355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Шумигорский » Тени минувшего » Текст книги (страница 11)
Тени минувшего
  • Текст добавлен: 24 мая 2017, 11:30

Текст книги "Тени минувшего"


Автор книги: Евгений Шумигорский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 14 страниц)

Колоссальное состояние Орловой давало ей возможность помогать бедным и несчастным в широких размерах: недаром у нее, на огромном дворе Нескучного дома, толпились по утрам нищие со всей Москвы с твердой уверенностью получить что-либо на помин души родителей «ее высокографского сиятельства». Слава благотворительницы и благодетельницы создала уже для Орловой всероссийскую известность – до такой степени, что ближайшие родственники графини уже подумывали, не войти ли с ходатайством о наложении на нее и ее состояние опеки… Но Анна Алексеевна пользовалась чересчур большим значением при дворе, а духовные ее руководители предусмотрительно подали графине мысль, что и родственников не следует обижать, чтобы все были сыты. Драгоценности Орловой постепенно перешли в их руки, не считая тех, которые розданы были по церквам и монастырям. Знаменитое жемчужное ожерелье, стоившее миллион рублей, поднесено было графиней впоследствии самой императрице Александре Феодоровне после того, как государыне угодно было сказать, что даже «у нее нет таких жемчугов, как у графини Орловой».

Участь девиц Петровых до такой степени тронула графиню, что она тотчас же приказала своему управляющему написать Тарбееву, что Петровы находятся под ее покровительством и что она желает их выкупить на волю за сходную цену. На письмо это последовал немедленно ответ, что Тарбеев сам явится в Москву к ее сиятельству для переговоров и восстановления своих прав на беглых своих крепостных. Но графиня вовсе не желала видеть Тарбеева и тем менее говорить с ним. Алексеева, у которой жили обе девушки, предложила Орловой поручить переговоры с Тарбеевым своему племяннику, капитану Николаю Васильевичу Басаргину, который только что приехал на побывку в Москву из южной армии, и графиня тотчас согласилась на это, прося привезти к ней Басаргина.

Николай Васильевич был еще юным офицером, но принадлежал уже к кружку офицеров южной армии, стремившихся, под руководством Павла Ивановича Пестеля, выработать программу обновления России, прежде всего, путем раскрепощения крестьян. От тетки своей Алексеевой он уже много слышал об Орловой и согласился на участие в деле Тарбеева, тем более, что он уже видел Петровых и стал им симпатизировать. В тот же вечер он приехал к Анне Алексеевне и после первых обычных фраз сказал ей:

– Я всей душой, графиня, буду содействовать вам в этом деле, но, простите меня, я не совсем понимаю вашей мысли…

Орлова посмотрела на него вопросительно.

– Сколько я понял, не одни Петровы находятся у Тарбеева в таком же положении. И, потом, в России Тарбеевых много, – произнес с некоторым задором Басаргин.

– Да, вы правду говорите… – тут Орлова задумалась – если и все отдать, то мало будет…

– И напрасно отдадите, – с таким же задором продолжал Басаргин – явятся новые Тарбеевы, новые Петровы.

– А вы верите в Бога, во святых Его угодников? – спросила Орлова проникновенно: – Богу угодно, чтобы мы очищались покаянием, творили добро, и куда приведут нас пути Его, – не нам судить о том. И когда зло исчезнет, то останется одно добро, одна любовь. Петровых направил ко мне сам Господь, и я велению Его послушна. Кто бы ни пришел ко мне во имя Господне, никому отказа не будет, пока я в силах буду. Неисповедимы пути Божии, – заключила Орлова, перекрестившись.

Басаргин стал в тупик пред силой глубокой веры графини, возражения замерли на его губах, но он счел себя обязанным напомнить о матери Петровых, которая, после выкупа ее дочерей, могла сделаться жертвой злобы Тарбеева.

– Вы правы, Николай Васильевич. Конечно, я так и понимаю, что с дочерьми и мать должно выкупить. О цене не думайте, хотя бы он и много запросил. Да спасет вас Бог за ваше доброе дело, – говорила Анна Алексеевна, провожая Басаргина до дверей. Басаргин сознавался потом, что у редкой женщины целовал он руку с таким теплым чувством, как у Орловой.

«Что за сердце, что за душа! – думал он, отъезжая от Нескучного дворца. – Нет, это не ханжа, – решил он, вспоминая разговоры об Орловой в своей офицерской среде. – Пусть монахи не пускают ее в монастырь, чтобы легче обирать ее; она – не монахиня, она – выше монахини: стоит среди всех соблазнов мира, какие только доступны человеку, – и горит душою, как свеча пред иконой!»

IV

Басаргин сдержал свое слово: он виделся и говорил с Тарбеевым, хотя для этого должен был просрочить отпуск. Но Тарбеев прежде, чем явился в Москву, написал Орловой письмо, в котором решительно отказывался отпустить своих крепостных девушек за какую бы то ни было цену, уверял графиню, что они ее обманывают, и что, употребляя во зло ее доброту, хотят воспользоваться плодами своего преступления: он уже подал явочное прошение в полицию, что они унесли у него деньгами и вещами на несколько тысяч рублей. Совесть и закон, писал Тарбеев, требуют от него исполнения обязанностей строгого и справедливого помещика. Ему жаль, что он не может исполнить желания графини, но он уверен, что сама графиня не будет покрывать преступниц.

Уже из этого письма Басаргин увидел, что с Тарбеевым дело вести будет нелегко. Закон и право были, действительно, на его стороне. Поэтому Николай Васильевич вторично был у графини, чтоб сообщить ей, что в этом случае едва ли что можно сделать деньгами.

– Чтобы заставить Тарбеева исполнить ваше желание, – сказал Басаргин – нужно будет, при его решительном упорстве, объявить ему, что вы, графиня, ни в коем случае не выдадите ему Петровых, а, описав их положение и объяснив все, поручите их покровительству и защите вдовствующей императрицы Марии Феодоровны.

Орлова задумалась.

– Я могу и буду просить государыню, уверена, что ее величество примет участие в этом тяжелом деле, уверена, что и благословенный монарх наш его не оставит, но сколько при дворе людей, которые стоят за рабство крестьян, сколько будет огласки! – возразила Анна Алексеевна. – Но священной для меня памятью отца моего клянусь, что ничто не удержит меня все сделать для освобождения невинных девушек. Так и скажите г. Тарбееву.

И в глазах Анны Алексеевны блеснул огонек, каким, вероятно, блистали глаза отца ее в сражении при Чесме. Во взгляде этом Басаргин почерпнул почему-то твердую уверенность в том, что для него никакие Тарбеевы теперь не страшны.

Прямо от графини Басаргин поехал к Охотному ряду, в гостиницу «Лондон», где остановился Тарбеев. После первых приветствий Тарбеев, пожилой, но хорошо сохранившийся, высокого роста брюнет, с вежливыми, изящными манерами, спросил Басаргина:

– Скажите, пожалуйста, что заставило графиню принять в Петровых такое участие, право, незаслуженное? Я до сих пор не могу себе объяснить этого.

– Мне это совершенно неизвестно, – сухо отвечал Басаргин. – Я имею только поручение договориться с вами о сумме выкупа и не только их, но и их матери.

– Мы смотрим на это дело, я вижу, с разных сторон, господин капитан, и вы крайне ошибочно обо мне судите, – заговорил Тарбеев медленно и с весом. – Скажу вам коротко и просто: в деньгах я не нуждаюсь. Я выше всего ставлю свои права и обязанности. Две крепостные девки мои бежали, совершив преступление – кражу. Вы хотите, чтобы вследствие прихоти знатной женщины, которую они обманывают, я согласился, вместо заслуженного наказания, наградить их. Спрашиваю вас, какой тут нравственный смысл и какие могут быть от того последствия? После этого все мои три тысячи душ захотят сделать то же, да не у одного меня, а у всех помещиков. Помилуйте, это просто нарушение всех общественных законов. Это первый шаг к ниспровержению всякой законной власти. Вы еще молоды, вы не можете еще судить об обязанностях человека, прослужившего тридцать лет государю и отечеству. Эти обязанности для меня священны, и я исполню их, хотя бы этим и навлек на себя, к моему сожалению, неудовольствие такой особы, как графиня, которую вполне уважаю. Слава Богу, мы живем не в Турции… Я уверен, что ни ее знатность, ни ее богатство не в состоянии будут сделать из черного белое и лишить меня моих прав и моей собственности, – заключил Тарбеев с гордостью.

«Красно говорит, мерзавец, – подумал Басаргин – хорошо было бы свести его с Аракчеевым! А, впрочем, попробую я сам сыграть с ним в Аракчеева».

– Итак, – сказал Басаргин вслух – вы решительно отвергаете предложение графини? То ли я должен заключить из нашего разговора? Потрудитесь сказать мне это в двух словах, чтобы не было недоразумения.

Тарбеев несколько опешил, смотря на Басаргина, вставшего с своего стула, но сейчас же оправился.

– Совершенно так, – сказал он, тоже вставая. – И в самом деле, не к чему далее вести этот разговор. Потрудитесь передать мои слова графине. До завтрашнего утра я буду ждать ее согласия выдать моих беглянок. Если же не получу их, то приступлю немедленно к законным средствам, хотя, повторяю, это будет для меня очень и очень неприятно.

– С графиней вы иметь дела не будете, – холодно отвечал Басаргин. – В случае окончательного вашего несогласия, она уже решилась, как поступить. Сегодня же обе девушки с ее письмом будут отправлены в Петербург ко вдовствующей государыне, которой она объяснит их положение, ваши на них права, а также и их – на ваши к ним обязанности, одним словом, все то, что ей известно и что, конечно, ясно обнаружится, если ей государыня не откажет в своем покровительстве. Стало быть, графиня будет в стороне, и вы будете иметь дело с императрицей. Это и для вас, конечно, будет лучше, если вы чувствуете себя совершенно правым.

Тарбеев с заметным волнением слушал Басаргина, и когда тот повернулся, чтобы уйти, он удержал его за руку и проговорил совсем другим тоном:

– Прошу вас оставить это дело до завтрашнего дня. Приезжайте ко мне завтра утром, и я дам вам решительный ответ. Во всяком случае, уверьте графиню в моем желании сделать ей угодное.

На другой день Тарбеев встретил Басаргина с самым веселым и любезным видом.

– Видите ли, – говорил он – как я сговорчив, когда дело идет, чтобы угодить даме! Вот обе отпускные моим беглянкам и одна их матери. Дай Бог, чтобы они не заставили раскаиваться графиню в ее участии. Денег мне за них не надобно. Если я поступаю вопреки убеждению и нарушаю мою обязанность, то, по крайней мере, не из-за денег, а из одного желания угодить графине. Мне бы хотелось, однако, самому вручить ей эти бумаги. Можно ли будет это сделать?

Прочтя отпускные и уверившись в их действительности, Басаргин отвечал Тарбееву, что он не видит никакого препятствия исполнить его желание, но что он предупредит графиню о его посещении. «А хоть раз в жизни, а я хорошо сыграл Аракчеева», думал Басаргин, подъезжая к Нескучному дворцу.

Графиня Анна Алексеевна приняла Тарбеева в двенадцать часов дня и приложила все старания заставить его взять деньги за отпускные.

– Бог с вами, ваше сиятельство, – сказал наконец зазвеневшим голосом Тарбеев – мне ли брать деньги за свободу своих дочерей!

– Да спасет вас Господь, – ответила ему своим монашеским прощаньем графиня, подав ему руку.

На другой же день обе девушки отправлены были на время к матушке Агнии на жительство в монастырь, но графиня приняла на себя заботу обеспечить их будущность.

Вечером графиня Анна Алексеевна уже писала архимандриту Фотию в Петербург. «Эти дни, – писала она, – заметила я у себя рассеянность в мыслях, страшное нерадение о спасении, леность ужасную в молитве: точно как бы была в тумане. Я видела суету о Господе и, посмотревши на нее и все ее терзание, из глубины сердца благодарю Бога, что он удержал меня от супружества. О, истинно блаженно состояние девическое! Никаких хлопот житейских за собою не имеет, только попечение едино остается иметь девице, как спасти душу. Но великую мне помеху в спасении души делает привязанность моя к сну, тогда как хотелось бы мне хоть по одному разику в ночь вставать на молитву»…

Но что-то, таившееся в глубине души графини Анны Алексеевны, помешало ей исповедаться пред Фотием в своих хлопотах о Петровых хотя бы одним словом…

Внук Петра Великого
(Канва для исторического романа)

Первым делом императрицы Елисаветы Петровны по вступлении ее на престол было озаботиться установлением твердого порядка в деле престолонаследия. Таково было настроение духа императрицы, что, вступив на престол при единодушном одобрении и восторге всех своих подданных, не имея себе никакого совместника, она, вспоминая ночь вступления своего на престол, также выражала опасение за свою судьбу и не имела определенной спальни, ночуя в различных комнатах и проводя часто всю ночь напролет в бодрствовании, занимаясь беседами с приближенными к ней женщинами. Нужно было положить конец неопределенности в престолонаследии, заранее указать наследника престола, чтобы будущность государства явилась обеспеченной и не была предметом интриг новых честолюбцев. Естественным наследником Елисаветы был единственный остававшийся в живых потомок Петра Великого, сын старшей сестры ее, цесаревны Анны Петровны, юный герцог Голштинский Петр-Карл-Ульрих, которому не исполнилось еще и 14 лет. По смыслу завещания императрицы Екатерины I, герцогу Петру, как сыну старшей ее дочери, принадлежало право наследования русского престола после Петра II. Императрица Елисавета получила это право только потому, что герцог не был православного исповедания. Теперь, призывая его в Россию в качестве своего наследника, Елисавета вменяла ему в обязанность принять православие, 6 февраля 1742 года Петр, сопровождаемый своим обер-гофмаршалом Брюммером, прибыл в Россию и вслед за тем сопровождал императрицу в Москву на торжества коронации. 7 ноября издан был манифест о назначении наследником престола герцога Петра Голштинского; при этом объявлено было, что наследник принял благочестивую веру – греческого исповедания, и в церквах поминали после имени императрицы «наследника ее, внука Петра Первого, благоверного государя великого князя Петра Феодоровича». Но это было только началом дела. Для упрочения престолонаследия необходимо было женить юного наследника. Начались поиски невесты, и, отвергнув предложенных невест: принцесс саксонскую и французскую, императрица остановила свой выбор на юной 13-летней принцессе Ангальт-Цербстской Софии (р. 1729 г.): помимо личных качеств принцессы, на это решение императрицы повлияли теплые воспоминания о родном дяде принцессы, который был женихом императрицы во дни ее юности и скоропостижно умер незадолго до свадьбы. Мать Софии, принцесса Иоганна-Елисавета, приглашена была приехать в Россию вместе с дочерью. Приглашение это принято было ею с восторгом, тем более, что предположенный брак одобрял из политических своих видов и покровитель принцессы, король прусский Фридрих II. 9 февраля 1744 года принцессы прибыли в Москву, где в то время находился двор, и радушно встречены были императрицей. Юная принцесса София понравилась императрице, жениху и всему двору, и 28 июня 1744 года она приняла православие, при чем наречена была «великой княжной Екатериной Алексеевной», в честь матери императрицы, а на следующий день, 29 июня, совершенно было и обручение ее с великим князем Петром Феодоровичем. Бракосочетание молодой четы произошло, однако, лишь год спустя, 26 августа 1746 года, в виду крайней молодости жениха и невесты. Плодом этого брака явилось, девять лет спустя, рождение великого князя Павла Петровича, будущего русского императора.

Но еще прежде, чем совершилось это знаменательное бракосочетание, для императрицы Елисаветы и всего русского двора выяснилась разница в личностях Петра и Екатерины, которая лучше всего измерялась тем фактом, что, насколько молодая великая княгиня привлекала к себе симпатии всех русских людей, настолько же супруг ее сделался предметом всеобщего неуважения и даже презрения. Великий князь Петр Феодорович, оставшись сиротою, не получил должного воспитания. Опекун молодого герцога, его дядя Адольф-Фридрих, предоставил его воспитание обер-гофмаршалу Брюммеру, о котором говорили, что «он способен лошадей обучать, а не принца воспитывать». По отзыву современников, Брюммер, будучи с малолетства в военной службе, «сам ни о чем не имел понятия» и задачу свою полагал в том, чтобы грубо и жестоко относиться к своему воспитаннику, уже с младенчества бывшему хилым и болезненным. Его секли розгами и хлыстом, ставили голыми коленями на горох, привязывали к столу и печи; мало того, Брюммер говорил Петру: «Я так вас велю сечь, что собаки кровь лизать будут; как бы я был рад, если бы вы сейчас же издохли». Мальчика учили ружейным приемам, маршировке, верховой езде, и он с детства пристрастился к солдатчине; из других предметов обучения особое внимание обращали на танцы, так что Петр сам говорил: «я уверен, что они хотят сделать меня профессором кадрили, а другого ничего мне знать не надобно». Действительно, юный герцог едва знал немецкую и французскую грамоту. Так как по рождению Петр был претендентом на короны шведскую и русскую, то его обучали при жизни отца обоим языкам, но Брюммер скоро прекратил занятия по русскому языку, говоря, что «этот подлый язык пригоден только собакам да рабам», и внушая молодому герцогу отвращение к русскому народу.

По свидетельству самой Екатерины, видевшей будущего своего супруга в Эйтине в 1739 г., она слышала, что молодой десятилетний герцог был «наклонен к пьянству, что его приближенные с трудом могли препятствовать ему напиваться за столом, что он был упрям и вспыльчив, что он не любил окружающих, особенно Брюммера, что, впрочем, он выказывал живость, но был слабого и хилого сложения. Действительно, цвет лица у него был бледен, и он казался тощим и хрупким. Приближенные хотели выставить этого ребенка взрослым и с этою целью стесняли его и держали в принуждении, которое должно было вселить в нем фальшь, начиная с манеры держаться и кончая характером». На религиозное воспитание Петра также мало обращали внимания. Сначала уроки Закона Божия давали ему одновременно и лютеранский пастор, и православный иеромонах, бывший при дворе Анны Петровны, в виду неопределенности ожидавшей его судьбы, затем исключительно лютеранский пастор. Но, говорит Екатерина, «он с детства был неподатлив для всякого назидания. Я слышала от его приближенных, что в Киле (столице Голштинии) стоило величайшего труда посылать его в церковь по воскресеньям и праздникам и побуждать его к исполнению обрядностей, какие от него требовали, и что он большею частью проявлял неверие». Когда молодой герцог прибыл в Россию, то императрица Елисавета, сама получившая плохое образование, поражена была невежеством и неразвитостью своего племянника и тотчас же окружила его наставниками, в числе которых был и известный Штелин, профессор элоквенции, оставивший нам воспоминания о своем ученике: ему велено было «обучать великого князя надлежащим наукам». Но занятия Штелина мало принесли пользы великому князю, упорно не желавшему учиться и подчинявшемуся требованиям своих учителей лишь из боязни гнева императрицы. Хуже всего было то, что Петр не любил чтения и ничего не хотел читать. К занятиям по русскому языку и Закону Божию православного исповедания Петр, к неудовольствию своей набожной тетки, относился с необычайным пренебрежением. Законоучителю своему Симеону Тодорскому, бывшему потом архиепископом псковским, Петр возражал по каждому пункту и в спорах с ним проявлял такой пыл, обнаруживавший привязанность его к лютеранству, что часто приближенные его должны были являться, чтобы прервать схватку между наставником и учеником. Даже в день присоединения своего к Православию Петр Феодорович не утерпел, чтобы не посмеяться над православными священниками, говоря: «им обещаешь многое, чего и не думаешь исполнить». Презрение к русскому народу и право славной вере поддерживали в нем все голштинцы, составлявшие его свиту, с Брюммером во главе, и в России, по недосмотру императрицы. Боясь императрицы, чувствуя отвращение к Брюммеру и другим своим воспитателям и наставникам, великий князь, лишенный всякого общества, стал находить удовольствие в беседе с своими камердинерами, лакеями, также привезенными из Голштинии; особенным доверием его пользовался камердинер Румберх, старый драгун Карла XII, и с ним не раз он советовался, как следует поступать ему в России. «В своих внутренних покоях», говорит Екатерина, «великий князь в ту пору только и занимался тем, что устраивал военные учения с кучкой людей, данных ему для комнатных услуг; он то раздавал им чины и отличия, то лишал их всего, смотря по тому, как вздумается. Это были настоящие детские игры и постоянное ребячество; вообще он был еще очень ребячлив, хотя ему минуло 16 лет». – «Ум его был все еще очень ребяческий», говорит Екатерина в другой редакции своих записок: «он забавлялся в своей комнате тем, что обучал военному делу своих камердинеров, лакеев, карлов, кавалеров (кажется, и у меня был чин), упражнял их и муштровал, но, насколько возможно, это делал без ведома своих гувернеров, которые, правду сказать, с одной стороны, очень небрежно к нему относились, а с другой – обходились с ним грубо и неумело и оставляли его очень часто в руках лакеев, особенно когда не могли с ним справиться. Правда, было ли то следствием дурного воспитания, или врожденной наклонности, но он был неукротим в своих желаниях и страстях».

Отношения великого князя к своей невесте вполне соответствовали его неразвитости и дурным наклонностям. «Великий князь, – говорит Екатерина, – казалось, был рад приезду моей матери и моему. Мне шел пятнадцатый год. В течение первых десяти дней он был очень занят мною; тут же и в течение этого короткого промежутка времени я увидела и поняла, что он не очень ценит народ, над которым ему суждено было царствовать, что он держался лютеранства, не любил своих приближенных и был очень ребячлив (fort enfant). Я молчала и слушала, чем снискала его доверие; помню, он мне сказал, между прочим, что ему больше всего нравится во мне то, что я его троюродная сестра, и что, в качестве родственника, он может говорить со мною по душе, после чего сказал, что влюблен в одну из фрейлин императрицы…, что ему хотелось бы на ней жениться, но что он покоряется необходимости жениться на мне, потому что его тетка того желает. Я слушала, краснея, эти родственные разговоры, благодаря его за скорое доверие, но в глубине души я взирала с изумлением на его неразумие и недостаток суждения о многих вещах». И позднее в поведении Петра Феодоровича проявлялось то же неразумие по отношению к Екатерине. «Великий князь, – говорила она, – иногда заходил ко мне вечером в мои покои, но у него не было никакой охоты приходить туда: он предпочитал играть в куклы у себя; между тем ему исполнилось тогда 17 лет, мне было 16; он был на год и три месяца старше меня… С переездом в Летний дворец посещения великого князя стали еще реже. Признаюсь, этот недостаток внимания и эта холодность с его стороны, так сказать, накануне нашей свадьбы, не располагали меня в его пользу, и чем более приближалось время, тем менее я скрывала от себя, что, может быть, вступаю в очень неудачный брак, но я имела слишком много гордости и слишком возвышенную душу, чтобы жаловаться и чтобы даже давать повод людям догадываться, что я не считаю себя любимой: я слишком ценила самое себя, чтобы думать, что меня презирают. Впрочем, великий князь позволял себе некоторые вольные поступки и разговоры с фрейлинами императрицы, что мне не нравилось, но я отнюдь об этом не говорила и никто даже не замечал тех душевных волнений, какие я испытывала».

Екатерину Алексеевну тем более возмущало поведение великого князя, что она ясно сознавала свое умственное превосходство над ним. Едва приехав в Россию, она быстро поняла свое положение в чуждой для нее остановке и, желая стать в уровень с возложенными на нее надеждами, не руководимая никем, более того, даже иногда вопреки матери, естественной своей руководительнице, составила себе план поведения, совершенно противоположный поведению будущего своего супруга. Во вновь открытой, ранней редакции своих «Записок» Екатерина писала следующее: «вот рассуждение или, вернее, заключение, которое я сделала, как только увидала, что твердо основалась в России, и которое я никогда не теряла из виду ни на минуту:

1) нравиться великому князю,

2) нравиться императрице,

3) нравиться народу.

Я хотела бы выполнить все три пункта, и если мне это не удалось, то либо желанные предметы не были расположены к тому, чтоб это было, или же Провидению это не было угодно; ибо, поистине, я не пренебрегала ничем, чтобы этого достичь: угодливость, покорность, уважение, желание нравиться, желание поступать, как следует, – все с моей стороны постоянно к тому употребляемо было с 1744 по 1761 г. Признаюсь, что, когда я теряла надежду на успех в первом пункте, я удваивала усилия, чтобы выполнить другие два желания; мне показалось, что не раз успевала во втором, а третий мне удался во всем своем объеме, без всякого ограничения каким-либо временем, и, следовательно, я думаю, что довольно хорошо исполнила свою задачу. Остальное, что я скажу, лучше пояснит то, что я уже сказала. Этот план в конце концов сложился в моей голове в пятнадцатилетнем возрасте, без чьего-либо участия, и самое большое, что я могу сказать, это то, что он был следствием моего воспитания; но если я должна сказать искренно, что я думаю, то я смотрю на него, как на плод моего ума и моей души, и приписываю его лишь себе одной; я никогда не теряла его из виду; все, что я когда-либо делала, всегда к этому клонилось, и вся моя жизнь была изысканием средств, как этого достигнуть».

И Екатерина блестяще доказала свой ум в скором времени по приезде в Россию. Между тем как ее мать тотчас по приезде в Россию спрашивала у императрицы, не может ли дочь ее сохранить лютеранство, выходя замуж за великого князя, и во время постигшей Екатерину тяжкой болезни спешила пригласить к ней лютеранского пастора, сама Екатерина, придя в сознание, просила послать за своим законоучителем, архимандритом Симеоном Тодорским. Выказывая усердие к православию еще до официального принятия его, Екатерина старательно изучала русский язык и, окруженная русской прислугой, делала в нем быстрые успехи. Это чрезвычайно возвысило Екатерину во мнении всех русских людей, и когда ее мать возбудила неудовольствие императрицы своими интригами, и зашла речь об ее отъезде, то императрица подавила в себе это неудовольствие лишь ради Екатерины.

Но при этом случае, пишет Екатерина, «я увидела ясно, что великий князь покинул бы меня без сожаления; что меня касается, то, в виду его настроения, он был для меня безразличен, но небезразлична была для меня русская корона». Надобно удивляться уму и самообладанию «15-летнего философа», как называла себя Екатерина, во всех случаях, когда люди и обстоятельства ставили ее в фальшивое положение. Собственная мать ее, принцесса Иоганна-Елисавета, уже возбудив неудовольствие императрицы своими сношениями с французским послом Шетарди, требовала от дочери, чтобы она в своих отношениях к окружающим руководствовалась ее симпатиями. Екатерина, в ответ на ядовитое поздравление Шетарди, что она причесана en Moyse, как нравилось императрице, сказала зазнавшемуся французу, что в угоду императрице она будет причесываться во все фасоны, какие ей нравятся. Шетарди, услышав такой ответ, сделал пируэт налево, ушел в другую сторону и больше к ней не обращался. Брюммер обращался к Екатерине несколько раз, жалуясь на своего воспитанника, и хотел ею воспользоваться, чтобы исправить и образумить великого князя, но Екатерина сказала ему, что это невозможно для нее, и что она этим только станет ему столь же ненавистна, как сам Брюммер и другие его приближенные; более того, Екатерина сама не раз играла и возилась с великим князем. «У нас обоих, – объясняет она, – не было недостатка в ребяческой живости». Тем не менее, когда великий князь стал бранить Екатерину за излишнюю, по его мнению, набожность, за то, что она слушала в своих комнатах заутреню во время Великого поста, она дала ему отпор. «Этот спор, – говорит Екатерина, – кончился, как и большинство споров кончаются, и его императорское высочество, не имея за обедом никого другого, с кем бы поговорить, кроме меня, понемногу перестал на меня дуться». Тем не менее, не один Брюммер, но и голштинские камердинеры великого князя ожидали, что, выйдя замуж, Екатерина возьмет верх над своим супругом и подчинит его своему влиянию, и стали часто говорить ему, как надо обходиться с женою. «Румберг, старый шведский драгун, – пишет Екатерина, – говорил великому князю, что его жена не, смеет дыхнуть при нем, ни вмешиваться в его дела, что, если только она захочет открыть рот при нем, он приказывает ей замолчать, что он хозяин в доме, и что стыдно мужу позволять жене руководить собою, как дурачком. Великий князь по природе умел скрывать свои тайны, как пушка свой выстрел, и когда у него бывало что-нибудь на уме или на сердце, он прежде всего спешил рассказать это тем, с кем привык говорить, не разбирая, кому он это говорить, а потому его императорское высочество сам сразу рассказал мне все эти разговоры при первом случае, когда меня увидел; он всегда простодушно воображал, что все согласны с его мнением, и что нет ничего более естественного. Я отнюдь не доверила этого кому бы то ни было, но не переставала серьезно задумываться над ожидающей меня судьбой. Я решила очень бережно относиться к доверию великого князя, чтобы он мог, по крайней мере, считать меня надежным для себя человеком, которому он мог все говорить без всяких для себя последствий. Это мне долго удавалось».

Уже приближался день свадьбы, когда во время переезда из Москвы в Петербург, в селе Хотилове, Петр Феодорович заболел оспой. «Когда затем императрица и великий князь возвратились в Петербург, – пишет Екатерина, – и я увидала его, никогда еще не испытывала подобного испуга, как в этот раз. Он только что оправился от оспы, лицо его было совсем обезображено и распухло до крайности; словом, если бы я не знала, что это он, я ни за что бы не узнала его; вся кровь во мне застыла при виде его, и если бы он был немного более чуток, он не был бы доволен теми чувствами, которые мне внушил». Екатерина «с отвращением» слышала, как упоминали этот день. «Чем больше приближался день моей свадьбы, тем я становилась печальнее, и очень часто я, бывало, плакала, сама не зная почему; я скрывала, однако, насколько могла, эти слезы, но мои женщины, которыми я была окружена, не могли не заметить этого и старались меня рассеять»… «По мере того, как этот день приближался, – говорит Екатерина в в другой редакции своих «Записок», – моя грусть становилась все более и более глубокой, сердце не предвещало мне большого счастья, одно честолюбие меня поддерживало: в глубине души у меня было что-то, что не позволяло мне ни на минуту сомневаться в том, что рано или поздно мне самой по себе удастся быть самодержавной русской императрицей». Великий князь по-своему праздновал канун свадьбы, делавшей его, по его мнению, полноправным, взрослым человеком. В июле 1746 года двор переехал в Петергоф. «Здесь, – пишет Екатерина, – мне стало ясно, как день, что все приближенные великого князя, а именно его воспитатели, утратили над ним всякое влияние и авторитет: свои военные игры, которые он раньше скрывал, теперь он производил чуть не в их присутствии. Граф Брюммер и старший воспитатель видели его почти только в публике, находясь в его свите. Остальное время он проводил буквально в обществе своих слуг, в ребячествах, неслыханных в его возрасте, так как он играл в куклы».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю