355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Анисимов » Россия без Петра: 1725-1740 » Текст книги (страница 15)
Россия без Петра: 1725-1740
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 00:13

Текст книги "Россия без Петра: 1725-1740"


Автор книги: Евгений Анисимов


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 36 страниц)

Можно лишь посочувствовать Анне, которая в эток ситуации была для всех помехой или, по крайней мере, пустым местом. Ее пребывание в Митаве нужно было только русскому правительству, которое стремилось контролировать ситуацию в герцогстве. Удобнее всего это было делать под предлогом защиты бедной вдовы – племянницы русского царя.

Анна-герцогиня действительно была – для своего высокого статуса – бедна как церковная мышь. Ей выделили согласно брачному контракту вдовью часть герцогского домена. Прожить на получаемые с нее деньги было трудно. В 1722 году Анна писала Петру, что, приехав в Митаву, была вынуждена остановиться в заброшенном мещанском дворе и все необходимое для жизни покупала заново.

Другое письмо, от 11 сентября 1724 года, предназначалось Кабинету Петра; «Доимки на мне тысяча четыреста Рублев, а ежели будет милость государя батюшки и дядюшки, то б еще шестьсот мне на дорогу пожаловали по своей высокой милости». На челобитной Курляндской герцогини – резолюция Петра: «Выдать по сему прошению»9. Но так было не всегда – батюшка-дядюшка был прижимист.

Как только представлялась возможность, Анна уезжала в Россию, в Петербург. Но и здесь ей не было покоя – царица Прасковья, беспредельно добрая и ласковая к старшей дочери Катерине, была в весьма напряженных отношениях с Анной, притесняя ее непрерывными придирками. Анна явно боялась матери, которая лишь в конце жизни смягчилась. Незадолго перед смертью, в 1723 году, Прасковья написала дочери: «Слышала я от моей вселюбезнейшей невестушки государыни императрицы Екатерины Алексеевны, что ты в великом сумнении якобы под запрещением (или тако реши, – проклятием) от меня пребываешь, и в том ныне не сумневайся: все для вышеупомянутой Е. в. моей вселюбезнейшей государыни невестушки отпущаю вам и прощаю вас во всем, хотя в чем вы предо мною и погрешили»10. «Отпущает», как видим, только ради «невестушки».

Действительно, единственным человеком, который по-доброму относился к несчастной Анне, была императрица Екатерина Алексеевна, которая изредка посылала весточку митавской «узнице». Письма Анны к императрице лучше всяких слов комментария демонстрируют то униженное, жалкое положение, в котором оказалась Курляндская герцогиня. В 1719 году она писала Екатерине:

«Государыня моя тетушка, матушка-царица Екатерина Алексеевна, здравствуй, государыня моя, на многие лета вкупе с государем нашим батюшкой, дядюшком и с государынями нашими сестрицами! Благодарствую, матушка моя, за милость Вашу, что пожаловала изволила вспомнить меня. Не знаю, матушка моя, как мне благодарить за высокую Вашу милость, как я обрадовалась. Бог Вас, свет мой, самое так порадует… ей-ей, у меня, краме Тебя, свет мой, нет никакой надежды. И вручаю я себя в миласть Тваю матеренскую… При сем прашу, матушка моя, как у самаво Бога, у Бас, дарагая моя тетушка: покажи нада мною материнскую миласть: попроси, свет мой, миласти у дарагова государя нашева батюшки дядюшки оба мне, чтоб показал миласть – мое супружественное дело ко окончанию привесть, дабы я болше в сокрушении и терпении от моих зладеев, ссораю к матушке не была… Также неволили Вы, свет мой, приказывать ко мне: нет ли нужды мне в чем здесь? Вам, матушка моя, известна, что у меня ничево нет, кроме што с воли вашей выписаны штофы, а ежели к чему случей позавет, и я не имею нарочитых алмазов, ни кружев, ни полотен, ни платья нарочетава… а деревенскими доходами насилу я магу дом и стол свой в гот содержать… Еще прошу, свет мой, штоб матушка (Прасковья Федоровна. – Е. А.) не ведала ничево»11.

Как мы видим по этому письму, Анну более всего волновало «супружественное дело» – жить почти десять лет вдовой было во всех отношениях тяжело. Но найти для нее жениха было непросто: он должен был удовлетворять все заинтересованные стороны – Россию, Польшу и Пруссию – и в то же время не нарушить сложившегося неустойчивого равновесия сил вокруг Курляндии и внутри ее самой.

В 1726 году вдруг возник неожиданный и очень достойный кандидат на руку Анны – Мориц, граф Саксонский, внебрачный сын польского короля Августа II и графини Авроры Кенигсмарк. Молодому энергичному человеку надоела служба во французской армии, и он решил устроить разом свои династические и семейные дела.

Мориц сразу понравился и курляндскому дворянству, которое 18 июня 1726 года выбрало его своим герцогом, и самой Анне, которая, как только узнала, что в Курляндию едет с поручением Екатерины I Меншиков, бросилась ему навстречу и, как он описывал в письме к императрице, «приказав всех выслать и не вступая в дальние разговоры, начала речь о известном курляндском деле с великою слезною просьбою, чтоб в утверждении герцогом Курляндским князя Морица и по желанию о вступлении с ним в супружество мог я исхадатайствовать у Вашего величества милостивейшее позволение, представляя резоны: первое, что уже столько лет как вдовствует (пятнадцать – отметим мы. – Е. Α.), второе, что блаженные и вечно достойные памяти государь император имел о ней попечение и уже о ее супружестве с некоторыми особами и трактаты были написаны, но не допустил того некоторый случай»12.

Но Меншиков, который, как сказочный медведь на теремок мышки-норушки и лягушки-квакушки, пытался взгромоздиться на престол Курляндии, охладил романтические порывы нашей вдовушки. Он сказал то, что думали тогда в Петербурге, – выборы Морица Курляндским герцогом нарушат создавшееся политическое равновесие, ибо он, как сын польского короля, будет поступать «по частным интересам короля, который чрез это получит большую возможность проводить свои планы в Польше»13. А этого – усиления королевской власти в Польше – никто из будущих участников ее разделов не хотел.

Анна, поняв наивность своих просьб, сникла и (по словам Меншикова) сказала, что ей более всего хочется, чтобы герцогом был сам Александр Данилович, который смог бы защитить ее домены и не дал ей лишиться «вдовствующего пропитания». Возможно, Меншиков и не придумал этот формальный ответ Анны, но он не отражал истинных чувств герцогини, судя по тому, что она сразу же поехала в Петербург, чтобы воздействовать уже на императрицу Екатерину I. Но «матушка-заступница» на этот раз не помогла – интересы империи были превыше всего. Анна вернулась в Митаву, где ее ждали непонятные, неприятные дела с местной шляхтой, пытавшейся урезать часть доходов герцогини.

Итог всей этой истории был печален: Морица, как помнит читатель, выгнали из Курляндии русские войска, и он навсегда покинул свою невесту и Курляндию и впоследствии, вероятно, радовался именно такому повороту событий, ибо, вернувшись во Францию, стал одним из самых выдающихся полководцев XVIII века, прославив себя на полях сражений. Самому Меншикову, ведшему себя в Курляндии грубо и бесцеремонно, тоже пришлось покинуть Митаву – Петербург не хотел раздражать своих союзников избранием его в герцоги под дулами пушек.

И опять мы читаем жалобное письмо Анны к русскому послу в Польше П. И. Ягужинскому, которое кончается фразой: «…за что, доколе жива, вашу любовь в памяти иметь [буду] и пребываю вам всегда доброжелательна Анна»14. Но и Ягужинский, которого также отозвали в Петербург, не помог Анне в ее вотчинных и супружественных делах. И вновь она осталась у разбитого корыта.

Правда, она не была одинока – роман с Бестужевым продолжался, и когда Анне стало ясно, что Морицу не быть ее мужем, она стала просить оставить при ней хотя бы Бестужева, который провинился перед Петербургом тем, что не сумел воспрепятствовать избранию в герцоги Морица Саксонского. Бестужева в Митаве тем не менее не оставили. И уже после отзыва Бестужева можно говорить о новом фаворите Анны – Бироне, с которым судьба связала ее на всю жизнь, и, умирая в 1740 году, она отдала ему самое дорогое, что у нее было, – власть над империей. И не ее вина, что он не сумел этот бесценный, подарок удержать в руках…

Может быть, так бы и состарилась бывшая московская царевна в ненавистной ей Митаве, если бы не яркая вспышка московских событий 1730 года, когда по указке Д. М. Голицына верховники посмотрели в ее сторону и тем самым решили ее судьбу.

Итак, в тридцать семь лет нищая герцогиня захудалой Курляндии стала императрицей. Мы не знаем, как восприняла она эту чудесную перемену s своей судьбе, но, начиная с этого времени, сохранилось много документов и писем, по которым мы можем представить себе ее образ жизни, характер, привычки и вкусы.

В 1732 году в Тайной канцелярии рассматривалось дело по доносу на солдата Новгородского полка Ивана Седова, (Позже, в главе о Тайной канцелярии, мы вернемся к нему.) Тот рассказывал: «Случилась Ладожеского полку салдатам быть на работе близ дворца Ея и. в. и видели, как шел мимо мужик, и Ея и. в. соизволила смотреть в окно и спрашивала того мужика, какой он человек, и он ответствовал: «Я – посацкой человек», – «Что у тебя шляпа худа, а кафтан хорошей?» И потом пожаловала тому мужику на шляпу денег два рубли»15.

Эта заурядная бытовая сцена не привлекла бы нашего внимания, если бы речь шла о лузгающей семечки мещанке, купчихе, барыне, которая смотрит на двор, где

 
Меж тем печально под окном
Индейки с криком выступали
Вослед за мокрым петухом;
Три утки полоскались в луже;
Шла баба через грязный двор
Белье повесить на забор…
 

Нельзя забывать, что в нашем эпизоде речь идет об императрице, самодержице. Естественно, ничего странного и предосудительного в поведении Анны в принципе дет – не должна же она в самом деле целый день сидеть на троне в короне и мантии с державой и скипетром в руках. Но мелькнувший образ скучающей купчихи или помещицы, которая в полуденный час глазеет на прохожих, как-то неприложим, например, к императрице Екатерине II и даже к личности помельче – Елизавете Петровне. Но он, нам кажется, вполне приложим именно к Анне Ивановне, в психологии, нраве которой было как раз много от помещицы, имением которой было не село Ивановское с деревеньками, а огромное государство.

Именно такой помещицей – не очень умной, мелочной, ленивой, суеверной и капризной – предстает Анна и в своих письмах в Москву к С. А. Салтыкову. Семен Андреевич – близкий родственник императрицы по матери – после 25 февраля 1730 года сделал стремительную карьеру: уже б марта он был пожалован в генерал-аншефы, обер-гофмейстеры, действительные тайные советники и стал губернатором Смоленской губернии, а вскоре – «главнокомандующим Москвы» и российским графом. Именно Семена Андреевича, хотя и не особенно умного и благонравного, зато беспредельно преданного, Анна, переехав в Петербург, оставила своеобразным вице-королем в Москве, чтобы он, как предписывала инструкция-наказ, все «чинил к нашим интересам и престережению опасных непорядков». И на протяжении многих лет императрица могла быть за свою вторую столицу спокойна – главнокомандующий Москвы был надежен как скала.

Важно при этом отметить, что долгое время Салтыков пользовался личной доверенностью императрицы и выполнял ее частные, порой довольно щекотливые, поручения. Свыше двухсот писем Анны к Салтыкову сохранилось в архивах, и они дают нам возможность более определенно говорить о ее внутреннем мире. Ценность их повышается тем, что эти письма – как бы частного характера, шедшие не через официальные каналы. Я сказал «как бы» потому, что это все же не письма дамы к родственнику, приятелю, другу, это письма помещицы к своему приказчику по делам своего лучшего имения – Москвы и «людишек», ее населявших.

Читая их, можно подумать, что больше всего императрицу интересовали шуты, точнее – поиск наиболее достойных кандидатов в придворные дураки. 2 ноября 1732 года она писала: «Семен Андреевич! Пошли кого нарочно князь Никиты Волконского в деревню ево Селявино и вели роспросить людей, которые больше при нем были в бытность его тамо, как он жил и с кем соседями знался и как их принимал, спесиво или просто, также чем забавлялся, с собаками ль ездил или другую какую имел забаву, и собак много ль держал, и каковы, а когда дома, то каково жил, и чисто ли в хоромах у него было, не едал ли кочерыжек и не леживал ли на печи… и о том обо всем его житии, сделав тетрадку, написать сперва «Житие князя Никиты Волконского» [и] прислать».

Через четыре дня Анна уточнила: «К «Житию» Волконского вели приписать, спрося у людей, столько у него рубах было и по скольку дней он нашивал рубаху»16. Интерес Анны к таким интимным сторонам жизни своего подданного понятен: она берет Волконского к себе шутом и не желает, чтобы он был грязен, неаккуратен или портил воздух в покоях.


Поиск шутов для Анны был делом весьма серьезным и ответственным. В первой половине 30-х годов при ее дворе сформировался «штат» шутов: два иностранца – Педрилло и д'Акоста и четверо отечественных дураков: Иван Балакирев, князья И. Ф. Волконский и М. Голицын и граф А. П. Апраксин.

Дурак – столь часто употребляемый термин – в прошлом и применительно к шутовству имел более сложное содержание. Дурак – это шут, который должен был развлекать царя. Правда, благодаря литературе мы привыкли к известному стереотипу: сидящий у подножия трона шут в форме прибауток кого-то «обличает и разоблачает». Конечно, доля правды в этом есть, но все же в реальной жизни было много сложнее – шутов держали вовсе не для того, чтобы они «колебали основы». Шуты были непременным элементом института «государственного смеха», имевшего древнее происхождение, связка «повелитель – шут», в которой каждому отводилась своя роль, была традиционной и устойчивой во все времена.

Для всех было ясно, что шут, дурак, исполняет свою «должность» с четко обозначенными границами. В правила этой должности-игры входили и известные обязанности, и известные права. Защищаемый древним правилом: «На дураке нет взыску», шут действительно мог сказать что-то нелицеприятное, но мог и пострадать, если выходил за рамки, установленные повелителем. В системе самодержавной власти роль такого человека, имевшего доступ к повелителю, была весьма значительна, и оскорблять шута опасались, ибо считалось, что его устами мог говорить сам государь. Интересно, что Петр I, рьяно искоренявший все старомосковские обычаи, традицию шутовства перенял и развил. Как и все его предшественники на троне, он проходит через русскую историю, окруженный не только талантливыми сподвижниками, но и пьяными, кривляющимися шутами.

Конечно, шутов-дураков держали при дворе в основном для забавы, смеха. Но это не был просто смех, столь естественный для человека. Если бы нам довелось посмотреть на кривлянье шутов XVII–XVIII веков, послушать, что они говорят и поют, то многие из нас с отвращением отвернулись бы от этого – без преувеличения – похабного зрелища. И напрасно – все имеет свое объяснение. Его дал весьма удачно Иван Забелин, писавший о шутовстве ΧIIΙ века как об «особой стихии веселости»: «Самый грязный цинизм здесь не только был уместен, но и заслуживал общего одобрения. В этом как нельзя лучше обрисовывались вкусы общежития, представлявшего с лицевой стороны благочестивую степенность и чинность, постническую выработку поведения, а внутри исполненного неудержимых побуждений животного чувства, затем, что велико было в этом общежитии понижение мысли, а с нею и всех изящных, поэтических, эстетических инстинктов. Циническое и скандальезное нравилось потому, что духовное чувство совсем не было развито»17.

Императрица была явная ханжа, строгая блюстительница общественной морали, но при этом жила в незаконной связи с Бироном. Отношения эти осуждались верой, законом и народом (о чем она точно знала из дел Тайной канцелярии). Не исключено, что шуты с их непристойностями позволяли императрице снимать не осознаваемое ею напряжение.

Шутовство – это всегда представление, спектакль. Анна и ее окружение были большими охотниками до шутовских представлений. Наблюдатель-иностранец – человек, чуждый русской жизни, – так и не понял всей сути развлечений Анны: «Способ, как государыня забавлялась сими людьми, был чрезвычайно странен. Иногда она приказывала им всем становиться к стенке, кроме одного, который бил их по поджилкам и чрез то принуждал их упасть на землю (это было представление старинного правежа. – Е. А.). Часто заставляли их производить между собою драку, и они таскали друг друга за волосы и царапались даже до крови. Государыня и весь ее двор, утешаясь сим зрелищем, помирали со смеху»18.

Конечно, за всеем этим стояло средневековое восприятие шутовства как дурацкой, вывернутой наизнанку традиционной жизни, непонятной иностранцу, шутовское воспроизведение которой поэтому и смешило зрителей до колик.


Живя годами рядом, шуты и повелители становились как бы единой семьей, со своим укладом, обычаями, принятыми ролями, проблемами и скандалами. Отзвуки их порой доносятся сквозь время и до нас. Так вдруг 23 апреля 1735 года Главная полицмейстерская канцелярия с барабанным боем разнесла по улицам «по всем островам» строгий именной указ российской императрицы о том, чтоб к шуту Балакиреву в дом никто не ездил и его к себе никто «в домы свои не пущали, а ежели кто поедет к нему в дом или пустит к себе, из знатных – взят будет в крепость, а подлые будут сосланы на каторгу».

«Что за странный указ?» – подумаем мы. «Да ничего особенного, – сказал бы петербургский житель тех времен. – Видно, шут Ванька Балакирев прогневил матушку-государыню, надрался как свинья а она – ой строга! – пьяных на дух не выносит».

И верно – «епитимью» с Балакирева сняли ровно через месяц – 23 мая, когда милостивая к своим заблудшим овцам матушка-императрица повелела: «…к помянотому Балакиреву в дом знатным и всякого чина людям ездить позволить и его, Балакирева, в домы свои к себе пускать без опасения, токмо под таким подтверждением: ежели те, приезжающие к нему, Балакиреву, в дом, или он к кому приедет, и будет пить, а чрез кого о том донесено будет и за то оные люди, какого б звания ни был, будут жестоко штрафованы»19. Вся эта «антиалкогольная кампания» российской императрицы напоминает расправу провинциальной помещицы со своим холопом Петрушкой, которого за пьянство посадили на неделю в «холодную», чтоб знал меру и при госпоже не появлялся в непотребном виде. Масштаб, правда, другой – делом Петрушки занялся бы приказчик, а дело царского шута вел столичный генерал-полицеймейстер Василий Салтыков.

Но, когда нужно, грудью защищала императрица своего непутевого «члена семьи». В феврале 1732 года она писала в Москву С. Салтыкову, что Балакирева обманул его тесть, Морозов, не выдав ему обещанные в приданое две тысячи рублей. Анна велит «призвать онаго Морозова и приказать ему, чтоб он такия деньги Балакиреву, конечно, отдал, а ежели станет чем отговариваться, то никаких его отговорок не принимать, а велеть с него доправить»20.

История другого шута – Михаила Голицына весьма трагична. Он был сделан шутом в наказание за женитьбу на католичке-итальянке, которую привез в Россию. Голицын был взят в Петербург, а его жена бедствовала в чужой стране. Анна справлялась о ней у Салтыкова, и тот довольно подробно описал ее отчаянную жизнь в Москве. Примерно через полгода из письма Анны видно, что бывшая жена Голицына арестована и доставлена в ведомство политического сыска. Там ее следы и теряются.

При всем сочувствии к Голицыну нельзя не отметить, что ни его происхождение из древнейшего рода, ни представления о чести личного дворянского имени, что уже стало распространяться в России, не помешали ему не только подчиниться воле императрицы и стать шутом, но и еще особо отличаться в угоду хохочущей над ним придворной камарилье. 20 марта 1733 года Анна сообщала Салтыкову: «…благодарна за присылку Голицына, Милютина и Балакиревой жены, а Голицын всех лучше и здесь всех дураков победил, ежели еще такой же в его пору сыщется, то немедленно уведомь».

Не все, конечно, подходили в шуты привередливой госпоже, и Голицыну нужно было немало потрудиться, чтобы угодить ей. В «подборе кадров» шутов императрица была строга – халтуры не терпела, и благодаря одному только княжескому титулу удержаться в шугах было невозможно. Не раз, просмотрев кандидата, Анна отсылала его обратно.

Большое старание угодить императрице в статусе шута проявляли и другие родовитые дворяне – князь Н. Ф. Волконский, граф А. Апраксин и другие. Причем видно, что ни сами они, ни окружающие, ни Анна не воспринимали назначение в шуты как оскорбление дворянской чести. Когда в августе 1732 года Анна потребовала прислать в Петербург Волконского, то, чтобы успокоить кандидата в шуты, вероятно напуганного внезапным приездом за ним гвардейцев, она писала Салтыкову: «…и скажи ему, что ему велено быть за милость, а не за гнев»21.

Именно как милость, как привилегированную государеву службу воспринимали потомки Рюриковичей и Гедиминовичей службу в шутах. Впрочем, издавна и весьма часто шутами в России бывали знатные люди. Известна печальная судьба шута – князя Осипа Гвоздева, убитого на пиру Иваном Грозным. Шуты из знати были и возле Петра Г Это неудивительно – титулованные высокопоставленные чиновники, князья, графы вместо запрещенной Петром подписи XVII века на челобитной: «Холоп твой Ивашка (или Петрушка) челом бьет…» – писали: «Раб твой государский, пав на землю, челом бьет». Так подписывался, к примеру, генерал-адмирал, кавалер и президент Адмиралтейской коллегии Ф. М. Апраксин. При Анне подписывались практически так же: «Всенижайше рабски припадая к стопам В. и. в…» Чаще же подписывались: «Вашего императорского величества всенижайший всеподданнейший раб – князь…», причем это не была какая-то форма унижения, сопровождающая слезную просьбу, это была обыкновенная форма подписи под рапортом, докладом на высочайшее имя. В списке придворной челяди вдовой царицы Евдокии Федоровны за 1731 год мы находим имя князя Д. Елышева – лакея. Естественно, что в обществе государственных рабов для князя не считалось зазорным быть шутом или лакеем, выносящим горшки, – это была государева служба.

Читая письма Анны, видишь, что для нее подданные – государственные рабы, судьбой, жизнью, имуществом которых она распоряжалась по своему усмотрению:

«Изволь моим указом сказать Голицыной – «сурмленой глаза» (кличка. – Е. Α.), чтоб она ехала в Петербург, что нам угодно будет, и дать ей солдата, чтоб, конечно, к Крещенью ее в Петербург поставить или к 10 января» (декабрь 1732 года).

«Прислать Арину Леонтьеву с солдатом, токмо при том обнадежите ее нашею милостию, чтоб она никакого опасения не имела и что оное чинится без всякого нашего гневу» (8 февраля 1739 года).

Анну – человека переходной эпохи – тянуло прошлое сего привычками, нравами. Мир ушедшей, казалось, навсегда «царицыной комнаты» стал постепенно возрождаться в Петербурге. Старые порядки появлялись как бы сами собой, как ожившие воспоминания бывшей московской царевны, разумеется с новациями, которые принесло время. По документам видно, как Анна собирает свою «комнату». Тут и старушки-матушки, и тщательно подобранные шуты, тут и девочки с Кавказа («Отпиши Левашову (главнокомандующий русскими войсками в Персии. – Е. Α.), чтоб прислал 2 девочек из персиянок или грузинок, только б были белы, чисты, хороши и не глупы» – из письма С. Салтыкову за 1734 год), тут и две «тунгузской породы девки», отобранные у казненного иркутского вице-губернатора А. Жолобова.

Как и у матушки-царицы Прасковьи Федоровны, у Анны появились свои многочисленные приживалки и блаженные с характерными и для прошлого века именами: Мать-Безножка, Дарья Долгая, Девушка-Дворянка, Баба-Катерина. Воспоминаниями об измайловском детстве веет из писем к Салтыкову: «Поищи в Переславле из бедных дворянских девок или из посадских, которая бы похожа была на Татьяну Новокрещенову, а она, как мы чаем, уже скоро умрет, то чтобы годны ей на перемену; ты знаешь наш нрав, что мы таких жалуем, который бы были лет по сорока и так же б говорливы, как та, Новокрещенова, или как были княжны Настастья и Анисья Мещерская»22.

Конечно, не только «собиранием комнаты» и забавами шутов тешилась русская императрица. На нее в полной мере распространялась харизма самодержцев. Она тоже претендовала на роль «Матери Отечества», неустанно заботившейся о благе страны и ее подданных. В указах это называлось: «О подданных непрестанно матернее попечение иметь». В день рождения императрицы, 28 января 1736 года, Феофан Прокопович произнес приветственную речь, в которой, как сообщали на следующий день «Санкт-Петербургские ведомости», подчеркивал, что приятно поздравлять того, «который не себе одному живет, но в житии своем и других пользует и тако и прочим живет». А уж примером такой праведной жизни может быть сама царица, «понеже Е. в. мудростью и мужеством своим не себе самой, но паче всему Отечеству своему живет». Как не вспомнить Евгения Шварца: «Говори, говори, правдивый старик!»

Однако императрица понимала свою роль не так возвышенно, как провозглашал златоуст Феофан. Она ощущала себя скорее рачительной и строгой хозяйкой большого поместья, усадьбы, где для нее всегда были дела.

Очень нравилась императрице роль крестной матери, кумы, но все же особенно любила она быть свахой, женить своих подданных. Речь не идет об обычном, традиционном позволении, которое давал (или не давал) самодержец на просьбу разрешить сговоренную свадьбу. Анна такие высочайшие позволения также давала, но в данном случае имеется в виду, что императрица сама выступала свахой. И, как понимает читатель, отказать такой свахе было практически невозможно.

Лишь нечто из ряда вон выходящее могло помешать намеченному императрицей браку. «Сыскать, – пишет Анна Салтыкову 7 марта 1738 года, – воеводскую жену Кологривую и, призвав ее себе, объявить, чтоб она отдала дочь свою за [гоф-фурьера] Дмитрия Симонова, которой при дворе нашем служит, понеже он человек добрый и мы его нашею милостию не оставим». Через неделю Салтыков отвечал, что мать невесты сказала, что «с радостию своею… и без всякаго отрицания отдать готова», но дочери ее лишь 12 лет. Но обычно сватовство Анне удавалось. Вообще все, связанное с браком и амурными делами ее подданных, страшно интересовало императрицу, готовую при случае просто припасть к замочной скважине.

Интересы императрицы-сплетницы вообще чрезвычайно обширны и разнообразны. По ее письмам легко представить себе источники информации – в основном сплетни и слухи, которые, к великой радости повелительницы, приносили на хвосте ее челядинцы: «уведомились мы…», «слышала я…», «слышно здесь…», «слышали мы…», «чрез людей уведомились…», «известно нам…», «пронеслось, что…» и т. д. Благодаря этому оригинальному и вечному источнику информации создается забавное впечатление, что императрица, как бы пронзая взглядом пространство, видит, что «у Василья Федоровича Салтыкова в деревне крестьяне поют песню, которой начало: „Как у нас, в сельце Поливанцове, да боярин от-дурак: решетом пиво цедил“», что «в Москве, на Петровском кружале, стоит на окне скворец, который так хорошо говорит, что все люди, которые мимо едут, останавливаются и его слушают», что некто Кондратович, который «по указу нашему послан… с Васильем Татищевым в Сибирь, ныне… шатается в Москве», что «в украинской вотчине графа Алексея Апраксина, в деревне Салтовке, имеется мужик, который унимает пожары», что «есть в доме у Василья Абрамовича Лопухина гусли». Естественно, императрица немедленно требует гусли, «увязав хорошенько», прислать в Петербург, так же как и слова песни, скворца и мужика, а Кондратовича, как и многих других, за кем присматривает рачительная хозяйка, отправить на службу.

То мелочное, что было присуще характеру Анны Ивановны, проявлялось и в том, как жестоко преследовала она своих политических противников. 24 января 1732 года она предписывает послать в тамбовскую деревню к опальным Долгоруким унтер-офицера, чтобы отобрать у них драгоценности, причем особо подчеркивает: «Также и у разрушенной (так презрительно называли невесту умершего императора Петра II – Екатерину Долгорукую. – Е. А.) все отобрать и патрет Петра Втараго маленькой взять»23.

Поручение было исполнено, и вскоре мстительная царица могла перебирать драгоценности и Долгоруких, и Меншикова (которые потом Анна Леопольдовна отнимет у Бирона, а потом у Анны Леопольдовны заберет камушки Елизавета).

Не прошло и года, как Анну стали мучить сомнения – все ли изъято у Долгоруких, не утаили ли они чего? И вот 10 апреля 1733 года Семен Андреевич получает новый приказ: «Известно Нам, что князь Иван Долгорукий свои собственные пожитки поставил вместе с пожитками жены своей (Наталии Борисовны Долгорукой, урожденной Шереметевой. – Е. Α.), а где оные стоят, того не знают. Надобно вам осведомиться, где у Шереметевых кладовая палата, я чаю, тут и князь Ивановы пожитки». Причем Анна приказывала не афишировать эту акцию, а служащего Шереметевых «с пристрастием спросить, чтоб он, конечно, объявил, худо ему будет, если позже сыщется». Более того, все слуги после обысков и допросов были вынуждены расписаться, «что оное содержать им во всякой тайности» под угрозой смертной казни.

Вообще-то шарить, когда вздумается, по пыльным чуланам своих подданных, проверять их кубышки и загашники принято у наших властей издавна, а уж Анне с ее привычками и сам Бог велел. «Семен Андреевич! Изволь съездить на двор [к] Алексею Петровичу Апраксину и сам сходи в его казенную палату, изволь сыскать патрет отца его, что на лошади написан, и к нам прислать (хорош вид у обер-гофмейстера Двора Ея императорского величества, генерал-аншефа, кавалера, графа и «главнокомандующего Москвы», который лезет в темный, пыльный чулан и копается среди рухляди! – Е. Α.), а он, конечно, в Москве, а ежели жена его спрячет, то худо им будет».

Подглядывать и подсматривать за подданными, как и читать их письма, было подлинным увлечением императрицы. Узнав о каких-либо злоупотреблениях, Анна распоряжалась не расследовать их, а вначале собрать слухи и сплетни: «Слышала я, что Ершов, келарь Троицкой, непорядочно в делах монастырских, и вы изволь, как возможно, тайным образом исти проведать и к нам немедленно отписать» (27 июля 1732 года).

В других случаях императрица-помещица предпочитала просто ради профилактики пригрозить забывшимся холопам-подданным. Примечательно письмо Салтыкову от 11арта 1734 года по поводу некоего попа, который донес на своего дьякона прямо Анне, минуя московские инстанции: «…ты попа того призови к себе и на него покричи… Разыщите о последнем без всякой поноровки кто будет виноват, мне ничто ино надобно, кроме правды, а кого хочу пожаловать, в том я вольна».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю