Текст книги "…Что движет солнце и светила. Любовь в письмах выдающихся людей"
Автор книги: Евгений Богат
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц)
Утешала она и Бюзо в последнем письме к нему.
Ее везли к месту казни в осенний, ненастный ноябрьский день. Повозка с осужденными медленно тянулась по набережной мимо дома, где некогда жили родители Ролан…
Ролан, узнав о ее конце, ушел в лес и там вонзил себе нож в сердце…
Через несколько месяцев покончил с собой и Бюзо; тело его было полусъедено волками.
В 1820 году вышло издание мемуаров Мари Ролан, написанных в тюрьме. Их читал Стендаль, он не мог не полюбить эту женщину, хотя ее жизнь и опровергала одно из его суждений – суждение о том, что человеческое сердце с наибольшей полнотой раскрывается в любви, когда оно не может раскрыться в иных, менее интимных сферах.
Но думаю, что Стендаль с его склонностью увлекаться всем удивительным, необычайным в истории человеческих душ, тайно радовался этому опровержению.
Нечто странное
1Когда после стихов и поэм Байрона обращаешься к его письмам, разрозненным мыслям, отрывочным записям, удивляет отношение поэта к тому, что, казалось бы, должно составлять высший смысл его жизни, – к литературе. Он никогда не говорит о ней с почтением и серьезностью, которыми отмечены подобные высказывания его великих соратников по перу. Байрон о ней пишет как о чем-то второстепенном, чему вынужден он отдавать время от времени силы ума и души, потому что они, увы, лучшего воплощения не нашли в мире, из которого уходят великие характеры и великие страсти. Он мечтал о действии…
«Действия, действия, – говорю я, – а не сочинительство, особенно в стихах!» – восклицает он на двадцать шестом году жизни, написав уже первые песни «Паломничества Чайльд Гарольда» и восточные поэмы, давшие ему мировую известность. О нем говорили и писали в европейских столицах и даже – в тот «медлительный» век! – на острове Ява (что забавляло его особенно), а он завидовал лондонскому боксеру Криббу (кто помнил бы сегодня о нем, если бы «зависть» Байрона не обессмертила его?), завидовал тому, что Крибб участвовал в морских боях. «Большой человек!» – по-детски серьезно пишет о нем Байрдн.
Он завидовал тем, кто участвовал в морских боях, терпел кораблекрушения, открывая новые пути и земли, тем, кто отважно воевал, освобождая народы от рабства. Рядом с этими великими действиями кажется ему жалкой судьба созерцателя, жизнь «рифмача»! Он любил Сервантеса, Тассо, Данте, Эсхила, Софокла за то, что они, не довольствуясь литературой, были доблестными деятелями и воинами.
«…Я еще покажу себя – не в литературе, это пустяк», – писал он в 1817 году из Венеции в Англию, которую перед этим с разбитым сердцем покинул. И обещал: «Я совершу нечто такое, что, как сотворение мира, задаст великую загадку философам».
Что же хотел он совершить? О чем тосковала его душа? Чтобы это понять, надо рядом с жаждой титанического действия увидеть в нем и то, что, казалось бы, должно начисто этой жаждой поглощаться. Вот в лондонском обществе он тепло и любовно говорит о Шеридане, о его комедиях и речах и узнает через день, что тот заплакал, когда ему передали это. Бедный старый Шеридан заплакал от радости. И Байрон искренне гордится этим больше, чем если бы сочинил «Илиаду».
Вот, путешествуя, он видит в воздухе шесть орлов. «Последней подстреленной мною птицей был орленок… Я только ранил его и хотел спасти… Но он стал чахнуть и через несколько дней умер. С тех пор я не подымал руки ни на одну птицу – и никогда не подыму».
Вот он пишет о Данте, героической натурой которого восхищался, и отмечает как замечательную его черту «ни с чем не сравнимую нежность».
Вот он видит на дороге в Италии девяностопятилетнюю старуху, ласково беседует с ней, дает ей деньги и, когда та через день дарит ему два пучка фиалок, испытывает большое удовольствие, как кажется ему, от изящества этого подарка. Но, видно, и от того, что опять кто-то «заплакал от радости».
Вот, живя в Равенне – городе, где он помогал карбонариям, – он узнает, что «завтра расстреляют одного горемыку…». И пишет, что если бы «мог спасти его… не пожалел бы потратить годы».
Когда его надежды на восстание карбонариев не оправдались, он начал мечтать об освобождении Африки, и в это время любимая им с детства Эллада – родина Эсхила, Софокла и Гомера – поднялась на борьбу с турками. Он и поехал туда, чтобы участвовать в освободительной войне. Там умер он в маленьком порту Миссолунги – от болотной лихорадки и невежества врачей.
Когда он умирал, рядом с ним была турецкая девочка Хатадже, которую Байрон перед этим решил удочерить.
Он воевал с сильными, жестокими мужчинами, а не с детьми и женщинами. В Миссолунгах он в первые же дни добился освобождения захваченных женщин и детей, он дал им денег, чтобы они вернулись домой. А Хатадже захотела остаться с ним, и мать ее сочла разумным в создавшейся обстановке доверить дочь Байрону. Он думал, решал: послать ли девочку в Англию, чтобы она воспитывалась с его родной дочерью Адой, или в Италию, в одну из семей карбонариев?
«Она живая и смышленая, – писал он самому дорогому в мире человеку, сестре Августе, – с азиатскими чертами лица».
Хатадже была при нем в последние минуты его жизни. Что стало с нею потом?..
Байрон понимал: уберечь ребенка от ужасов войны важнее, чем написать великую поэму, – он был добр, – и именно поэтому он писал поэмы, которые живут в веках. Хатадже, или Хато, как уменьшительно он ее называл, была последним на земле человеком, кого коснулась та ни с чем не сравнимая нежность, которая делает бессмертными его стихи.
Это сочетание в одном человеческом сердце жажды титанического, как при сотворении мира, действия и нежности, для которой нет точного определения и в лексиконе гениального поэта, – в самом деле загадка, достойная философов.
Ответ на нее равносилен, быть может, разгадке самой жизни.
Последними словами Байрона были: «Я оставляю в мире нечто бесценное».
Он сказал это по-итальянски.
2Последней любовью Байрона была Тереза Гвиччиоли, с которой он познакомился в Венеции за четыре года до последнего путешествия – к берегам Эллады. Ей было тогда шестнадцать лет, ему немногим более тридцати.
Почти через полвека, когда Байрон стал для мира великим воспоминанием и мифом, старая Тереза Гамба (после развода с графом Гвиччиоли к ней вернулась девичья ее фамилия) издала обширные воспоминания о любимом человеке. Решение загадки, которую мир назвал Байроном, выражалось для нее в том, что он был ангелом. Он был телесно хорош, как ангел, и душевно высок, как ангел, и, как ангел, добр и скромен… Байрон был для нее совершенством и чудом без единого порока и изъяна. Утверждая, что походка поэта была абсолютно нормальной и легенда об изувеченной его ноге вымышлена его недругами, она ссылается на авторитетное суждение башмачника, который шил ему сапоги; она пишет отдельно о красоте его голоса, его носа, его губ и волос, не менее восторженно повествуя и о духовных его достоинствах. Шестидесятипятилетняя Тереза Гамба любила Байрона не меньше, чем шестнадцатилетняя Тереза Гвиччиоли, которая легко шла ради него на немалые жертвы – после развода с мужем она чуть не была заточена в монастырь, с положением в обществе утрачивала и богатство (Гвиччиоли был одним из весьма состоятельных людей) и даже – в тот беспокойный век – элементарную надежность существования: ее могли выдворить из города, из страны. Ее любовь была выше судьбы, поэтому ссылка на башмачника через сорок четыре года после гибели Байрона в Миссолунгах может вызвать иронию лишь у того, кто никогда не любил.
Любовь к Байрону была для юной Терезы событием, которое изменило все ее существо – и душевный состав, и образ жизни. Об этом она с детской откровенностью написала ему в первом же письме, с острой болезненностью переживая первую разлуку, когда вынуждена была весной 1819 года вернуться с мужем из Венеции, где она только что познакомилась с поэтом, в Равенну.
Если раньше я, – писала она в возрасте шекспировской Джульетты (шестнадцать лет в XIX веке почти то же самое, что четырнадцать в XV), – мечтала лишь о балах, то теперь избегаю развлечений, живу в одиночестве, занимаясь музыкой, верховой ездой и домашним хозяйством.
А Байрон ей из Венеции пишет:
Сокровище мое… ведь ты не дала мне другого адреса, кроме равеннского. Если бы ты знала, как велика моя любовь к тебе, ты не подумала бы, что я способен забыть тебя хоть на единый миг. Тебе надо узнать меня лучше – быть может, ты когда-нибудь поймешь, что я хоть и не стою тебя, но истинно люблю.
Ты спрашиваешь, с кем мне всего приятнее видеться после твоего отъезда, кто вызывает во мне волнение – пусть не то, которое способна вызвать одна ты, – но хотя подобие его. Что ж, я скажу: это старик-привратник, с которым Фанни (подруга Терезы. – Евг. Б.) присылала твои записки, когда ты была в Венеции, – он и сейчас приносит твои письма – все еще дорогие, хотя и не так, как те, что давали надежду увидеться с тобой в тот же день, в обычном месте. Где ты, моя Тереза? Все здесь напоминает о тебе – все осталось прежним, но тебя нет, а я все еще тут. При разлуке тот, кто уезжает, меньше страдает, чем тот, кто остается. Развлечения, доставляемые путешествием, помогают рассеяться – движение, смена впечатлений, пейзажей, быть может, и самая разлука – отвлекают мысль и облегчают душу. Но тот, кто остался, окружен прежними предметами; завтрашний день похож для него на вчерашний – недостает лишь той, которая заставляла меня позабыть, что завтра должно когда-нибудь наступить. Когда я бываю на приемах, я предаюсь скуке и рад, что страдаю от нее, а не от горя. Я вижу те же лица, слышу те же голоса, но уже не решаюсь взглянуть на софу, где не увижу тебя, а могу увидеть какую-нибудь старуху, воплощение Злословия. Я без малейшего волнения слышу стук двери, к которому, бывало, прислушивался так тревожно, когда являлся раньше тебя и с надеждой ждал твоего прихода. Не говорю уж о местах, еще более дорогих мне, ибо туда я не стану ходить, пока ты не вернешься. Я нахожу удовольствие только в мыслях о тебе, но не знаю, как я мог бы вновь увидеть места, где мы бывали вместе, – особенно те, что священны для нашей любви – увидеть и не умереть от тоски.
Сокровище мое, жизнь моя стала очень печальной и однообразной; ни книги, ни музыка, ни лошади (это в Венеции редкость, но ты знаешь, что я держу своих на Лидо), ни собаки – ничто не доставляет мне удовольствия; общество женщин меня Н£ влечет; о мужском я и не говорю, потому что его я всегда презирал. В течение нескольких лет я сознательно избегал сильных страстей, ибо слишком много страдал от тирании Любви. Никогда не восхищаться, наслаждаться, не придавая наслаждению слишком большой цены – быть безразличным ко всем делам человеческим – ко многим чувствовать презрение, но ни к кому – ненависти, – таковы были основы моей философии. Я не хотел больше любить и не надеялся быть любимым. Ты обратила в бегство все эти решения; я теперь весь твой; я буду тем, чем ты пожелаешь – буду, быть может, счастлив твоей любовью, но покоя мне уже не знать никогда. Не надо было будить мое сердце – ведь до сих пор (по крайней мере у меня на родине) моя любовь была несчастьем для тех, кого я любил, и для меня самого. Но эти размышления запоздали. Я обладал тобой, и, каков бы ни был конец, я вечно буду всецело твоим.
Целую тебя тысячу и еще тысячу раз…
Люби меня – твоего неизменно нежного и верного.
Б.
Письмо это написано по-итальянски.
Байрон был, еще сам не догадываясь о том, несправедлив к Терезе: «развлечения, доставляемые путешествием», не помогли ей рассеяться. Она заболела от тоски по нем, заболела серьезно, по-настоящему опасно. Байрон поехал в Равенну и застал ее в постели.
Боюсь ужасно, что она больна чахоткою, – писал он в Англию товарищу юношеских лет. – Так случается со всяким предметом, со всякою личностью, к которой я начинаю чувствовать искреннюю привязанность. Но если с нею приключится несчастье, – то прощай, мое сердце! – это моя последняя любовь. Те увлечения, которым я раньше предавался и которые мне смертельно надоели, принесли, по крайней мере, ту пользу, что я могу почувствовать любовь в самом благородном смысле этого слова.
Когда через некоторое время, выздоровев, Тереза опять вынуждена была уехать, на этот раз из Равенны с мужем в его имение, Байрон ежедневно посещал ее дом, заставлял открывать ее комнаты, читал ее любимые книги и даже писал на их полях… Сохранился экземпляр «Коринны» Сталь с его строками:
Моя возлюбленная Тереза! я прочитал эту книгу в твоем саду. – Моя дорогая! ты отсутствовала, иначе я не мог бы читать. Это одна из твоих любимых книг, а автор ее – моя приятельница. Ты не можешь понять этих английских слов, и другие также не поймут их, – вот почему я не нацарапал их по-итальянски. Но ты узнаешь почерк того, кто страстно любит тебя, и догадаешься, что он, сидя с одною из твоих книг, мог думать только о любви. В этом слове, прекрасном на всех языках, но наиболее прекрасном на твоем, – amor mio, – сосредоточивается мое существование теперь и на будущее время… Думай иногда обо мне, когда Альпы и море разлучат нас, но этого никогда не случится, пока ты сама не пожелаешь.
Почти в это же время он пишет в Англию:
Я имею дело с женщиной совершенно бескорыстной… молодой, милой и хорошенькой… Но (вечное байроновское «но», когда речь идет о любви и о счастье!) я чувствую – и чувствую с горечью, – что человеку не следует растрачивать жизнь в объятиях и в обществе женщины и чужестранки; что получаемой от нее награды – пусть и немалой – недостаточно для него и что подобная жизнь чичисбея[10]10
Чичисбей – в XVI–XVIII вв. в Италии постоянный спутник богатой, знатной замужней женщины, с которым она выходила на прогулку.
[Закрыть] заслуживает осуждения. Но мне не хватает ни силы воли, чтобы порвать свои цепи, ни бесчувственности, которая помогла бы мне легче их нести. Не знаю, что со мной будет; покинуть ее или быть ею покинутым – это сейчас совсем свело бы меня с ума; но до чего я дошел? К счастью, или к несчастью, у меня не осталось честолюбия; лучше бы осталось, это меня хотя бы пробудило; а сейчас я лишь вздрагиваю во сне.
Но Тереза любила не только Байрона, но и Италию. И это в большой степени решило судьбу их отношений и его собственную дальнейшую судьбу. Самые поверхностные из биографов великого поэта недвусмысленно дают понять, что он уплыл к берегам Эллады на освободительную войну, потому что устал от ее любви и решил естественно и возвышенно развязать, если не разрубить, тяжкие отношения с уже нелюбимой женщиной, перед которой чувствовал себя бесконечно виноватым. Можно подумать: если бы не Тереза, он состарился бы безбурно, развлекая себя музыкой, верховой ездой и стрельбой из пистолета! Байрон поплыл освобождать Элладу не потому, что он разлюбил женщину, а потому, что не разлюбил, несмотря на высокое чувство женщины к нему, то, что он называл «подлинной поэзией политики»: борьбу за освобождение народов, человечества от рабства. Нет, конечно, не из-за Терезы он решился на последнее путешествие, и в то же время она имеет к нему самое непосредственное отношение. Тереза повлияла и на жизнь, и на душу Байрона. Через семью ее Байрон вошел в общество карбонариев. По желанию Терезы Байрон писал страстные политические стихи, которые должны были воспламенить сердца патриотов Италии.
Она с самого начала, с первых дней любви, испытывала умный и острый интерес к нему как к поэту, что вызывало у него, тоже с самого начала, полное непонимание, даже раздражение.
Душа моя, – пишет он ей в то время, когда не могло быть и речи об усталости от любви, а были с его стороны лишь нежность и восхищение, когда она была больна, не вынеся первой разлуки с ним, – я пишу тебе о Любви, а ты в ответ о Тассо. Я пишу о тебе, а ты спрашиваешь об Элеоноре[11]11
Элеонора – героиня из поэмы Байрона «Жалоба Тассо».
[Закрыть]. Если хочешь, чтобы я обезумел еще больше, чем он, тебе это скоро удастся, уверяю тебя. Расспросы твои излишни. Если тебе известно, что такое любовь – если ты любишь меня – если чувствуешь, – как можешь ты в такое время при нашем положении говорить о вымыслах поэта? Не слишком ли много с нас и действительности?..P. S. Прости меня, если первые строки этого письма были чересчур английскими – но я приехал в Италию не для того, чтобы говорить о себе и своих делах – скорее для того, чтобы позабыть свою прежнюю жизнь там, за горами, – а главное, чтобы любить тебя – тебя, моя единственная и последняя радость. Вот отчего я так нетерпеливо ответил на твой вопрос: была ли действительно Э[леонора] и т. д. и т. п.
Байрону казалось, что она задает вопросы о героях его поэм, потому что ревнует к действительным лицам и событиям, которые легли в их основу, его удивлял, раздражал этот интерес к «вымыслам поэта» при перенасыщенности их отношений реальными переживаниями и подлинными событиями. Мы помним, что выше мира вымыслов он ставил жизнь, действие.
Она, разумеется, любила его и ревновала, но в этой любви и ревности все время углублялось понимание Байрона – поэта и человека. И она в нем, в человеке и поэте, понимала, возможно, то, чего не понимал он в себе сам; стремясь лучше узнать, понять героев его поэм, она хотела понять полнее и его самого, чтобы помогать ему в осуществлении его великих целей. Замечательно, что Байрон кончил жизнь в качестве командующего отрядом «диких людей», похожих на тех самых героев, которых он воспевал в последние годы, когда Тереза его любила.
Она задавала вопросы о героях его поэм, чтобы услышать ответы о нем самом. О том, что было. И о том, что будет.
В одном из писем в Англию, датированном октябрем 1819 года, когда он и она вернулись в Венецию, Байрон пишет, что верен графине Гвиччиоли, добавляя, что она не стоит ему «и шести пенсов».
Я только однажды сделал ей подарок – бриллиантовую брошь, а она отослала ее обратно, вложив туда прядь своих волос (но именно так в Италии принято) и написала, что не привыкла получать столь ценные подарки, но надеется, что я не буду обижен отказом и не сочту, что ценность броши уменьшилась от такого вложения…
Она была, по воспоминаниям современников, «хороша до совершенства». Американский живописец Вест рассказывает:
В то время, когда я рисовал (портрет Байрона), окно, через которое освещалась мастерская, внезапно потемнело, и я услышал женский голос: он слишком хорош!! Я обернулся и увидел восхитительную женщину, которая наклонилась к окну, чтобы взглянуть на мою работу, так как земля была на уровне с окном. Ее длинные золотистые волосы ниспадали ей на лицо и плечи, фигура была хороша до совершенства, а ее улыбка придавала еще большую красу наиболее романтической головке, какую мне встречалось видеть, – в особенности в ту минуту, когда она показалась мне в сиянии солнечного света, озарявшего ее сзади.
Байрон ожидал, что муж Терезы разделается с ним с помощью наемных убийц. «Таков обычай, – писал он в Англию. – Я… беру с собой пистолеты, когда езжу по вечерам в лес». Он не испытывал страха, его радовало чувство постоянной опасности.
На улицах итальянских городов убивали в то время ежедневно и ежечасно. Однажды Байрон подобрал тяжело раненного офицера. «Он умер у меня в доме, – записал он в дневнике 4 января 1821 года. – Убийцы остались неизвестными». Родные офицера написали из Рима в Равенну Байрону, поблагодарив за человеколюбие. Им ответила за Байрона Тереза «на более чистом итальянском языке».
В доме семейства Гамба (Тереза к тому времени развелась) Байрон бывал ежедневно. Гамба были карбонариями. Тут разрабатывались планы освобождения Италии от австрийского ига.
Говорили о различных методах ведения войны – об известном венграм и шотландским горцам искусстве биться на палашах, в котором я некогда достиг кое-каких успехов. Решили, что Р. (революция) начнется 7–8 марта, чему я верил бы, если бы она не была уже однажды назначена на октябрь 1820 года. Но болонцы не пожелали объединиться с романьольцами.
В январско-февральских записях 1821 года имя Терезы упоминается редко, хотя он видел ее ежедневно. По вечерам ему подают пистолеты, и он едет… к возлюбленной или к ее родным – карбонариям. Судя по тому, что он теперь опасается не убийц, нанятых ревнивым мужем, а политических недругов, состояние души поэта резко переменилось. Он еще пишет, что его будущее зависит от желания его дамы, ему самому оно безразлично, он дарит Терезе перстень с изображением любимого романиста – Вальтера Скотта, но посещение дома, где она живет, стало «обычным визитом». И чем меньшей опасностью и большей обыденностью становится любовь, тем сильнее занимают его ум мысли о восстании, баррикадах, о собственном участии в великих событиях. Нижний этаж его дома завален штыками, ружьями, патронами. Он страшно серьезно относится к революции; то, что отвлекает от нее, кажется ненужным, раздражает. Он с удовольствием слушает в доме Терезы ее игру на пианино, но тихо негодует, когда там говорят о завтрашней охоте.
Ему, в сущности, нравится эта жизнь: он возвращается домой, читает любимых писателей – Шекспира, Вальтера Скотта – с мыслью, что под рукой у него оружие. Он любит собственный дом за то, что он удачно – в узкой улице – расположен: с отрядом в двадцать человек можно оборонять его хоть двадцать четыре часа от любых сил.
Он любит игру Терезы на пианино, но любит и игру нищего шарманщика на улице. «Странная вещь – музыка», – пишет он, рассказывая на самом деле о более странной вещи – о человеческом сердце.
Однажды Тереза поссорилась с ним, «когда я стал утверждать, что любовь не составляет самой возвышенной темы для подлинной трагедии… Она разбила мои немногочисленные доводы». Она выиграла литературный диспут, но, увы, не сердце Байрона.
Самой подлинной трагедией для Терезы была трагедия ее любви.
Человеческое сердце, как и музыка, действительно «странная вещь», и тому, кто хочет научиться его исследовать, стоит сопоставить строки из дневников Стендаля и Байрона. Стендаль с Метильдой Дембовской познакомился в 1818 году в Милане; Байрон с Терезой Гвиччиоли – в 1819 году в Венеции. Стендаль любил; любил и Байрон.
Теперь обратимся к их записям.
Стендаль поместил их в трактате «О любви». Он выдает их за записи полковника Сальвиати и «выдающегося молодого человека» из города Вольтерра Лизио Висконти, но нам известно, что это романтические псевдонимы самого Стендаля.
Болонья, 29 апреля 1818
…Я брожу по улицам под холодным дождем, и случай, если можно это назвать случаем, приводит меня к ее окнам. Уже темнело, и я шел, устремив глаза, полные слез, на окно ее комнаты. Вдруг занавеска немного раздвинулась, как будто кто-то хотел взглянуть на площадь, и тотчас задернулась снова. Я почувствовал как бы толчок в сердце. Я не мог держаться на ногах; я спрятался под навес соседнего дома. Тысячи чувств нахлынули на мою душу; может быть, занавеска колыхнулась совсем случайно; но что, если она была раздвинута ее рукой!
Когда любовь живет во мне, я чувствую в двух шагах от себя бесконечное счастье, превосходящее все мои желания, зависящее от одного лишь слова, от одной лишь улыбки.
Это пишет Сальвиати.
16 января 1821
Читал – ездил верхом – стрелял из пистолетов – вернулся – пообедал – писал – был с визитом – слушал музыку – болтал чепуху – и вернулся домой.
Написал часть трагедии – первый акт продвигается «со всей неспешной скоростью». Купил одеяло. Погода все еще сырая, как бывает в Лондоне в мае – туман – изморось, в воздухе висят шотландизмы, прекрасные в описании Оссиана, но несколько надоедливые в прозаической действительности. В политике все еще царит неизвестность.
Это пишет Байрон. «С визитом» он был у нее – у Терезы. «Слушал музыку» – в ее исполнении.
20 июля 1818
…Вчера я провел три часа с женщиной, которую я люблю… Конечно, были минуты горечи при виде ее прекрасных глаз, устремленных на него, и, уходя, я испытал приступы и величайшего горя и надежды. Но сколько нового!! Сколько острых мыслей! Сколько внезапных соображений! И, несмотря на видимое счастье соперника, с какой гордостью и с каким наслаждением моя любовь чувствовала себя выше его любви! Я говорил себе: эти щеки побледнели бы от самого малодушного страха перед малейшей из жертв, которые моя любовь принесла бы шутя, – что говорю я, с восторгом! Если бы, например, мне предложили опустить руку в шляпу, чтобы вынуть одну из двух записок: быть любимым ею или сейчас же умереть. И это чувство так срослось со мной, что оно не мешало мне быть любезным и принимать участие в разговоре.
Если бы мне рассказали это два года тому назад, я рассмеялся бы.
Это писал Сальвиати.
17 января 1821
Ездил по лесу – стрелял – обедал. Получил связку книг из Англии и Ломбардии – английских, итальянских, французских и латинских. До восьми читал – пошел в гости.
Это писал Байрон; «пошел в гости» – в дом Терезы.
25 февраля 1822
Я почувствовал сегодня вечером, что музыка, когда она совершенна, приводит сердце в точно такое же состояние, какое испытываешь, наслаждаясь присутствием любимого существа, то есть что она дает, несомненно, самое яркое счастье, какое только возможно на земле.
Если бы это для всех людей было так, ничто в мире не располагало бы сильнее к любви.
Это писал Лизио Висконти.
23 января 1821
Отличный день. Читал – ездил верхом – стрелял из пистолетов – и вернулся домой. Пообедал – читал – в восемь ушел из дому сделать обычный визит.
«Обычный визит» – к ней.
4 марта 1822
…Привычка к музыке и к ее мечтаниям предрасполагает к любви. Нежный и грустный мотив, если только он не чересчур драматичен, если воображению не приходится думать о действии, мотив, располагающий исключительно к любовным мечтам, отраден для нежных и страдающих душ…
Это писал Лизио Висконти.
18 января 1821
Сегодня не ездил верхом, так как почта пришла с опозданием. Читал письма – получил всего две газеты вместо двенадцати, которые ожидал. Поручил Леге написать Галиньяни об этой небрежности и добавил постскриптум. Пообедал.
В восемь собирался выйти из дому. Явился Лега с письмом насчет одного неоплаченного счета из Венеции, который я считал давным-давно оплаченным. Я пришел в такое бешенство, что едва не потерял сознание. С тех пор чувствую себя больным. Поделом мне за мою глупость – но как было не рассердиться на этих мошенников? Впрочем, счет всего на двадцать пять фунтов.
«Собирался выйти из дому» – в дом Гамба.
Я позволил себе несколько нарушить хронологическую последовательность и запись Байрона от 23 января дать раньше записи от 18 января для того, чтобы тотчас же отметить, что он писал не только о том, что его бесит неопределенный долг в 25 фунтов, но и о том, что рад отдать восстанию решительно все, что у него есть.
«Условия игры» делали неизбежной известную несправедливость к Байрону. Ведь наряду с постоянными полувысказываемыми жалобами на однообразие дней, он утверждал в том же дневнике:
Я почти сожалел бы, если бы мои дела обстояли хорошо, когда судьба народов находится под угрозой. Если бы удалось коренным образом улучшить положение народов (особенно угнетенных итальянцев), я не стал бы принимать к сердцу собственные «мелкие дела». Да пошлет нам всем бог лучшие времена или способность философски смотреть на вещи!
Сопоставлением «параллельных мест» хотелось мне выявить ряд важных симптомов любви и нелюбви. Вещи, абсолютно несущественные для человека, который любит, весьма существенны для того, в ком любовь уже умерла; он их отмечает как нечто непреложно реальное, чем они и являются в действительности, я чуть было не написал: «обыденной, будничной», но это было бы, конечно, несправедливо. Это – живая, подлинная жизнь, неизбежно состоящая из того, что совершенно ново и абсолютно старо, остро волнует и оставляет безразличным, радует и вызывает отвращение. Поэтому лучше говорить не об обыденной действительности, а об особом мире страстно любящего человека, мире Стендаля (Сальвиати и Лизио Висконти), мире, в котором все исполнено новизны, все волнует и делает человека или несчастным, или счастливым.
Конечно, надо иметь в виду и то, что, хотя все это писалось в одно и то же время, в одной и той же стране и, казалось бы, в одной ситуации большой любви, перед нами не только разные люди и разные судьбы, но и разные человеческие миры. Мир Стендаля уже пережил великое действие – революцию 1789 года и наполеоновские войны; для более молодого англичанина (тогда еще ощущалось, что Англия – остров) Байрона Французская революция была легендой, а Наполеон мифической фигурой наподобие Александра Македонского. Стендаль же с ним общался совершенно непосредственно, в будничной реальной действительности, а мальчиком высказывался за казнь короля…
Этим я вовсе не хочу утверждать, что если бы Байрон возвратился из Миссолунгов и полюбил бы опять, он, как Сальвиати, стоял бы с заплаканным лицом под ее окнами. Но, возможно, он уплыл бы в Южную Америку освобождать креолов не один, а с любимой женщиной. Его сердце не переменилось бы, но стало более мудрым. Он к этой мудрости шел.
Все чаще появлялись у него странные чувства и странные мысли. Он отмечает это с удивлением, как бы не понимая себя самого.
Вспомнил нечто странное…
Однажды, когда мне было пятнадцать лет, мне пришлось в одной из дербпширских пещер плыть в лодке (где можно было поместиться только вдвоем, да и то лежа) под скалой, которая нависает над водой так низко, что перевозчик (подобие Харона[12]12
Харон – мифический перевозчик через реки в подземном царстве мертвых.
[Закрыть]) должен толкать лодку, а сам идет за ней, все время нагибаясь. Моей спутницей была М. А. Ч[аворт], в которую я долго был влюблен, не признаваясь в этом, хотя она сумела узнать мою тайну. Помню свои ощущения, но описать их не могу – пожалуй, оно и лучше.
Мери Чаворт была его безнадежной «чуть ли не с четырнадцати лет» любовью. Они были соседями в Англии. Род Байронов и род Чаворт объединяла легендарная вражда, омраченная убийством.
Наш союз мог бы положить конец вражде, из-за которой пролилась кровь наших предков; он объединил бы обширные и богатые земли; соединил бы сердца, по крайней мере одно, и двух людей, подходящих друг другу по годам (она старше меня на два года), и что ж? Она вышла за человека много старше ее, была с ним несчастлива и разошлась. Я женился и тоже разошелся, и все же мы не соединились.
Мери Чаворт не была первой любовью Байрона. Первой его любовью была Мэри Дафф. И он никогда не переставал думать о ней, о загадке собственной души.
…Но странно ли, что я так преданно, так безраздельно любил эту девочку в том возрасте, когда не мог ощущать страсти и даже понимать значение этого слова? Как сильно я чувствовал! Моя мать часто дразнила меня моей детской любовью, а много позже, когда мне было шестнадцать лет, она однажды сказала: «Ах, Байрон, я получила письмо из Эдинбурга, от мисс Аберкромби: твоя старая любовь, Мэри Дафф, вышла замуж за некоего м-ра Ко». И как же я принял эту весть? Не могу объяснить своих чувств в ту минуту, но они произвели у меня что-то вроде судорог, которые так встревожили мою мать, что, она с тех пор избегала говорить на эту тему со мной и довольствовалась тем, что обсуждала ее со всеми своими знакомыми. Что же это было? Я ни разу не видел ее с тех пор, как из-за ложного шага ее матери в Эбердине ее пришлось увезти в Банф, к бабушке. Но я помню все, что мы говорили друг другу, все наши ласки, ее черты, мою тревогу, бессонницу, и как я докучал горничной моей матери, требуя, чтобы она писала ей за меня письма, и как она, наконец, согласилась, чтобы меня успокоить. Бедная Нэнси думала, что я обезумел, и стала моим секретарем, потому что я не умел писать сам. Помню наши прогулки, помню, каким счастьем для меня было сидеть рядом с Мэри в детской их эбердинского дома, недалеко от Плейн Стейнз; помню, как ее младшая сестренка Элен играла с куклой, а мы сидели серьезные и на свой лад предавались любви.
Отчего это произошло со мной так рано? Что могло породить это чувство? Ни тогда, ни еще годы спустя, я не имел и понятия о половом влечении, но мои страдания, моя любовь к этой девочке были так сильны, что я иногда сомневаюсь, бывал ли я после этого действительно влюблен. Как бы там ни было, уже несколько лет спустя, весть о ее замужестве была для меня ударом грома – я едва не задохнулся – к ужасу моей матери и недоверчивому удивлению всех остальных. Это явление в моей жизни (мне еще не было тогда восьми лет) удивляет и будет удивлять меня до конца моих дней, а в последнее время, не знаю отчего, воспоминания об этом чувстве (но не оно само) ожили с поразительной ясностью. Сохранила ли она память о нем и обо мне?