Текст книги "Тени минувшего"
Автор книги: Евгений Шумигорский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц)
Богиня Разума в России
I
Во время французской революции, с 1789 года в Россию бежала масса французских эмигрантов, ища в ней пристанища и пропитания. Тут были французы всех рангов: от герцога до последнего каторжника, и всех направлений: от убежденного монархиста и сторонника Бурбонов и «de la bonne cause»[3]3
Хорошего дела.
[Закрыть] и до крайнего якобинца, правой руки Робеспьера. По мере того, как развертывались события во Франции и одна политическая партия сменяла другую, празднуя свое торжество казнями побежденных, жертвы террора находили себе убежище на далеком Севере, под скипетром императрицы Екатерины и преемника ее, императора Павла, объявивших себя защитниками легитимности. Разумеется, что в России все приехавшие в нее эмигранты, к какой бы партии ни принадлежали они у себя на родине, оказывались чистыми монархистами и добрыми католиками и часто достигали высоких мест и званий: секретарь Робеспьера, например, был впоследствии ректором Петербургского университета. Но вообще чувство опасности в жизни на чужбине роднило французов всех партий. Враги на родине, в России они, встречаясь на берегах Невы или Москвы-реки, не выдавали друг друга, избегали всякого упоминания о прошлом своих соотечественников и старались жить дружно, зная, как легко попасть за одно какое-либо неосторожное слово в Сибирь. Чувство постоянной опасности, объединявшее эмигрантов, в особенности усилилось у них в царствование императора Павла: слово Сибирь или кнут охлаждало все страсти пылких южан, замораживало их мысль, замыкало уста. Оттого в столице самодержавных русских царей наблюдались сцены фантастического свойства: статс-дама Марии-Антуанетты искала защиты у якобинки, игравшей на родине роль богини Разума, а последователи Гельвеция, убежденные атеисты, являлись кроткими, благочестивыми аббатами. Дорвавшись до обетованной земли, они жаждали только одного: душевного спокойствия и обеспеченного куска хлеба.
В конце 1798 года в русских пределах появилась супружеская пара артистов Шевалье: monsieur Огюст и madame Полина. Они, как это установлено было при их въезде в Россию на пограничной таможне в Ковне, приглашены были русским посланником в Берлине на спектакли в петербургский придворный театр. Само собою разумеется, что на произведенном пограничными властями опросе они показали себя легитимистами и добрыми католиками: иначе они не были бы впущены в Россию. Проездом через Митаву Шевалье должны были поклониться своему, французскому, королю Людовику XVIII, проживавшему там на русском содержании, а затем, явившись в Петербург, дебютировать на придворном театре в опере «Paul et Virginie», в присутствии императорской фамилии и всех знатных обоего пола особ. Эрмитажный театр залит был огнями, в императорской ложе были император Павел и императрица Мария с великими княгинями и княжнами; партер блистал золотым и серебряным шитьем придворных и военных чинов. Madame Шевалье вызвала всеобщий восторг исполнением заглавной роли Виргинии: всех поразила величественная красота изящной француженки, ее чудный гармонический голос, простота и наивность, с которой она передавала чувства невинной девушки. Император первый горячо аплодировал молодой артистке, а за ним весь театр разразился рукоплесканиями. Успех madame Шевалье был обеспечен, казалось, на долгое время. К довершению ее счастья, после второго представления она была приглашена ужинать с государем к любимцу императора, графу Кутайсову, в его особые комнаты в Зимнем дворце, а затем пожалована была богатым браслетом от высочайшего двора. Супруг madame Шевалье, довольно заурядный балетмейстер, исчез в сиянии славы своей жены, но не печалился: он получил должность при театре с хорошим жалованьем и, ведя себя скромно при самых щекотливых для супружеского самолюбия обстоятельствах, приобрел доверие у царского фаворита и еще более «значащих особ».
Петербургское общество также было в восторге от новой артистки. Ее спектакли были переполнены зрителями; не говоря уже о завзятых театралах, не было петербуржца, который бы не желал попасть на представление с Шевалье. Многих же чуждых музыке и театральных увлечений людей соблазняла другая слава Шевалье: говорили, что Кутайсов только ширма, что сама фаворитка государя, княгиня Гагарина, ревниво следит за успехами блестящей артистки, и что этому радуется партия покинутой императрицы.
Но пока Шевалье упивалась своими петербургскими успехами, ее ждала большая неприятность.
II
Г-жа Шевалье занимала большую квартиру на Дворцовой набережной, которую, как говорили злые языки, оплачивал Кутайсов. Внутреннее убранство ее было великолепно, но великолепнее всех комнат был будуар Шевалье, где она проводила свое утреннее время в легком дезабилье за чашкой ароматного кофе и куда супруг ее не смел являться без зову. В это несчастное для нее утро она, выпив кофе, присела за клавесин и только что начала наигрывать арии из «Орфея в аду» Глюка, подпевая вполголоса, как дверь отворилась, и на пороге показался сытый, лоснящийся, жизнерадостный граф Иван Павлович Кутайсов. Вопреки обыкновению, лицо его не улыбалось, и выражение его было тревожно.
– А, это мой милый граф! – сказала Шевалье, полу-оборачиваясь и застегивая свой пеньюар. – Ну, что скажете нового?
– Новости у меня плохие для вас, божественная, – отвечал, криво улыбаясь, Кутайсов.
Он взял руку красавицы и со вздохом поцеловал ее.
– Вы должны помнить, что на свете нет ничего постоянного, – продолжал Кутайсов, – и что я вам могу пригодиться даже там, где вы и не воображаете… А на вашего рыцаря вы совсем не полагайтесь, – продолжал он раздраженно. – Вот я вам покажу кое-что, и вы тогда узнаете, что не я, а вы у меня в руках.
Шевалье медленно встала со стула и с недоумением посмотрела на собеседника. Между тем Кутайсов вытащил из кафтана лист синей бумаги и, поднеся его к лицу Шевалье, сказал торжественно:
– Вот бумага, написанная по-русски. Вы все равно ничего в ней не поймете, но это донесение губернатора из Митавы о вас и супруге вашем… Понимаете? В этой бумаге написано довольно для того, чтобы вас с супругом вашим отправили в Сибирь, предварительно наказав кнутом и вырвав у вас ноздри.
Шевалье вскрикнула и закрыла лицо руками.
– Да говорите, что такое… Я сейчас позову Огюста, если нужно.
– Ну, пожалуйста, без этого висельника, – сказал Кутайсов – он совсем тут не нужен. Вы представлялись королю французскому, когда проезжали Митаву?
– Да, были допущены; он принимает всех роялистов. Но, Боже мой, мы только поклонились, и он не сказал нам ни слова, – проговорила Шевалье.
– Но приближенные его узнали вас… Губернатор доносит, что королевские gardes de corps[4]4
Телохранители (фр.).
[Закрыть] показали ему, что ваш супруг в Лионе, в качестве агента революционного правительства, вешал дворян без различия пола и возраста, а вы, madame…
– А я ему помогала? – закричала Шевалье. – Какая гнусность!
– Нет, хуже того, – ядовито ответил Кутайсов. – Вы мало того, что отреклись от Бога, вы богиню Разума изображали собою в Париже. Недаром я называл вас всегда: божественная. Так-то, madame, в самом Париже лучше вас женщины не нашлось, и теперь вы у меня в руках, – заключил Кутайсов, неожиданно обнимая Шевалье и целуя ее в губы.
Шевалье отвернулась и села в кресло, закрыв лицо правою рукою.
– Все это надо еще доказать, – сказала она после некоторого молчания. – Откуда все это знают королевские гвардейцы?
– О, Боже мой, – отвечал повеселевший граф – при митавском дворе ведь все знают, что делается во Франции. Там просто постоялый двор: одни роялисты приходят, другие уходят. Лионские роялисты вас и признали, как увидели. Может быть, и даже наверно, ваш Огюст кое-кого из их же родственников вешал, – засмеялся Кутайсов.
– Это ужасно, – проговорила Шевалье, вздрагивая всем телом. – Я буду с вами откровенна, граф, в надежде, что вы нам поможете. Но что скажет государь, когда узнает все? Ах, спасите нас, я его боюсь, я чувствую, что нам не будет пощады!
– Успокойтесь, милочка, теперь, когда вы заговорили таким тоном, все будет хорошо. От Кутайсова, конечно, ничего не зависит, – сам государь писал об этом супруге своей, когда она на меня жаловалась, – а все-таки от меня зависит, когда и в каком тоне все это ему рассказать. И оттого я и предлагаю вам, мой голубь, на выбор: или Петербург с придачею меня, или Сибирь с придачею кнута.
– Я знаю, – сказала артистка сквозь слезы – что вы все можете сделать. Ну, что ж, я не буду неблагодарна, спасите нас, и я буду ваша.
Кутайсов схватил Шевалье в свои объятия, поцелуями стараясь осушить ее слезы… Красавица не сопротивлялась…
III
Неизвестно, при каких условиях и как довел до сведения государя Кутайсов о революционном прошлом супругов Шевалье в благоприятном для них свете, но только генерал-прокурор, князь Лопухин, на своем докладе о донесении курляндского губернатора не услышал обычных слов: «в Сибирь». Император, очевидно, предуведомленный о докладе, произнес только: «вздор, оставить без действия», и заметил при этом, что при митавском дворе следовало бы унять сплетни. Лопухин, крайне озадаченный неожиданным отзывом императора, поспешил удалиться из дворца, чтобы отменить уже сделанные им распоряжения об аресте Шевалье и ее мужа. «Чудно, ей-Богу, – думал Лопухин, сидя в карете – как этакие дела даром прошли, прямо уму непостижимо! Какую, знать, силу забрала она, эта подлая француженка!»
Лопухин, однако, ошибся в «силе» француженки. Император продолжал милостиво относиться к артистке, но он перестал быть ее «рыцарем», как называл его Кутайсов, и Шевалье даже реже стала получать приглашения на придворные спектакли. Но влияние Шевалье на дела увеличилось, потому что влюбленный Кутайсов ни в чем ей не отказывал. Скоро все узнали, что только через Шевалье возможно было добиться заступничества, и за ложи на ее спектакли стали платить невероятные цены. Подарки брильянтовыми и золотыми вещами сыпались на нее без счету, но Шевалье и не менее жадный ее муж не довольствовались этим и прибегали даже к вымогательству. Так, генеральша Кутузова подарила ей две нитки дорогих жемчугов из четырех, бывших у нее в распоряжении, а остальные две отдала, в присутствии Шевалье, двум своим дочерям. Несколько дней спустя в Гатчине должны были давать оперу «Панур». Шевалье послала к Кутузовой с просьбою одолжить ей на этот вечер остальные жемчуга. Отказать ей не было возможности, но оперная принцесса забыла после спектакля возвратить эти украшения, а генеральша не осмелилась ей напомнить. Высокомерие Шевалье не знало границ. Как любовница Кутайсова, заведывавшего конюшенною частью двора, она ездила верхом в сопровождении двух придворных унтер-шталмейстеров, подобно тому, как прогуливался сам император. На ее вмешательство и помощь можно было рассчитывать только там, где была для нее какая-либо прибыль. О тяготевшем над ней обвинении Шевалье забыла и думать, пока она не задела одного из своих соотечественников.
Некто Мерш, по поручению одного из Нарышкиных, явился однажды к Огюсту Шевалье и предложил ему похлопотать через Кутайсова о решении одного судебного дела.
– На какую же прибыль могу я рассчитывать? – спросил Шевалье.
– Вот в задаток ожерелье для madame, – отвечал Мерш – а по окончании дела будет дано 60 000 р.
– Мы будем хлопотать тогда только, когда получим теперь же половину этой суммы, – заявил Шевалье.
Нарышкин внес и эту сумму через Мерша. Но даже Кутайсов не умел повлиять на решение государя. Он отказал наотрез и запретил впредь говорить об этом деле. Узнав об этом, Мерш обратился к Шевалье с требованием возвращения внесенных ему 26 000 р., но получил отказ. Тогда находчивый француз придумал особый план мести.
IV
Мерш по происхождению был пьемонтец и не принимал потому никакого участия во французской революции. Среди эмигрантов он пользовался репутацией роялиста, хотя и не отвергал принципов: «liberté, égalité и fraternité», выдвинутых революцией. Он знал о лионских событиях, в которых были замешаны Шевалье, и задумал донести о них правительству, в полной уверенности, что тогда Шевалье поплатятся за свои преступления.
Но, зная силу Кутайсова, Мерш не доверял русским чиновникам и решился действовать через француженку, г-жу де-Бонейль, приехавшую в 1800 году в Петербург, в качестве тайного агента Наполеона Бонапарта, для установления дружеских отношений между Россией и Францией. Приезд де-Бонейль сохранялся в такой тайне, что о нем знал лишь один граф Ростопчин, заведывавший внешними сношениями и докладывавший о ней государю. Как проведал Мерш о Бонейль, сказать трудно, но он добился того, что она его приняла и выслушала. Мерш не знал, однако, что во время его рассказа о действиях Шевалье за ширмой незримо присутствовал сам Ростопчин. Ростопчин ненавидел Кутайсова и обещал де-Бонейль довести до сведения государя о поступках Шевалье. Последствием доклада Ростопчина был приказ государя выслать Огюста за границу с уплатой Мершу 25 000 рублей.
Трудно передать отчаяние и гнев супругов Шевалье, когда к ним явился Кутайсов с этим известием. Вслед за Кутайсовым приехал к Шевалье-супругу и сам Мерш за получением денег, но встретил самый ужасный прием. Шевалье кричал, бранился и наконец приказал прислуге выгнать его из дома.
– Послушайте, – сказал наконец выведенный из терпения пьемонтец – вы здесь не в Лионе, где могли безнаказанно вешать верных слуг короля и отечества, а жена ваша…
Но Шевалье не дал ему кончить и выгнал его на улицу с помощью явившейся челяди. Затем он поспешил к жене сообщить ей о новой дерзости Мерша.
Кутайсов кинулся к генерал-прокурору Обольянинову, бывшему его креатурой, и долго с ним совещался. На другой день Мерш, по доносу агентов тайной полиции, был арестован и предан суду тайной экспедиции за крамольный, республиканский образ мыслей. В то же время Кутайсов обещал Шевалье умилостивить государя и дал ей совет не отказываться от участия в придворных спектаклях, на которые она уже не решалась являться. В первом же спектакле Шевалье, в роли Ифигении, появилась в костюме красноватого цвета, чтобы польстить императору, который перед этим велел выкрасить в этот цвет, по цвету перчаток княгини Гагариной, новый свой дворец, Михайловский замок. Император выразил свое удовольствие этим туалетом Шевалье Кутайсову, и тот воспользовался случаем, чтобы доложить государю о ложном обвинении Шевалье Мершем и добиться отмены данного повеления о высылке Огюста Шевалье.
Между тем Мерш томился в каземате тайной экспедиции и после долгих допросов, на которых он чинил запирательство в приписанных ему крамольных словах, он сдан был в губернское правление для совершения произнесенного над ним приговора. Мерша высекли кнутом, вырвали ему ноздри и сослали в нерчинские рудники. За него никто не вступился, хотя в прежнее время он служил при сардинском посольстве.
* * *
В ночь с 11 на 12 марта, когда скончался император Павел, Шевалье была арестована, по приказанию графа Палена, – честь, которая не была оказана ее покровителю, графу Кутайсову. Современники передавали двусмысленные подробности этого ареста, совершенного известным красавцем того времени, полицеймейстером Герголи. После вступления на престол императора Александра Шевалье была выслана вместе с мужем своим за границу. За нею отправился туда и Кутайсов и догнал ее в Кенигсберге.
Последующее время своей жизни Шевалье провела в неизвестности. Тридцать лет спустя, русский писатель Греч встретил на водах в Германии почтенную старушку, которая, вступив с ним в разговор, расспрашивала его о России, обнаруживая при этом большое знание лиц и событий конца XVIII и начала XIX веков. Как после узнал Греч, старушка эта была бывшая знаменитая артистка и любовница Кутайсова, Шевалье.
Старые «действа»
I
Уже более года, как граф Алексей Андреевич Аракчеев жил на берегу Волхова в пожалованном ему селе Грузине, отставленный от службы грозным приказом императора Павла. Ничтожный повод для этой отставки ясно указывал, что она была следствием тонкой интриги врагов Аракчеева, во главе которых стоял петербургский генерал-губернатор граф Пален, вкравшийся в доверие государя. В тиши деревенского уединения Аракчеев имел время многое обдумать, многое припомнить в бессильной злобе против «гогов и магогов», как называл он вельмож, составлявших двор императора Павла. А между тем после царской опалы, постигшей Аракчеева, прекратились всякие связи его с Петербургом: боялись навещать его, боялись ему писать; не писал ему и давний его друг и воспитанник по военной службе, наследник престола, великий князь Александр Павлович. Только большая Московская дорога, в восьми верстах от Грузина, по которой летали царские фельдъегеря, шли обозы и тащились в тяжелых дормезах знатные путешественники, сопровождаемые или дворовою челядью, или воинским конвоем, была источником известий для грузинских обитателей. Но слухи оттуда, правда, один мрачнее другого, не все доходили до их грозного помещика, хотя и того, что узнавал он, было слишком много, чтобы возмутить его покой. Несколько месяцев назад провели по этой дороге в кандалах генерала князя Сибирского, недавнего товарища графа Аракчеева в царских милостях, а на днях только что высланы из Петербурга старые слуги Павла, графы Панин и Ростопчин, хотя Ростопчин был не менее предан царю, чем и он, Аракчеев. Не понимал он ничего во всем происходившем, как ни старался постигнуть смысл царского гнева, тем более, что вот уже третий месяц по этой же Московской дороге, по царскому указу, сотнями то ехали, то шли в Петербург, часто в рваных мундирах и в лаптях, все исключенные ранее со службы офицеры, чтобы лично из императорских уст услышать милостивое слово прощения и вновь поступить на службу. Среди них столько людей, погибших по доносам и докладам Аракчеева! И милость к ним не была ли предвестием новых грядущих бед для него, графа Аракчеева? И часто снилось ему, что и он идет, подобно князю Сибирскому, в кандалах по большой Московской дороге и что солдаты вымещают на нем его старые побои и мучительства. Он уже начал часто посматривать на противоположный, низкий берег Волхова, на дорогу из Петербурга, не покажется ли вдали знакомая кибитка фельдъегеря, и в ушах его нередко звенел обманчивый звук колокольчиков фельдъегерской тройки. «Боже, спаси и сохрани верного раба Твоего!» шептал он тогда в ужасе, творя крестное знамение, и звал к себе своего «верного друга», Настасью Федоровну, двадцатилетнюю черноглазую красавицу, незадолго перед тем из жены артиллерийского фурлейта превратившуюся в графскую любовницу и полновластную хозяйку Грузина и его обитателей.
Молодой генерал был холост и нуждался в друге-советнике.
Но Настасья не могла ничем помочь графу в его государственных соображениях: она вся ушла в управление поместьем и постоянно докучала Аракчееву докладами о лености и неповиновении грузинских крестьян. Всего лишь четыре года прошло, как из дворцовых крестьян они стали крепостными «Ракчеева», как звали они нового своего помещика, а им стало жить тяжелее, чем солдатам, теснее, чем монахам в самом захудалом скиту. Граф завел для них солдатские порядки: каждому определено было, когда спать ложиться, когда Богу молиться, когда что есть и пить, когда какую работу справлять, и если не было установлено, когда и что думать, то за лишними словами было много охотников следить и доносить или самому «высокографскому сиятельству», или Настасье Федоровне, которая была еще строже, чем сам генерал. Наказания были нещадные, а работы тяжкие: Аракчеев тогда обстраивал свое Грузино, воздвигал себе дворец и начал постройку собора. Но как ни был Аракчеев жесток, как ни любил он строгое соблюдение раз введенного им порядка, но со времени постигшей его царской опалы он стал мягче относиться к крестьянам: знал он, что император был доступен к их жалобам на помещиков, и боялся их доносов, которыми не замедлили бы воспользоваться его многочисленные враги. Присмирел «Ракчеев», и крестьяне, даже сама Настасья Федоровна, не могли надивиться, какие иногда милостивые решения изрекал он, в частые минуты страха и душевного смятения, в ответ на доносы управительницы.
В мрачном настроении духа Аракчеев встретил воскресенье 10 марта 1801 года. Весь день не выходил он из своего дворца, даже не был в церкви у обедни. Думал он, к кому бы можно ему было послать в Петербург за вестями, и не мог придумать. Утром являлся к нему исправник осведомиться о здоровье опального графа, но Аракчеев знал, что ему нужно, знал, что исправнику приказано держать его под негласным надзором и о всех речах его доносить; поэтому он остерегался в беседах с ним и говорил лишь о хозяйственных делах. Вечером Аракчеев занялся у себя в кабинете подсчетами расходов по грузинским постройкам, когда вдруг вбежала к нему впопыхах Настасья Федоровна.
– Батюшка граф, – сказала она – к вам приехал из Петербурга незнаемый человек, придворный служитель, говорит, и вас видеть требует. Привез, говорит, письмо.
Но не успела Настасья Федоровна произнести эти слова, как в комнату ввалился занесенный снегом в медвежьей шубе посланец и, поклонившись Аракчееву, подал ему маленький, свернутый углом и запечатанный пакет.
Уже Аракчеев готов был обругать дерзкого посланца, но взгляд на письмо и печать поразил его удивлением и ужасом, и он остался с раскрытым ртом. Печать была императорская, а на пакете рукой императора написано было два слова: «Графу Аракчееву». Искоса взглянув на посланца, Аракчеев признал в нем камердинера государя, Ивашкина, и, все еще держа в руках царский пакет, спросил дрожащим голосом:
– Почему не с фельдъегерем?
– Так мне повелено было, – сказал Ивашкин, оглянувшись на любопытно смотревшую на него Настасью Федоровну.
Аракчеев выслал из кабинета свою хозяйку и затем осторожно вскрыл письмо, стараясь не повредить печати. В нем заключались немногие, но знаменательные слова, написанные неразборчивым, нервным, но крупным почерком императора Павла:
«С получением сего извольте, граф Алексей Андреевич, ехать в Петербург и явиться ко мне.
Павел».
Смутно смотрел на эти строки Аракчеев и не знал, что ему и думать. Что означает этот призыв грозного государя? Гнев или милость? Помутневшими глазами впился он в Ивашкина, стараясь на лице его прочесть решение этой тяжелой загадки. Мысль о враге, графе Палене, прежде всего явилась Аракчееву.
– Кто дал тебе это повеление и почему привез его не фельдъегерь? – снова спросил Аракчеев.
– Дано оно мне лично государем императором. Его величество повелел мне доставить его тайным образом вашему сиятельству, дабы никто о сем не ведал, и обратный путь в Петербург держать вместе с вашим сиятельством, – ответил Ивашкин, медленно, отчетливо выговаривая каждое слово.
– Сейчас и ехать нужно, – полувопросительно сказал Аракчеев.
– Сейчас метель, занесло дорогу, и в темноте ни зги не видно, а ежели вашему сиятельству угодно будет, завтра с рассветом… Ведь 140 верст ехать… Чтобы, значит, к вечеру быть в Петербурге, – заметил Ивашкин, едва стоявший на ногах от усталости.
Аракчеев увидел бесполезность дальнейших расспросов и, отправив Ивашкина отдыхать, тотчас отдал распоряжение к завтрашнему отъезду. Спать он уже не мог. Тайный призыв знаменовал, конечно, милость императора к своему верному слуге, а не гнев, но зачем потребовалась эта тайна, Аракчеев разрешить не сумел. Едва стало светать, как он с Ивашкиным уже ехал в Петербург в легкой кибитке, то и дело нырявшей в снежных сугробах.
II
Аракчеев и не воображал, зачем его звали в столицу. Император Павел почувствовал, что он окружен заговорщиками, что его «великий визирь», петербургский генерал-губернатор, граф фон-дер-Пален, ведет себя двусмысленно, и что сам наследник престола, великий князь Александр Павлович, находится в подозрительных с ним сношениях. Уже в начале марта 1801 года император получил анонимные доносы, раскрывавшие пред ним имена и цель заговорщиков, окружавших его чуть ли не сплошною стеною, и, к ужасу своему, увидел, что не мог положиться даже на тех приближенных, которые не принадлежали к заговору: одни возбуждали в нем подозрение по своим отношениям к заговорщикам, другие оказывались непригодными ни к чему, что требовало ума, твердости и неуклонного исполнения царских повелений. Даже ближайшему к себе фавориту, графу Ивану Павловичу Кутайсову, из камердинеров возвышенному до звания обер-шталмейстера, не решился император доверить своих тяжелых дум. И он не раз вспоминал о верных и надежных своих слугах, которых он сам удалил от двора и из Петербурга. Теперь только он увидел, как ничтожны были их вины пред ним; ему тяжело было признаться себе, что самыми яростными их обличителями были те самые люди, которые теперь находятся в числе заговорщиков: Павел начинал думать, что он сам был простым орудием в руках собственных своих врагов, желавших для успеха своих замыслов удалить из столицы вернейших его приверженцев. Нет ни Плещеева, ни Ростопчина, ни Беклешова, ни Буксгевдена, и напрасно звать их теперь: они слишком далеко, чтобы могли быть в Петербурге своевременно. Один лишь Аракчеев, которому он сам дал в герб девиз: «без лести преданный», живет близ Петербурга, и ему-то Павел с своим фельдъегерем, помимо фон-дер-Палена, и послал приказ явиться ко двору. Но прошли сутки, а Аракчеева нет, не является и фельдъегерь. И велико было удивление императора, когда всемогущий генерал-губернатор, при докладе своем 10 марта, донес ему, что им арестован фельдъегерь, ехавший к Аракчееву с словесным высочайшим повелением. «Все повеления вашего величества, – объяснял Павлу вкрадчивым, почтительным тоном генерал-губернатор, – отправляются чрез меня, а посему заподозрел я, что таковое повеление сумнительно и что должен я донести о сем вашему величеству». Император запыхтел, что было признаком сильного его гнева, но сдержал себя и сказал Палену, что фельдъегерь отправлен точно им и чтобы его не задерживали. Но, по уходе Палена, тотчас же послал к Аракчееву Ивашкина с собственноручным письмом. Доносы указывали, что исполнение заговора назначено на 13 марта, и император надеялся, что Аракчеев не запоздает явиться на зов своего повелителя.
III
В нижнем этаже Михайловского замка, под покоями императора, находились апартаменты княгини Анны Петровны Гагариной, признанной фаворитки императора. К ней часто спускался Павел по потайной лестнице, шедшей из его спальни, и в ее обществе находил единственное успокоение от тяжелых дум и грозных призраков, преследовавших его с недавнего времени со всех сторон. Княгиня не была красавицей, но обладала симпатичным, добрым выражением лица, чудным серебристым голосом и той женственной грацией, которая неотразимо действует на самые грубые натуры. Анна Петровна не любила своего царственного рыцаря, но на нее производило впечатление поклонение всемогущего человека, пред которым дрожали все в России и Европе; ей отрадно было спасать несчастных, для чего ей достаточно было одного слова. Она оставалась чужда бурным помыслам Павла, сама дрожала иногда пред порывами его гнева, но в светлые минуты императора ей нравилось быть его ангелом-утешителем: «о, если бы он всегда оставался таким добрым, таким веселым и любезным» – думалось ей не раз. Но в последнее время посещения императора сделались ей тягостны: всегда сумрачный, император был молчалив и раздражителен, и княгиня старалась его развлечь, вызвать на лице его улыбку. Истощив все усилия, Анна Петровна прибегала к обычной своей уловке: сама начинала дуться и говорить, что она, вероятно, уже надоела императору, что в другом обществе он чувствует себя, наверно, лучше и довольнее. Отправив фельдъегеря к Аракчееву, император провел вечер у Гагариной в более веселом настроении, но на вопросы ее, что именно волнует и беспокоит его, дал загадочный ответ: «attendez, душа, скоро я нанесу великий удар».
На другой день рано утром княгиня получила следующую записочку от Павла: «Душа моя, Анна Петровна, куда как ты мне мила и дорога! Toujours présente devant mes yeux amoureux… Ne douterez vous plus après la soirée d’hier de ce qui passe en moi, quand je suis avec vous, душа, et si je vous aime de tout mon coeur. J’espère que vos doutes sont effacés»…
Но эта записочка к княгине не успокоила ее тревоги, вызванной словами императора о предстоящем «великом ударе». Готовясь к исполнению обычной своей роли – спасать несчастных, подпадавших под гнев государя, она сообщила о его словах своим родственникам, в числе которых были друзья фон-дер-Палена, всегда имевшего преданных агентов возле фаворитки императора. Арестовав императорского фельдъегеря, Пален мог уже знать, для чего понадобился Аракчеев, и какой «удар» император думал совершить в будущем. В результате решено было перенести исполнение заговора с 13 на 11 марта, до прибытия Аракчеева…
IV
Утром 11 марта, когда кибитка Аракчеева ныряла в снежных сугробах по дороге из Грузина в Петербург, наследник престола, великий князь Александр Павлович приехал в Таврический дворец. Это роскошное жилище великолепного князя Потемкина, а затем дворец Екатерины Великой, отдано было Павлом, из ненависти к самому имени князя Таврического, под казармы Семеновского полка, шефом которого был Александр Павлович, а в знаменитой ротонде дворца, где совершалось столько блестящих празднеств, устроен был манеж для обучении езде гвардейских гусар. Великий князь присутствовал на учении 1-й роты полка и, боготворимый солдатами за свое простое и ласковое обхождение, возбуждал их восторг своими похвалами их выправке и чистоте приемов и движений. Командир роты, капитан Николай Сергеевич Тимашев, любимец великого князя, также удостоился его благодарности, а затем великий князь пошел к нему по обыкновению пить чай.
Велико было удивление Тимашева, когда, оставшись с ним глаз на глаз, великий князь обнял его и сказал:
– Спаси меня!
– Ваше высочество, – вскричал Тимашев: – что вы изволите говорить? Вся жизнь моя принадлежит вам, скажите только, что я могу и должен делать.
Александр Павлович поцеловал взволнованного капитана и, посадив его рядом с собою на низкий диван, тихим, полным слез голосом рассказал ему, что граф Пален вчера только показывал ему собственноручный указ государя отвезти его, великого князя, в крепость, а императрицу – в Новгородскую губернию, в монастырь.
– Ты, Николай Сергеевич, – говорил Александр, – не знаешь, как государь стал подозрителен. Как Пален ни защищал нас, но государь ничему теперь не верит. Пален сказал мне, что если ничего нового до завтра не случится, он должен будет привести это по-веление в исполнение.