Текст книги "Золотое весло"
Автор книги: Евгений Богат
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 16 страниц)
Но разве Сократ не повинен в торжестве этой трагической иронии? Не он ли начал утяжелять «чашу души»? И не над ним ли самим иронизирует муза истории – Клио? В век, очарованный телесностью мира, он сосредоточился на душе во имя живого равновесия между нею и телом и, поменяв местами чаши, нарушил равновесие настолько, что было оно восстановлено через две тысячи лет, в эпоху Возрождения.
Наряду с широко известным «быть или не быть» существует и второй вопрос: «действовать или не действовать?» Не действуя, мы оставляем без изменений мир, окружающий нас, делая собственное существование в неочеловеченной действительности ненадежным (не действуя, человек погиб бы как вид на заре существования); действуя же, мы меняем мир, очеловечиваем его, но и вызываем непредвиденное, непредставимое, «роковое». Формула Эйнштейна становится атомной бомбой, мысль ученого – трагедией Хиросимы. И над существованием человечества как вида нависает угроза. Действовать или не действовать? Быть или не быть?
ГОВОРИТ ФРАНЦУЗСКИЙ БИОЛОГ ЖАН БЕРНАР:
– Человек – первое животное, сумевшее внести изменения в окружающий его мир. Как утверждает нобелевский лауреат Франсуа Жекоб, человек, стал первым детищем эволюции, обладающим силой подчинить эволюцию себе, то есть изменить самого себя. Именно это и вызывает тревогу: что нас ждет в будущем – какие сюрпризы и опасности? Я имею в виду возможности, открывшиеся в последнее время перед биологами в области изменения человеком себя самого как вида. За последние 30 лет успехи биологии более существенны, чем за последние 30 веков. Биологи открыли фактор, от которого зависит организация живых существ, этакий законопроект, на основании которого строятся различные живые формы. Теперь установлено, что в генетический код, как и в любой закон, можно вносить изменения. И хотя создание в лабораторных условиях какого-либо супергения или суперпреступника – дело весьма далекого будущего, уже сейчас мы в состоянии задуматься об изменениях генетического потенциала, которые могут повлиять на распределение полов, то есть решать, какое количество мальчиков и какое количество девочек должно родиться в тот или иной период. Опыты на молекулярном уровне уже сегодня ставят вопрос о возможностях модификаций самой генетики человека. И хотя во время данных опытов никаких трагических событий пока не было, не исключено, что мы выведем в лабораториях искусственную разновидность бактерии, которая нанесет человеку больше вреда, чем все существовавшие до сих пор естественные бактерии. Что же делать?! Да, мы открыли генетический код – код жизни, мы научились наконец разбираться в поразительном единстве человека как живого существа при всем разнообразии индивидов. Но манипуляции на генетическом материале сопряжены, по-видимому, с огромным риском. Мы можем избавить человечество от старых бед, но мы можем и вызвать к жизни новые, непредвиденные и непредсказуемые чудовища. Ученые дали в руки человеку «чудесные игрушки», с помощью которых он может добиться огромных успехов в развитии цивилизации, но и сам человек, кажется, вот-вот станет игрушкой…
Что же делать? Действовать или бездействовать? Экспериментировать, искать или объявить мораторий? Одни говорят: чтобы познавать, надо рисковать. Им отвечают: да, но мы оказались в положении, когда не столько можем открыть то, что есть, сколько создать то, чего нет. И этот разнобой во взглядах естествен. Одна и та же техника опыта на генах может обернуться и добром и злом. Что несет с собой генетическая инженерия? Надо ли отгадывать те загадки, которые задает нам мир сегодня? Наука – и в особенности биология – переживает уникальный момент, я позволю сопоставить его с одним из моментов в жизни Эдипа – героя известного древнегреческого мифа. Как известно, Эдип вырос у матери и отца, которые не были ему родными, о чем он не догадывался. Затем получил предсказание оракула, что ему суждено убить своего отца и жениться на своей матери. Чтобы избежать этого, он покинул город, в котором жил, – Коринф, и по дороге в Фивы убил в нечаянной ссоре незнакомого старика, который и был его родным отцом. В Фивах он отгадывает загадку хищного сфинкса, избавляя тем самым город от ужасных бедствий. Его делают царем, и он женится на вдове убитого им царя Фив: на собственной матери. Говоря об уникальности момента, который переживает наука, я имел в виду минуту, когда Эдип после рокового убийства отца оказывается перед сфинксом, решив ответить на его загадку. Да извинят меня физики, но отца Эдипа я рассматриваю сейчас как собирательный образ жертв атомной бомбы. А загадка сфинкса – это алфавит, грамматика и синтаксис жизни, которые мы должны сейчас отгадать или не отгадать. Отгадав, мы отведем беду от Фив, но ведь и кровосмешение Эдипа можно осмыслить как образ генетической катастрофы – может быть, самой ужасной из возможных в нашем мире катастроф. Ведь в работе над генетическим материалом может оказаться роковой даже малейшая оплошность, допущенная в ходе эксперимента. Отец Эдипа погиб, когда великие открытия физиков начали использоваться в разрушительных целях… Действовать или бездействовать?
Эти мучительные сомнения объясняются во многом тем, что в наш век наука и техника развиваются несравненно быстрее, чем в века минувшие. А мудрость человечества, его нравственное сознание развиваются по-прежнему медленно. Достаточно сопоставить познания Архимеда с познаниями Эйнштейна, чтобы понять огромность совершенного человечеством шага, а философская мысль нашего времени выдерживает сопоставление с мыслью времен Платона. То есть у человечества не все «генетические характеристики» развиваются с одинаковой быстротой. Такой разнобой допустим лишь в узких рамках. Иначе может исчезнуть бесследно с земли целый вид. Возьмите гигантских доисторических рептилий – динозавров. Эти животные достигли огромных размеров, потому что на первом этапе их эволюции величина была важнейшим фактором в борьбе за существование. Но поскольку увеличение роста не сопровождалось развитием остальных характеристик, в первую очередь мозга, животные вымерли. Сегодняшний «мозг» человечества – его нравственное сознание катастрофически отстает от огромного «научного тела».
Именно поэтому ряд видных биологов Западной Европы и Америки и решил отказаться от дальнейших исследований в области генетики до тех пор, пока этическая ответственность, наш «мозг» не разовьется, не станет более высоким…
Эдип XX века решил не отгадывать загадки сфинкса. А ведь то – по мифу – была загадка («кто ходит утром на четырех ногах, днем – на двух, а вечером – на трех?»), ответ на которую был: человек.
По мотивам известного мифа Софокл создал бессмертную трагедию Рока – «Царь Эдип». Начало ее исполнено траурной торжественности: Фивы посетила чума, и хор детей и стариков умоляет царя Эдипа избавить город от этой новой беды, как некогда он избавил его от «хищной девы»,[14]14
Сфинкс, по-гречески, – женского рода.
[Закрыть] требовавшей человеческих жертв. В понимании хора чума – это сила, подвластная человеку, «венчанному мудростью» и любимого богами. (Любопытно отметить, что это первое в большой литературе появление чумы в качестве завязки действия и фона, выявляющего характеры, отношения людей, верования, нравы эпохи. Через две тысячи лет после Софокла чума возродится у Боккаччо в «Декамероне» в атмосфере веселого бесстрашия, чтобы в наш век вернуться к читателю как совершенно иррациональная, неподвластная человеку сила в одноименном романе Альбера Камю.) Эдип отвечает хору, что уже послал в Дельфы, в «обитель Аполлона», одного из мудрейших мужей, чтобы узнать, какой ценой можно отвести от города беду. И тотчас же мы – с Эдипом и хором – узнаем, что в качестве цены Аполлон назначил изгнание убийцы Лайя, царствовавшего в Фивах до Эдипа.
Хор видит Эдипа чистым и безупречным, он видит его первым, лучшим из людей, и Софокл действительно наделяет героя трагедии добрыми чувствами, мудростью, состраданием (талантом сердца, редким в ту эпоху). Эдип искренно желает помочь городу. Этому совершенному человеку и наносит Рок с математической точностью удары, и мы в эпилоге видим окровавленное лицо героя, ослепившего себя собственными руками, чтобы даже в царстве теней не узреть убитого им отца и ту женщину, что была и матерью его, и женой… Эта трагедия рождает великий, мучающий читателей Софокла вот уже две с половиной тысячи лет вопрос: за что?! Ведь если судить о человеческих действиях по мотивам, то Эдип абсолютно ни в чем не повинен, он не желал этого, ему не было известно, что седовласый старец, которого он убил в нечаянной ссоре, был царем Фив и его родным отцом, а вдова его, на которой он женился, была его матерью. Вся его жизнь после того забытого случая на дороге состояла из одних добрых дел. За что же?! Самого Софокла в отличие от его бесчисленных во все века истолкователей этот вопрос, казалось бы, не мучает: испытав удары Рока, Эдип остается воплощением силы и великодушия. То, что он совершил невольно, он осмысливает как собственное деяние, полная ответственность за которое лежит на нем. И тем он напоминает нам Эйнштейна и Оппенгеймера после Хиросимы и Нагасаки и сошедшего с ума от сознания содеянного им американского летчика Изерли, участвовавшего в метеоразведке перед атомной бомбежкой – при полном незнании особенностей нового оружия.
Но вернемся к Эдипу, годы идут, и Эдип, одряхлевший, совершенно беспомощный старик слепец, герой последней трагедии Софокла («Эдип в Колоне»), возвращаясь мыслью к минувшим событиям, решительно заявляет о собственной невиновности.
Это несовпадение «двух Софоклов» и «двух Эдипов» до сих пор не дает покоя исследователям античности. Почему герой последней трагедии Софокла – старец Эдип заявляет: «неповинен», в то время как в разгар трагических событий он полно и искренно ощущал, осознавал собственную вину? Что изменилось в нем? Понимание вины? Понимание ответственности? Понимание Рока? А изменилось в нем то, что из человека действия, рискующего, ищущего, строящего жизнь, из личности, воплощающей в себе активно-творческое начало, – он, бесконечно устав от дорог, которые исходил с поводырем, становится пассивно-созерцательным (и созерцание это обращено внутрь) существом.
О вине говорит герой, понимающий трагизм действия в этом таинственном мире, где действие – это стрела на тетиве, и от человека зависит, пустить ее или не пустить, но дальнейшая ее судьба порой непредсказуема. Она может убить любимое тобой существо, оказавшееся на пути полета стрелы (как убил Геракл кентавра Хирона). Но если ее не пустить… Действовать или не действовать? Быть или не быть? Трагедия первого Эдипа – трагедия человека, действующего в неисследованном, непонятом, неочеловеченном мире, без умысла нарушающего его законы и, несмотря на отсутствие (по мифу и Софоклу) личной вины, наказанного за это. Его самоосуждение – героическая попытка подняться над Роком, хотя бы в жестоком, яростно-беспощадном отношении к себе, без вины виноватому. Трагедия второго Эдипа – трагедия человека, отрешившегося от действия и надеющегося пассивностью явить чудо миру. Ответственность за содеянное второй Эдип перекладывает на высшее, таинственное, неподвластное человеку (иррациональное – в нашей терминологии), на Рок. Он искренен и даже величествен в абсолютном сознании и личной и надличной невиновности. Но в нашем, XX веке он находит, увы, неблагодарного читателя: нам известна чересчур хорошо подобная аргументация в ситуациях менее возвышенных. (Ее могли бы с не меньшим основанием повторить Эйнштейн и Оппенгеймер, но они, к их чести, избежали подобного соблазна; позволительно было бы сослаться на высшее командование и Клоду Изерли, как делали это остальные американские пилоты, бомбившие японские города.)
Трагедиям Софокла посвящена обширная литература; из самых интересных русских исследователей назову Ф. Зелинского, в чьей статье о «Царе Эдипе», опубликованной в 1915 году, я нашел строки, удивительным образом, почти дословно совпадающие с одним местом из далекой от античности и Софокла книги Норберта Винера «Кибернетика».
Говоря о том, что современный ему мир (рубеж XIX и XX веков) не поклоняется Року в отличие от «наивного античного мира», а овладел им, Ф. Зелинский иронически добавляет: «Овладел так же успешно, как гётевский ученик волшебника овладел помелом-водоносом». Зелинский писал для элитарного читателя и поэтому суть гётевского стихотворения не излагал. В изданной через полвека книге Норберта Винера эта суть раскрывается обстоятельно: чародей, – неторопливо и подробно, будто бы общаясь с детьми, рассказывает «отец кибернетики», – оставляет ученика и помощника одного, поручив ему запастись водою; ленивый и хитрый юноша перепоручает эту работу метле, говоря ей волшебные слова, слышанные им от учителя; метла покорно делает за него работу и не хочет остановиться; юноша едва не тонет, он обнаруживает, что не выучил или забыл второе заклинание, которое должно остановить метлу; в отчаянии он переламывает ее о колено и, к ужасу, видит, что обе половины по-прежнему носят воду; к счастью, возвращается учитель, и его слово, останавливая метлу, спасает ученика от гибели, казавшейся неминуемой…
Винер излагает подробно стихотворение Гёте для иллюстрации мысли об опасности «эффективных устройств», наделенных большим могуществом, чем мы, то есть современных быстродействующих электронных машин. Чудодейственная метла – наивный прообраз подобного «устройства».
Эдип и Рок – у Софокла; ученик чародея и волшебная метла – у Гёте; человек и электронная быстродействующая машина (ЭВМ) – у Норберта Винера.
«Самая большая опасность сейчас – третья мировая война», – объясняет Норберт Винер обстоятельность, с которой излагает стихотворение Гёте.
Фантастическое видение! Эдип – и ЭВМ, от которой зависит: быть или не быть человечеству? Эдип – и электронный Рок.
В этом удивительном сочетании, в фантастической этой цепи – несчастного фиванского царя, волшебной метлы, могущественной современной машины, античного мира, кибернетики, Софокла, Гёте, Винера – рождается мысль…
Нет, эта мысль – полемически остро – родилась давным-давно у Сократа и в наши дни в той фантастической цепи делается полновесно бесспорной.
И в эпоху Сократа успехи науки были совершенно исключительными. Интуитивно-умозрительно она узнала – точнее, догадалась – о том, что делает великой науку современную. Не случайно в сегодняшней литературе Эйнштейна часто сопоставляют с Демокритом. «Эйнштейн, – пишет современный историк науки, – располагая лишь бумагой, карандашом и собственным разумом, еще за много лет до того, как кому-нибудь удалось разложить атом и разрушить материю, предсказал, что материя может быть разрушена и что, когда это будет сделано, освободится ужасающее количество энергии…» «Демокрит в V веке до н. э., располагая лишь восковой дощечкой, стилем и своим разумом, за много веков до того, как наука сумела проникнуть внутрь вещества, предсказывал, что всякое вещество состоит из атомов».
В сущности, атомный век родился при Сократе. Если бы античная цивилизация получила чудом наши сегодняшние технические дары, то атомная бомба в войне между Афинами и Спартой или Римом и Александрией стала бы реальностью.
Науке той эпохи было известно о развитии, единстве и структуре мира то же, что и сегодняшней науке, ошеломляюще точно подтвердившей великие умозрения людей античности. В этих уникальных условиях Сократ и решил заложить основы новой науки – науки о человеческой нравственности. Его высказывания о современных ему физиках и астрономах излагаются в наши дни с добродушно-ироническим пиететом к мастеру трагической иронии: на то, мол, он и Сократ, чтобы искать истину на путях парадокса. И действительно, афинский мудрец порой говорил вещи странные и несправедливые; он утверждал, имея в виду занятия астрономией: «Неужели эти господа изучили человеческие дела настолько, что находят возможным заниматься делами небесными?» Он высмеивал великую науку Фалеса, Гераклита, Парменида, Демокрита за то, что в ней одни говорят о единстве мира, вторые – о разнообразии его, третьи – о развитии, четвертые – об абсолютном покое. Где же истина?! – восклицал он. – И если она и будет найдена, какая в ней польза? Разве эти ученые могут вызвать дождь? Изменить порядок времен года? Или удлинить день, или укоротить ночь? Это, говорит Сократ о современной ему науке, то, что не касается человека и не увеличивает его счастье. Он называет математиков и физиков сумасшедшими, подразумевая не их «безумные идеи», а бессмысленность их занятий.
Нам, людям XX века, нетрудно опровергнуть любое из действительно парадоксальных высказываний античного мудреца, но несравненно важнее понять: мудрость Сократа в том, что он резко почувствовал – научное развитие опередило нравственное и пожелал восстановить равновесие. В атмосфере гениальных озарений о начале начал и структуре мира он захотел заложить точные основы разумного человеческого поведения, создать науку о человеке как о нравственном существе, создать науку об отношениях человека с этим «странным», то ли бесконечно разнообразным, то ли единым, то ли развивающимся, то ли неподвижным миром. Он старался сосредоточить огромную интеллектуальную энергию столетия на познании человека, на понимании добра и зла, на «структуре» человеческой этики.
И… новая вина Сократа! – оторвав науку о человеке от наук о мире, он и на этот раз вызвал последствия непредвиденные – постепенное угасание нравственной философии у стоиков, чье мышление постепенно, из века в век, нисходило до афоризмов житейской мудрости. И мы с высоты семидесятых годов XX века новой эры можем опять осудить Сократа за то, что, желая равновесия… Но нет! – лучше подумать о том, что мы уже сегодня научились вызывать дождь, а завтра будем в состоянии удлинять день, а послезавтра повернем течение рек и до сих пор не можем понять жены, мужа, сына, товарища детских лет, даже понять, не говоря уже о том, чтобы изменить их образ мыслей, чувствований, поведения. «О, тоска! Через тысячу лет мы не сможем измерить души!» – писал Блок. Бесконечная доброта, дальновидность и мудрость Сократа в том, что он хотел избавить нас, далеких потомков, от этой тоски. Он хотел измерить – именно измерить – душу. И эта фантастическая мечта воплощалась у него в возвышенно-трезвый поиск разумного поведения в загадочном («безумном, безумном, безумном…») мире.
Он мечтал о том, чтобы заложить основы нового мира, в котором Рок не властвовал бы над человеком, мира, в котором никогда не повторилась бы трагедия Эдипа. Он хотел, чтобы нравственное развитие никогда в дальнейшем не отставало от научного. Но разве не этого же самого хотим сегодня и мы?! И от того, что Рок стал электронным, желание наше делается лишь основательнее. И великое равновесие между наукой о человеческой нравственности и наукой об окружающем мире будет достигнуто при вечно живом участии Сократа.
Сегодняшнее нравственное сознание человечества отличается от античного, может быть, даже более резко – вопреки уверенности Бернара, – чем познания Эйнштейна от познаний Архимеда или Демокрита.
Мы понимаем личную вину Эдипа: ОН УБИЛ. Незнакомого человека. Путника на дороге. Чужого человека, нанесшего ему обиду. Старого человека. И сопровождавших его людей. Тоже незнакомых. Тоже чужих. Он не думал, что убивает отца. Но он убил. Человека. Старика. «Все мои сыновья…» – названа одна из послевоенных пьес. Трагедия Эдипа в нашем сегодняшнем понимании может быть названа: «Все мои отцы…» Любой юноша, терпящий по своей вине катастрофу, может быть твоим сыном, как и любой старик, которого ты убиваешь в нечаянной ссоре, может быть твоим отцом.
И основы этого сегодняшнего нравственного сознания заложены в беседах с согражданами самого общительного из афинян, ходившего летом и зимой в изодранном плаще, босиком, обманчиво-простодушного, загадочно-ироничного.
В масштабе веков мы можем видеть и ряд непредвиденных последствий бесстрашных его усилий: «чаши» колеблются непредсказуемее, чем хотелось бы Сократу, одному из самых действующих лиц человеческой истории. В масштабе тысячелетий мы видим его великую победу. Нет, мы ее чувствуем: она в нас самих, мы – утро этой победы. Мы сострадаем Эдипу, понимая его личную нравственную вину. В победе Сократа обещание долгожданного торжества над Роком – долгожданного и особенно важного сегодня, ибо и Рок Софокла, и Рок Норберта Винера, в сущности, одно и то же: совершенная машина, унижающая и уничтожающая человека, машина и система, последнее понятие (чисто кибернетическое) не было известно в эпоху Софокла, но систему математически точного стирания человека в порошок он показал гениально.
А что стало с одряхлевшим Эдипом – героем последней трагедии великого античного драматурга? Он ушел в рощу и уже не вернулся. Не вернулся, никогда. Он умер? Мы не можем этого утверждать. Он ушел… И уже не вернулся? Не вернулся никогда?
Он вернулся к нам с новой мудростью и со старой болью.
Таинственное завершение судьбы Эдипа – великое откровение Софокла, особо понятное нам, первым в истории человеческого духа ощутившим: «Не может совсем и навсегда умереть то, что когда-либо волновало людей: язык, на котором они говорили, оракул, перед которым смолкали их голоса, сны, которые посещали их воображение, все, о чем они некогда страстно мечтали, чему посвящали свои дни и пламень своей души». (Эти строки я заимствовал у английского исследователя античности и Ренессанса Уолтера Патера.)
Я часто думал в последнее время: конечно, фантастично, что человек полетел в космос, полетел на Луну и в обозримом будущем полетит на Марс, но не менее фантастично и то, что некогда на улицах Афин беседовал с ремесленниками о доблести Сократ, а потом в походном шатре писал о «тщете земного» Марк Аврелий, а потом воспевал величие человека Пикко делла Мирандола… Но в том, что это было, убеждает меня более «улик истории» собственное сердце.
Конечно, душа человека менялась из столетия в столетие, но, наверное, менялась она, как меняются парусные корабли – по ритму и по естественной логике усложнения, – а не как меняются сегодня модели автомашин и океанские лайнеры.
Мы помним – по первому письму из Эрмитажа, – что история искусств – это история идей и история нашей души. О чем же рассказывают античные залы Эрмитажа? О величии и трагизме действия. Этот мир, оставивший нам дивные подобия или менее дивные подобия подобий (потому что оригиналы погибли), понимал и любил действие, выявляющее лучшее в человеке: олимпийские игры и философские диалоги, воинскую доблесть и состязания трагических поэтов, он тонко чувствовал ценность действия тела, души и мысли, несмотря на сопряженный с любым действием риск. Да, можно нечаянно убить стрелой любимого кентавра, но «странно ослабевшая тетива» (Софокл) вызывает не меньшую печаль в этом мире, одушевленном идеей вечно загорающегося и вечно потухающего огня. В этом огне и рождался европейский «фаустовский» дух, познавший и выразивший величие и трагизм действия с новой силой, рождался мир готических соборов и костров инквизиции, великого искусства и великих войн, мир отважных путешествий в малоисследованные области и земного шара, и человеческой души, мир, в котором замирало от нежности «старое, бедное» человеческое сердце и пустыня расцветала, как роза, мир космических полетов и Хиросимы, мир беспрестанных изменений и потрясающей верности великим идеалам, мир, в котором не умолкал ответ на загадку сфинкса: ЧЕЛОВЕК, ЧЕЛОВЕК, ЧЕЛОВЕК.
Существуют два полярных высказывания о диалектике отношений античности и современности; в обоих античность названа «детством», но с совершенно различными выводами из этого определения.
Маркс, говоря о золотом детстве человечества, замечает: мужчина не может стать ребенком, но его радует наивность ребенка, и он стремится к тому, чтобы на более высоких ступенях развития воспроизводить собственную сущность, то есть воскрешать в себе все время детство. Это мысль великого гуманиста. И действительно, детство никогда не умирало ни в Моцарте, ни в Пушкине, ни в Рафаэле…
А вот второе высказывание: «Возьмем отдельную человеческую жизнь; то, что теряет юноша, оставляя детство, так невосполнимо, что он должен был бы желать после этой утраты расстаться с жизнью, как с чем-то обесцененным». Это мысль Ницше. Он имеет в виду античность и позднейшие стадии развития европейского духа. По-человечески Ницше можно понять: не любя отдельную личность, мы иногда успокаиваем себя тем, что в детстве и она была хороша. Ницше не любил современное ему человечество. Но вот что любопытно: утешительно-возвышенные мысли о детстве без любви к сегодняшнему взрослому человеку и веры в его будущее, – и это самое детство рисуют театрально, избыточно-романтично, малоправдоподобно. Ибо детство – живое, подлинное, реально прекрасное – можно увидеть лишь в том, кого любишь в любом возрасте.
Мне не хочется уходить из античных залов, хотя я и понимаю, что, в сущности, не уйду отсюда никогда после того, что передумал в них, перечувствовал. Но ждут нас новые залы, новые возрасты человечества. Пора, пора! И вот – дадим волю фантазии – нам разрешили избрать в сонме античных богов и героев для дальнейшего путешествия сквозь века самых милых сердцу, самых умелых в опасном странствовании. Велик, разнообразен выбор. Афина, Артемида, Аполлон, Гефест, Персей, Геракл – кого же избрать? Любому из них подвластны и стихии, и искусства, и ремесла. Но мы, помня о Ниобее, отстраним Аполлона и Артемиду за то, что они убивали детей, и, помня о дочерях Миния, обращенных в мышей, отклоним Диониса и, помня об участи Арахны, ставшей пауком, откажемся от Афины…
Мы выберем самых некрасивых и неименитых дочерей Зевса – их бытие остается тайной античного духа. Это – Литаи: хромые, еле двигающиеся, косоглазые, они шли за богиней безумия Ате, заставлявшей людей совершать дикое, безрассудное, непоправимое, и исцеляли от помешательства, утешали, творили добро. Они – родные сестры Сократа, обреченные на забвение, как он обречен был на чашу цикуты. Как удалось им, уродливым, родиться в мире, где царил культ чувственно воспринимаемой красоты? Но ведь родился же в нем и Сократ с его культом разума и добра.
Мы возьмем с собой их, самых умелых и самых нужных: чересчур часто богиня Ате посещала в последующие века человечество.
Бедные, милые Литаи – инквизиторы увидят в них потом ведьм и колдуний, и они станут живыми кострами. Но через века – воскреснут в сегодняшней некрасивой девочке, которую увидел в большом московском дворе поэт Николай Заболоцкий. Строками его стихотворения, посвященного ей, этой некрасивой девочке, я и хочу закончить это письмо: «…что такое красота, и почему ее благословляют люди? Сосуд она, в котором пустота, или огонь, мерцающий в сосуде?»