Текст книги "Грибы на асфальте"
Автор книги: Евгений Дубровин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
И надо же было нам влюбиться в дочь этого страшного человека. Завхоз, наверно, сразу почувствовал это своим длинным носом, потому что стал преследовать нас больше других. В четверти мне вывели благодаря его стараниям по поведению «четыре», Димка не слезал с «Крокодила».
Но ревнивый папаша репрессиями ничего не добился. Процесс был медленный и неизбежный. Он двигался вперед, словно ледник, сокрушая все на своем пути, и тут никто и ничего поделать не мог. Мы никогда не делились с Димкой своим сокровенным, мы даже отзывались о Ледяной принцессе пренебрежительно, но ревниво следили один за другим. Наша дружба, спаянная неразделенной любовью, стала крепкой, как гранит. Мы сделались неразлучными. Мы похудели. Мы скатились с «хорошистов» в болото троечников. Мы стали грубы с родителями, раздражительны и даже принялись тайком друг от друга писать стихи.
Но все на свете имеет конец. Разрубился и наш узел. Семья завхоза решила переменить место жительства. Катя уезжала! О, как мы вдруг полюбили завхоза! Как мы страстно желали, чтобы он опять продолжал издеваться над нами! Только бы не уезжал! Я даже стал по нескольку раз в день заискивающе здороваться со своим мучителем, как будто это что-то могло изменить.
На вокзал мы пришли задолго до отхода поезда. С независимым видом, заложив руки в карманы, принялись мы прохаживаться по перрону. Чертова девчонка не обращала на нас внимания… Прозвучал гонг. Наши сердца остановились. И вдруг Катя направилась к нам. «До свиданья, мальчишки, – сказала она небрежно. – Гена, ты можешь написать мне».
Мы с Димкой вытащили карандаши и записали ее адрес. А дотом случилось невероятное. Ледяная принцесса прикоснулась губами к моей щеке. Димка машинально подставил свою щеку. Но Катя повернулась и ушла.
Я так и не понял, почему это произошло. Не понимаю и до сих пор.
Недавно я был у них. У Димки с Катей. Они живут на самом краю села в маленьком домике, который совсем не видно из-за тополей.
Я пришел поздравить Димку с выборами в председатели. Димка принес бутылку водки. Как ни странно, он остался прежним. Только превратился из бычка-крепыша в настоящего богатыря.
Да и Катя тоже осталась сама собой, Ледяной принцессой. Она только пополнела чуть-чуть, медленнее стали движения, мягче голос, спокойнее взгляд.
Откровенного разговора не получилось. Нам что-то мешало. Может быть, тот детский поцелуй или то обстоятельство, что я еще студент, а Димка уже не Димка, а Дмитрий Федорович. А может, виной всему был мой модный костюм. Среди простой деревенской обстановки я, наверно, выглядел вычурно.
Прощаясь, Димка крепко сжал мне пальцы. Я невольно поморщился. Он смущенно выпустил мою руку из своей лапищи. Она была у него широкая, словно лопата, грубая, мозолистая, с задубевшей шероховатой кожей.
– Извините, – усмехнулся он, – забыл, что вы городской. Мы тут привыкли жить во всю ивановскую.
Бывший друг упорно называл меня все время на «вы».
– Ничего, – пробормотал я.
– Просим прощения, – усмехнулся он еще раз. – Заходите.
– Заходи, сказала Катя и опустила длинные ресницы.
* * *
– Все в порядке, – сказал, подходя к нам, Ким. – Два семяпровода оказались забитыми. А я думал, шестерня сломалась.
Я взобрался в седло. Все-таки «Летучий Голландец» молодчина! Вместо того чтобы сломать шестерню, он всего-навсего забил семяпроводы.
Мы кончили поздно вечером. Когда я вылез из седла, сделанного из старого одеяла, все поплыло у меня перед глазами. Изнутри к горлу подкатился скользкий противный ком.
Это был приступ самой настоящей морской болезни.
– Сегодня высеяли пять кило! – крикнул Ким.
Целых пять кило? Нет, жизнь все-таки прекрасна!
Вацлав Кобзиков исповедуется
Дома нас ожидало фантастическое зрелище.
Вацлав Кобзиков лежал полуголый на кровати и сосал из бутылки пиво. Стол был уставлен яствами: консервами «Печень трески натуральная в масле», «Зеленый горошек», «Солянка овощная» и пивными бутылками. Повсюду валялись кожура от колбасы и огрызки сыра. Если учесть, что еще утром у ветврача не имелось ни копейки, а до стипендии было так же далеко, как в сказке о сестрице Аленушке до колодца, то наше изумление можно было понять.
– У тебя умерла бабушка?
Кобзиков посмотрел на меня сонными, слипающимися глазами и ничего не ответил. Он сильно напоминал хорошо закусившего удава, и мне даже показалось, что в его кругло торчащем животе что-то слабо шевелится.
– Ты нашел мумию египетского фараона?
– Нет… ик… сдал курятник.
– Я тебя серьезно спрашиваю.
– Не видишь, – сказал Ким, – человек объелся? У него бред.
Но Кобзиков не мог сердиться.
– Нет, серьезно, ребята… ик… я передислоцировал «вооруженные силы» на чердак.
– Расскажи подробней, – попросил я.
– Извольте. Сижу я, значит, на крыльце и думаю: не утянуть ли Егорычевы кальсоны, которые прямо сами свешиваются мне в руки с веревки? Продать – пирожков накупить можно. Вдруг появляются двое. Он и она. Юнцы. «Не вы хозяин дома будете?» – спрашивают. «Допустим», – отвечаю я уклончиво. Тогда они безнадежными голосами говорят: «Не найдется у вас комнатки? Молодожены мы, студенты». Окинул я с крыльца «Ноев ковчег» взглядом и отвечаю: «Нет. Все занято». Они повернулись и пошли, печальные такие. Жалко мне их стало. Зыркнул я на Егорычеву халупу второй раз, и вдруг меня осенила гениальная идея. «Стойте! – кричу. – Хотите пока занять вот этот сарайчик? Петушка мы куда-нибудь переселим». Если бы вы видели, как они обрадовались! Я тоже за них обрадовался и не заметил, как мне задаток сунули.
Кобзиков тяжело перевел дух и потянулся к бутылке с пивом.
– Живодеры вы с хозяином, – проворчал Ким. Он съел кусок плавленого сыра и пошел провожать Тину. Я попытался было углубиться в расчеты, но запах яств раздражал меня. Машинально я отщипнул булку.
– Ешь, ешь, – вкрадчиво сказал Кобзиков.
Я не заставил себя долго упрашивать.
– Можешь и консервы съесть.
Несколько удивленный, я открыл «Печень трески натуральную в масле» и принялся опустошать банку.
– Может, ты пива хочешь? Не стесняйся.
Тут я с подозрением оглядел Кобзикова. Чересчур уж хлебосольная была у него физиономия.
– Признайся, что тебе от меня надо? – спросил я.
Ветврач замахал руками.
– Что ты! Что ты! Вижу – голодный, почему не угостить? Сегодня – я тебя, завтра – ты меня. Услуга за услугу. На том и свет держится. Допустим, надо сходить за обувью…
Я перестал есть и насторожился:
– Что еще за обувь?
– Да так, ерунда. Забыл в гостях туфлю. Я тебе рассказывал. Самому, понимаешь, неудобно.
– Значит, мне надо идти за туфлей?
– Ну да. Пришел, взял и ушел. Что здесь такого?
Я отодвинул от себя еду.
– Спасибо. Мне пока еще жить хочется.
– Чудак, – вскочил Кобзиков с кровати. – Абсолютно никакого риска! Я все разведал. Полковник сегодня трудится во вторую смену, полковница на даче. Дома одна моя Дульцинея. Скажешь ей: «Здравствуй, Диночка. Вацлав просил тебя вернуть ему обувь». Вот и все. Она тебе вернет, и ты сразу ходу.
– А почему сам не хочешь?
– Я вижу, ты совсем профан в любовных делах. Мне же придется тогда остаться!
– Ну и оставайся. Разве она тебе не нравится?
– Нравится. Но есть одно обстоятельство. Так называемый критерий времени.
– Что это за чертовщина?
– Ну, понимаешь… сегодня у меня еще два свидания. А как я пойду, если туфли одной нет? Ну как, Ген?..
– Нет.
Кобзиков возбужденно забегал по комнате.
– Слушай! Я отдам тебе все, что на столе!
– Нет!
– И еще бутылку сверх того, – соблазнял Вацлав.
– Нет.
Тогда Кобзиков остановился:
– Слушай. Я тебя поведу в ресторан. Понял? Заказывать будешь ты, что хочешь.
– Что хочу? – переспросил я.
– Что хочешь!
– И гуся?
– И гуся.
– И коньяк?
– И коньяк.
– Только еще одно условие, – сказал я. – Ты расскажешь мне свою биографию. Ты мне будешь исповедоваться: почему ты такой страшный потаскун. И все остальное.
– Идет! – согласился Кобзиков.
* * *
Ресторан был уже закрыт.
– Не напирай, – сказал швейцар, угрожающе выпячивая грудь и шевеля усами.
Вацлав сунул ему рубль, и усы опустились. За столиками было почти пусто. Мы сели у окна. Подошла официантка с усталым лицом.
– Что угодно, мальчики?
– Жареного гуся, бутылку KB, шампанского во льду, остальное по своему усмотрению, – сказал я, небрежно развалясь на стуле.
– Из горячего ничего нет.
– В таком случае вместо жареного гуся запишите жалобную книгу.
Через полчаса мы ели гуся.
Гусь был нежен, как велосипедная шина, но Кобзиков урчал от наслаждения: он опять был голоден.
– Итак, – сказал я. – Родился ты в тысяча девятьсот…
– Ты говоришь, у нее были грустные глаза? – перебил Кобзиков, обсасывая кость.
– Да… В тысяча девятьсот…
– И она была в цветастом халатике?
– Да, она была в цветастом халатике, мерзкий донжуан! И у нее были грустные заплаканные глаза, безжалостный ты человек! И еще у нее были прекрасные золотые волосы и маленькие ножки!
– Помню, помню, – вздохнул Вацлав.
– Не понимаю, чего тебе еще надо? Не девушка, а ангел.
– Эх, Гена, Гена, – покачал головой Вацлав, – ничего ты не знаешь! У меня самого сердце так и рвется на части, когда ее вспоминаю. Но не повернешь реку вспять, не заставишь мумию египетского фараона пробежать стометровку. Ладно, слушай…Родился я в тысяча девятьсот тридцать восьмом году в семье мелкого бездарного музыканта. Детство было самое обыкновенное, если не считать одного скверного обстоятельства: надо мной всю жизнь тяготеет рок. Но рок не простой. С этим можно было еще смириться. Многих людей преследует простой рок, и они ничего, живут себе помаленьку. Ко мне же привязался какой-то придурковатый рок, чокнутый. На первый взгляд вроде и смешно, а выходит самая настоящая трагедия. Например, еще младенцем я вывалился из коляски и проломил себе нос. Ну, проломил и проломил. Многие проламывают себе носы. Разумеется, я вырос горбоносым. Опять же это не ахти какое несчастье. Многие вырастают горбоносыми. Но дело в том, что мне только на том основании, что я горбоносый, начальник паспортного стола, который был очень зол на меня за одно дело, написал в паспорте против графы «национальность» – «грек». Идиотская история. Другой бы ее за два дня уладил: начальника бы наказали, передо мной извинились. А я вот до сих пор хожу греком.
– Врать ты здоров.
Кобзиков тяжело вздохнул:
– Мне никто не верит, и ты не исключение. Или вот еще другая история. Сочинил я кантату. Чего скалишься? В детстве я был вундеркиндом. Все в восторге. Дескать, ах, ох, талант! Исполнил ее раз, другой. Слышу – собираются меня в музыкальную школу для особо одаренных детей помещать. Ну, думаю, карьера налицо. И отец так думал, и все так думали. А потом какой-то дурак из отцовской филармонии возьми да ляпни: «Что-то эта кантата мне сильно напоминает Скаланчелли». Тут, разумеется, все забегали, засуетились. Начали проверять, не спер ли, значит, я кантату у этого самого Скаланчелли. На меня косятся. Дескать, нехорошо, молодой человек. И что же оказалось? Никогда этого Скаланчелли и не существовало. Все успокоились, но в школу меня все-таки не послали, и потом все мои произведения тщательно проверяли. История глупая, но музыкант во мне погиб.
Я сочувственно вздохнул. Вацлав Кобзиков грустно нанизал колбасу на вилку.
– Да-а. Теперь дальше. Ты знаешь, как я очутился в зооветеринарном институте?
– Догадываюсь. В детстве ты очень любил животных.
– Насчет животных это правильно. Очень я их люблю. Только в жареном виде. Поступить в пищевой институт было мечтой всей моей жизни. Жарить колбаски там разные и прочее. Еле дождался дня, когда выдали нам аттестаты. Хватаю я, значит, свое свидетельство о зрелости и рву когти прямо сюда. Вышел из вагона, осмотрелся, вижу, девушка сидит на скамейке, мороженое ест, ножкой фокстрот танцует. «Где тут, красавица, – спрашиваю, – свиносъедобный институт?» – «Пойдете, – говорит, – прямо, потом налево, потом опять прямо». Еще улыбнулась, сволочь, чтоб ей старой девой остаться. Ну, пошел я прямо, налево и прямо. Вижу, громадное здание стоит и красными буквами таблица: «Приемная комиссия». Сдал документы, экзамены как по маслу прошли. Начались занятия, лекции. Быков, значит, баранов приводят в аудиторию – дескать, смотрите, вот эта часть рогами называется, а эта хвостом… Сижу помалкиваю, записываю, хвосты зарисовываю, а сам думаю: скорей бы научили жарить и варить их. Однако проходит месяц, другой, по-прежнему изучаем желудки да мочевые пузыри. Пошел я в деканат и спрашиваю: «Скоро котлеты жарить будем?» Там отвечают: «Котлеты жарит рядом институт пищевой промышленности. А мы их только выращиваем».
Выскочил я на улицу, глянул на фасад и обомлел. Громаднейшими буквами написано «Зооветеринарный институт». Потемнело у меня в глазах, хотел бежать к ректору, да разве он поверит? Анекдот ведь. Куда денешься? Прием везде закончен. Так и остался.
– Вот тебе и свиносъедобный. Острить не будешь.
– Тебе хорошо смеяться, – сказал Кобзиков мрачно. – А я всю жизнь ветврачом буду!
– Ничего, вашему брату тоже приходится котлеты жарить. Куда взял направление? Бери в мясомолочный совхоз.
Кобзиков положил на стол вилку, подозрительно огляделся и шепотом сказал:
– Решил я перехитрить свой чокнутый рок.
– Как? – тоже почему-то шепотом спросил я.
– Хочу жениться. Я уже два года ищу себе невесту. Но пока никаких результатов.
Я недоверчиво оглядел грека. Передо мной сидел бычок средней упитанности – хоть сейчас пускай на котлеты. Не может быть, чтобы им не интересовался слабый пол.
Кобзиков перехватил мой взгляд.
– Конечно, простых девушек навалом. Хоть сейчас под венец.
– Тебе нужна не простая? Девушка-загадка? Девушка-сфинкс? Мумия египетского фараона?
– Мне нужна дочь министра.
– Кто? Дочь министра? – захохотал я, но, взглянув на ветврача, осекся. Он сидел серьезный и мрачный.
– А внучка пенсионера республиканского значения тебя не устроит? – язвительно спросил я.
– На худой конец, – ответил грек совершенно серьезно, – можно даже дочку председателя райисполкома. Пройдет с натяжкой сестра директора завода или племянница ректора института. Но мой идеал все-таки – дочь министра. Я ищу ее уже два года. Я даже представляю ее во всех деталях. Этакая худенькая, черненькая, с длинным утиным носиком, ужасно несимпатичная. Мы знакомимся, и я ее спрашиваю: «Где работает ваш отец?» – «Мой папа – министр», – отвечает она. «Ах, министр, – говорю я равнодушно. – Ужасно не люблю министров. Они страшные зазнайки». – «Мой папа не такой, мы завтра пойдем к нему на работу, вот увидите, он очень хороший».
Кобзиков представлял эту сцену во всех подробностях. Глаза его стали разгораться, как угли, когда на них подуешь; с худощавого горбоносого лица исчезла печаль. Оно стало жестким.
– Вот тогда бы вы узнали, что такое Вацлав Кобзиков! Я бы схватил своего идиота-рока за горло. Потряс бы его как следует и сказал…
– Тише! – осадил я размечтавшегося грека. – А то услышит.
– … и сказал, – закончил Вацлав шепотом: – «Оставляй меня в городе и устраивай начальником управления, а то дух вон». И еще бы я вырвал у него трехкомнатную секцию и автомобиль «Волга».
– Для начала неплохо, – заметил я. – Но все-таки два года… Два года донжуанства, и неизвестно, чем все дело кончится. На правильном ли ты пути?
– На правильном, – убежденно сказал Кобзиков. – Это я знаю так же твердо, как то, что земля вертится. А вот ты на неправильном. Ты думаешь, если создашь сеялку, так станешь великим? Черта с два! Тебя оставят при кафедре, дадут небольшую премию, и ты будешь всю жизнь влачить жалкое существование, а кто-то на твоей сеялке сделает карьеру.
– Кто же?
– Кто имеет связи. Может быть, даже дурак. Я за это не ручаюсь. Но кто-нибудь непременно сделает. Разумеется, кроме тебя, ибо у тебя слишком честное рыло. Нет, ты идешь не туда. Ты зря теряешь время.
Я покачал головой:
– На правильном ли ты пути, Кобзиков?
– На правильном! Только бы скорее дочь министра появилась на моем горизонте. Вообще, должен сказать, – в городе у нас начальство почему-то мало дочерей имеет. Мне все больше попадаются девушки, у которых отцы парикмахеры. Наваждение какое-то! Опять, наверно, рок гадости устраивает.
– А у официантки ты спрашивал, кто ее родители? Может быть, ее отец директор треста ресторанов? Он бы устроил тебя шеф-поваром. В твоем положении нельзя пренебрегать ни одной возможностью.
– Уверен, что парикмахер.
– Мальчики, с вас двадцать пять рублей. Заканчивайте, – девушка с усталым лицом подошла неслышно, положила на стол блокнотик и стала смотреть куда-то поверх наших голов.
– Простите, – сказал я, – ваш отец не в тресте ресторанов работает?
Официантка быстро посмотрела на меня и отвернулась.
– Я серьезно, девушка. Вы очень похожи.
Официантка еще раз оглядела нас и, подкупленная выражением наших физиономий, сказала:
– Нет. Он в парикмахерской.
По щеке грека скатилась слеза. Он машинально поймал ее в кулак, словно муху, растер о брюки и пробормотал:
– Парик… махеры… Всюду парик-махеры… Два года одни парик-махеры…
– Будете хамить – вызову милицию, – усталой скороговоркой сказала официантка.
– Парикмахеры! – заорал вдруг Кобзиков. – Куда ни глянь – одни парикмахеры! Где же министры? Где министры, я спрашиваю?
Подошел швейцар и молча взял вечного жениха за рукав. Официанты гремели посудой. За соседним столом, уткнувшись носом в пепельницу, что-то бубнил пьяный.
– А ну, мотайте, щенки! – сказал неблагодарный усатый страж.
Когда мы вышли, на проспекте было совсем пусто. В листьях тополей спали воробьи. Кобзиков плакал.
– Гена, Геночка, – бормотал он, – пожалей меня. Два года одни парикмахеры! Обедняла земля русская…
Я посадил Вацлава в трамвай и взял ему билет.
– В двенадцать тридцать у меня свидание. Гоголя, сорок девять, – вдруг совершенно трезвым голосом сказал он.
Я пошел к противоположной остановке. Кружилась голова. В деревьях глухо шумел ветер.
Меня всегда волнуют ветреные ночи, когда все вокруг наполнено странными звуками, когда теплый воздух ласкает лицо, шею, руки, словно неведомое живое существо. Тогда мне кажется, что живые и деревья, и облака, и мерцающие звезды, и темные флаги над крышами. В такие ночи я не могу заснуть – словно кто-то зовет меня. Словно далеко-далеко стоит тоненькая девушка с большими черными глазами и, подставив бледное лицо ветру, шепчет мое имя.
Иногда этот зов прилетает откуда-то со льдов океана, иногда из жарких песков Каракумов.
В такие ночи я еду в Сосновку.
* * *
Трамвай мчался, визжа на поворотах, бросая в ночь гроздья голубых искр. Я сидел, касаясь спиной холодного сиденья.
Кондукторша дремала, положив под голову сумку. От толчка она очнулась, сердито посмотрела на меня и сказала:
– Конечная.
Прямо у остановки начиналась рожь. Мне предстояло пройти три километра полем. Навстречу со слабым шорохом катились серые тяжелые волны. На каждом колосе сидело по черному комару. Они раскачивались взад-вперед, как наездники.
Вскоре поле кончилось, и тропинка спустилась к реке. Собственно говоря, никакой реки не было. До самого горизонта тянулись камыши. Только едва заметная полоска чистой воды жалась к берегу. Когда-то, очевидно, это была большая река, но время и люди сделали свое дело. Сейчас здесь простиралось царство камышей и лягушек.
Показались силуэты домов. Я посмотрел на часы. Было два. В нашем доме, конечно, давно спят, но все же я обошел его стороной. Как бы не проснулась Каштанка и не разбудила мать.
Маленький домик Ледяной принцессы затерялся среди тополей, как в лесу. Во дворе пахло навозом и молоком. Корова под навесом повернулась ко мне и вздохнула. Я открыл проволочную калитку и вошел в большой сад. Старые груши-великаны, растопырив ветви, преградили мне путь. Но я знал, где можно пройти.
…Она спала на деревянной кровати посреди зарослей черных роз. Аромат этих странных цветов приставал к рукам и одежде, словно запах дорогих духов. Черные розы были семейной реликвией. Семена привез дед Ледяной принцессы, цыган, откуда-то из-за моря. С черными цветами было связано что-то наподобие предания. Считалось, что тому, кто сорвет цветущую розу, не будет счастья. Я никогда не видел, чтобы рвали черные розы. Они цвели и умирали, не тронутые человеческой рукой.
Сквозь просветы в деревьях было видно, как со дна трясины поднимался туман. Ветер колебал его, словно гигантскую простыню. Где-то у самого горизонта мерцал костер.
Под одеялом едва был заметен комочек ее тела. Я осторожно приблизился к кровати и опустился на колени. По ее лицу бродили тени от листьев груш. Длинные ресницы слегка шевелились под ветром., Медленно, очень медленно я наклонился и прикоснулся губами к ее щеке. И вдруг я замер. Мне показалось, что она сейчас проснется. Но она не проснулась…
Когда я возвращался пешком домой, рожь уже была мокрой от утренней росы. В воздухе не чувствовалось ни малейшего движения, и стебли стояли неподвижно, поникнув тяжелыми колосьями. В усинках, словно слезы, запутались прозрачные капли. Небо было светло-серым, без единой звездочки. Только по-прежнему на краю света мерцал костер.