы.

Вы приходите кого-нибудь навестить… Вам уже заранее страшно – такое чувство, будто в виде особой привилегии вам еще при жизни на каких-нибудь четверть часа хотят показать преисподнюю. На цепочку чуть приоткрывается тяжелая двойная дверь:

– Кто там?

– Мне на женское… на второе…

Дверь открывается совсем, и, пропустив меня, тотчас же закрывается за мной. Вторая дверь. Иду по коридору. На несколько огромных палат, палат умалишенных – одна дежурная сиделка.

Самые разнообразные больные вместе: почти здоровые, с неуловимой навязчивой идеей, и – никого не узнающие, неистовствующие в припадке…

Деление тут только одно (скорее полицейского, чем психиатрического характера) – на тихих и буйных…

Тем не менее, лишь только вы приближаетесь к «тихому» отделению, и до вас доносятся дикие выкрики, звуки близкой драки, визг больных, таскающих друг друга за волосы…

Перевод на «буйное» отделение, в сущности, является лишь наказанием, рассматривается как своеобразный карцер. Разносят обед. У каждой больной жестяная кружка и судок солдатского образца, туда ей наливают и перекладывают обед. Большинство психически больных жадны на еду.

Каждая порывается получить первой…

– Ты куда лезешь со своим заразным носом?!.. – осаживает сиделка сухонькую старушонку с провалившимся носом. – Смотри, – на «буйное» попадешь!..

Некоторые больные безучастно остаются сидеть в стороне: среди больных редки случаи объявления голодовки, но всегда в одиночку, каждая сама за себя…

Некоторые отказываются от пищи по другим причинам…

– Мне ничего не надо… Ничего мне не надо… На небе я. Преставилась. Сижу на ступеньках престола Божьего и слушаю пение херувимское… – с умиротворенным видом, ласковым ровным голосом бормочет высокая опрятная старуха…

Вдруг отчаянный визг: по коридору из соседней палаты с безумным радостным криком мчится под гиканье сиделки совершенно голая девушка лет семнадцати… Ворвавшись в палату, начинает, как вакханка, кружиться в танце… Эротическое помешательство… Сиделка хватает ее, зовет на помощь, – больную, отчаянно сопротивляющуюся, уносят, валят на кровать, связывают…

Женщина-врач неспешной, неостанавливающейся походкой обходит ряды кроватей.

– Покажите язык… Гм-м… – и переходит к следующей.

За врачом – сиделка. Она разносит бром. Всему отделению в одной дозе. Рюмка брома – у больных пропадает память, появляется апатия, безучастность; зато они становятся «спокойнее»… В палате бром – из одной рюмочки, рюмочку даже не ополаскивают…

Зачем церемониться с душевнобольными?

Жаловаться им некому, а если и пожалуются, то кто поверит показаниям душевнобольного?.. Всегда можно будет сослаться на «бред больного воображения».

Письмо двадцать второе
ДЕТИ И ВНУКИ. КЕМЬ

В кемском Доме-Коммуне было неуютно и даже нежило, хотя там все время жили постоянные жильцы, – как всегда неуютно бывает в богоугодных заведениях и домах-коммунах…

Стены по-советски – голые, мебель только самая необходимая: длинные ряды «сиротских» (такие бывали прежде в приютах и казармах) кроватей с тоненькими, дешевыми, темно-коричневыми одеяльцами, в столовой – обеденный стол, и больше – ничего… Платяные шкафы, например, вообще не приняты в советских общежитиях…

В обеде некоторое разнообразие: чередуются через день, один день – щи и жареная картошка, другой – суп с лапшой и пшенная каша…

Члены дома-коммуны исключительно коммунисты и комсомольцы. Мелкие провинциальные коммунисты, несчастнейшие из несчастных, не прорвавшиеся к коммунистическим привилегиям, но уже зашнурованные в партдисциплину…

Смысл всех их рассуждений, поступков, выражений лиц – один: «при нашем стаже не должно сметь свое суждение иметь.» – И они добросовестно не имеют своего суждения.

Инструкция из центра – не сочувствовать Коллонтай и ее взглядам на половой вопрос, – и весь комсомол, все провинциальные партийцы на время кампании проникаются строжайшей половой моралью…

Троцкого травят в центре, как вождя оппозиции, и со всех клубных арен сопливые комсомольцы распевают куплеты, вроде следующего:

 
– «Леве Троцкому – совет
Помнить ленинский завет,
Не бузить в коммуне зря
И не трогать Октября…»
 

Удивительно высохшая идеологически комсомольская молодежь в России…

Комсомольцы живы и свежи в спорте, в спектаклях и даже в технической учебе; они хорошо и с усердием изучают физику, повышают квалификацию, интересуются радио, сочувствуют Добролёту…

Но ни одной оригинальной мысли, ни одного смелого, самостоятельного суждения!.. Старые партийцы (я сейчас говорю об идейных) – идеалисты от материализма… Молодежь – здоровый, животный материал, не мыслью, а организмом усвоивший мимикрию идеологии.

…Самая хорошенькая из всех обитательниц дома-коммуны – пишмашинистка местного отделения милиции – Леля… Гибкая, упругая, красивая, как хорошо налаженное спортивное выступление… Красотой здоровья молодой телесности… И, конечно, ей нравится самый здоровый, самый крепкий самец – худощавый, мускулистый спортсмен, руководитель и инструктор пионерского звона…

Ему, разумеется, тоже нравится Леля…

И они играют во все свободные часы, именно – играют, а не флиртуют… И если молодому телу свойственно стремиться к касаниям и прикосновениям, если обычно молодежь ищет этих касаний в танце, то эти два тела соприкасаются в борьбе… Они целыми днями борются…

– Сеничка, милый, давай жить с тобой в дружбе!.. Не будем больше драться!.. – вкрадчивым голосом, с кошачьим жестом, говорит нараспев Леля, а сама выглядывает, как бы ловчее кинуться на противника…

И вот уж они опять схватились, и смеются, заливаются…

Признаться, меня саму тогда захватила эта красивая в своей первобытности, непосредственной животности (так, верно, играли еще Адам и Ева до грехопадения) игра… И я долго любовалась на эту борьбу…

Но ведь не всю жизнь будут они бороться… А ведь они ни разу не говорили друг с другом серьезно…

Что знает Леля о духовном мире своего инструктора?

Что он – коммунист. Больше ничего.

Что знает инструктор о Лелиной идеологии?

Что она – комсомолка. Ничего больше.

Остальное ни ей, ни ему не интересно.

Это – молодая Кемь, коммунистическая…

А тут же рядом – другая, древняя, предревняя…

Живут старик со старухой у самого Белого моря… Ну, не совсем у моря, а так – с пол версты будет…

Живут, жуют шанежки, хворают, поправляются, кряхтят…

Я сняла у них комнату… Может быть, это – консерватизм, но мне у них показалось приветнее и даже роднее, чем в доме-коммуне…

– Ты, доченька, эту кружку не бери… – говорит мне старуха. – Эта кружка – моя… Ты вон лучше дедкину возьми…

– А не все ли равно? – изумляюсь я. Бабка смущенно молчит. За нее отвечает дедка:

– Она ведь у меня старообрядка… Так у них религия не позволяет…

Я изумлена еще больше:

– Как же вы, бабушка, коли вы старообрядческого закона, за православного замуж шли?..

– Я, милая, когда замуж шла, еще старообрядкой не была… Это я только четвертый год как старообрядчество приняла…

– Это она, – с усмешкой перебивает дед, – когда больна была… Уж думала – помирает… Тут соседки ее и смутили:

– Переходи-де к нам, в старообрядческую церковь, Бог тебе здоровья пошлет…

– Я уж теперь и сама жалею… Трудной он, закон старообрядческой… А только я, чать, – теперь уж грех опять от старой веры отойти?.. – тревожно, точно спрашивает она.

– А я так думаю… – говорит дед. – Это все одно: что наша церковь, что – старая… Бог у всех один…

Мне так лучше всего баптисты нравятся… Вот у тех, впрямь, все – по-евангельскому, по Христову учению… Так-то вот часто сидишь и думаешь:

– Бог-то вот один у всех, а откуда ж это столько религий, да вер пошло…

Когда-то, во времена оные, старшее поколение жило по старине, как живется, жизнью от мира сего, а молодежь все чего-то искала…

Теперь – наоборот.

Времена меняются…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю