412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Богат » Мир Леонардо. Книга 1 » Текст книги (страница 8)
Мир Леонардо. Книга 1
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 18:21

Текст книги "Мир Леонардо. Книга 1"


Автор книги: Евгений Богат



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 11 страниц)

Люди Возрождения в полном объеме повторили пороки людей античности, но никогда не поднимались до их доблестей.

Убивали, за редким исключением, не тиранов, а политических соперников. На Цезаря Борджа не нашлось Брута и Кассия. А Макиавелли, беседовавший с ним в уединении, восхищался им, но отнюдь не помышлял о римском подвиге тираноубийства.

Поэтому люди Великой французской революции и читали Плутарха, а не Вазари, читали жизнеописания «доблестных мужей», а не жизнеописания великих художников.

Люди Возрождения боготворили Платона, но никто не читал его, как Катон Утический, который черпал из философии Платона силы для защиты идеалов Римской республики в I веке до нашей эры и отдал потом за эти идеалы жизнь, покончив с собой.

Самое убийственное для Возрождения – сопоставление двух Цезарей: Юлия Цезаря и Цезаря Борджа.

У людей, не верящих в реальную силу искусства, существует достаточно убедительный аргумент: искусство не уберегло человечество от ужасающих жестокостей и даже катастроф. Наиболее остро и четко выразил это современный немецкий философ Адорно:

«После Освенцима нельзя писать стихи».

Но неизвестно, что стало бы с человеком, если бы не было искусства.

И наверное, в том, что пишут стихи и после Освенцима, – не забвение и равнодушие, а память и надежда.

Торжествует ли это оптимистически разумное соображение над аргументами маловеров? Торжествует… Но не окончательно. Разрыв между ценностями искусства и ценностями жизни остается.

Об итальянском Ренессансе написано страшно много, повторялось тысячи раз, что это культура городская, буржуазная, порожденная новым типом денежно-товарных отношений. Все эти социальные условия исследованы достаточно глубоко. Менее основательно изучена трагедия Ренессанса как трагедия разрыва между жизнью и творчеством. Почему существовали в одну эпоху Рафаэль, Леонардо, Боттичелли и вакханалия убийств, триумф жестокости, коварство, постепенное падение духовного начала человека при торжестве духа в искусстве?

Можно успокоить себя мыслью Достоевского о том, что искусство не утеха, не роскошь и не вольная игра ума и души, а необходимость. Если бы не искусство, человек бы погиб, не найдя ответа на вопросы, развивающие душу и ум. Об этом, помню, думал в Лувре.

Во власти искусства не только остановить мгновенье, но и вернуть его – через десятилетия и даже века; время становится обратимым. Я долго стоял перед любимой с юношеских лет, тогда она была известна мне только по репродукциям, картиной «Молодой человек с перчаткой» Тициана. Молодой человек напоминает мне лично Гамлета. Это одна из тех картин, которая, несмотря на то что она гениальна, не старится с нами, как картины Рембрандта или Леонардо. Мы стареем, а молодой человек с перчаткой – Гамлет – остается молодым. Более того, это единственный из великих портретов Тициана, который не старится, а стариться, как старится человек, как старится все живое, – странная особенность великих полотен, как и великих книг.

Они стареют и становятся мудрее, а точнее, стареем и набираемся мудрости мы, находя в них новые опыты нашей жизни, поэтому нам и кажется, что состарились не только мы, но и автопортрет Рембрандта, и Андрей Болконский; а тициановский Гамлет остался молодым.

Состарился я, и когда в последний раз стоял перед ним в полутемном музейном зале, то вдруг подумал: если бы Гамлет жил в наши дни, лишенные потусторонних страхов и суеверий, что удержало бы его от самоубийства? Ведь мы помним, что Гамлета удержала неизвестность. Он, как и все люди той эпохи, верил в иную жизнь.

Но сегодня, когда в иную жизнь не верит почти никто, что удержало бы Гамлета? Если – вообразим невозможное – он очутился в той же шекспировской ситуации? Ну что, что могло бы его удержать? Что помешало бы ему уйти из мира, где царит «ложное величие правителей, невежество вельмож, всеобщее притворство, невозможность излить себя»? Что помогло бы ему снести «несчастную любовь и призрачность заслуг в глазах ничтожеств, когда так просто сводит все концы удар кинжала…»? Сам Шекспир в одном из сонетов дал если не философский, то лирический ответ на этот вопрос: «Все мерзостно, что вижу я вокруг, но как тебя покинуть, милый друг!» А если нет – а у Гамлета не было тогда – и милого друга?

«Молодой человек с перчаткой» в зале Лувра – напротив леонардовской «Джоконды». Их обычно разделяет разноликая толпа, стоящая лицом к «Джоконде» и спиной к нему. В зале, где царит «Джоконда», все остальные картины, нет, не картины даже, а те, кто на них изображен, осуждены на невнимание и одиночество. Но на этот раз, в зимний будничный пасмурный день, зал был почти пуст. Между Гамлетом и таинственной женщиной, в которой Леонардо запечатлел собственную душу, не было никого.

Я подошел к «Джоконде» и увидел себя в Зазеркалье, и Леонардо да Винчи объяснил мне, почему Гамлет никогда ударом кинжала не закончит земное существование, даже при уверенности, что во внеземном его не ожидает ничего более страшного, чем земная жизнь.

Смысл жизни – есть жизнь, моя жизнь.

Смысл чего? Смысл мира, смысл истории, смысл борьбы добра за торжество и добра, и красоты. Гамлет не может убить себя, не исчерпав все возможности и силы для познания и себя, и мира.

Живопись, как некая тайнопись, в которой отражена жизнь минувших веков и моя собственная жизнь, осталась навсегда самой существенной страстью моей души.

Поздние работы великих мастеров Донателло, Тициана, Микеланджело, Рембрандта отмечены большой серьезностью, разочарованностью, трагизмом и пониманием той почти детской (но постигается она лишь в старости) истины, которую удачно высказал английский поэт и романист XX века Эдвард Джон Дансени. Он создал образ бога веселья Лимпэнг-Танга. Вот что говорит этот бог: «Я пошлю в мир шутов и немного веселья. И пока смерть кажется тебе далекой, как лиловые тени гор, а печаль невозможной, как дожди в синие летние дни, молись Лимпэнг-Тангу. Когда же состаришься и будешь ждать смерти, не молись Лимпэнг-Тангу, ибо ты становишься частью замысла, который ему неведом».

Искусство, особенно живопись, для меня навсегда осталось чудом. Чудом, которое делает нас частью великого замысла. Что это за замысел? Искусство Ренессанса обещало человеку бессмертие.

Рембрандт надежду на бессмертие отнял. Ренессанс показал в портрете человека, который не может умереть (хотя все, кто изображен, умирали молодыми, как «Молодой человек с перчаткой» Тициана). Рембрандт показал человека, который не может не умереть. (Хотя все его старики доживали до почтенных лет и могли быть дедами тициановских молодых людей.)

Может быть, дело в «уроках анатомии» Рембрандта, демонстрирующих нашу конечность? Но «уроки анатомии» Леонардо и Микеланджело (не на полотнах, а в жизни) были пострашнее рембрандтовских изображений, и это не мешало ни Леонардо, ни Микеланджело изображать человека бессмертным.

Загадочная вещь: в эпоху Ренессанса человеческая жизнь, как и человеческая судьба, была более непрочной, открытой для ударов (капля яда в стакане вина – тоже удар), чем в последующие века, но люди на картинах художников этой эпохи бессмертны, как античные боги в мраморе Афин или Рима…

Искусство итальянского Ренессанса делает нас частью того великого замысла, который очаровывает в картинах великих художников. Оно обещает бессмертие…

Но можно посмотреть на вещи и более трезво. Искусство Возрождения формирует сознание бессмертия человеческих ценностей.

Один из великих людей дела Альберт Швейцер отмечал, что в период Возрождения у человека появилось новое отношение и к самому себе, и к окружающему миру, именно поэтому родилась потребность самостоятельно создавать духовные и материальные ценности на благо дальнейшего развития человека и человечества…

Я называю Альберта Швейцера великим человеком дела, потому что он посвятил жизнь лечению людей в тропической Африке. Но Альберт Швейцер был и великим музыкантом. Он пожертвовал искусством ради того, чтобы создать лечебницу в Ламбарене.

В эпоху Возрождения, когда в системе человеческих ценностей первенство было за искусством, подобная жертва показалась бы совершенно невероятной. Она была бы невозможна.

Но она была бы невозможна и в XX веке, если бы не было эпохи Возрождения (о чем говорил сам Швейцер). Именно искусство создало личность, которая могла этим искусством пожертвовать ради великого дела.

В опыте человеческого духа первенство красоты было необходимым и мудрым моментом соединения красоты и добра, их нерасторжимости.

Швейцер писал:

«Когда исчезает сознание, что любой человек нам в какой-то мере небезразличен как человек, тогда расшатываются устои культуры и этики».

Этот взгляд и это суждение были бы непонятны людям эпохи Возрождения. Но они стали возможны именно потому, что Возрождение было…

…Стихи после Освенцима – поражение Освенцима.

* * *

Леонардо да Винчи. Литье пушек (рисунок).

Леонардо да Винчи. «Битва при Ангьяри».

Пинтуриккьо. Портрет папы Александра VI.

Неизвестный автор. Портрет Макиавелли.

Освенцим (фото).

Леонардо да Винчи. Чертеж военной и осадной машины.

Франческо дель Косса. Итальянская мужская одежда эпохи Возрождения (фрагмент картины).

ГЛАВА 6
«Джоконда», или Исповедь в красках


(Иллюстрация, использованная к шмуцтитлу: Леонардо да Винчи, «Джоконда», фрагмент)

О ней, о ее улыбке написаны тысячи страниц – в монографиях, романах, эссе.

С чего же начать? Может быть, со стрекозы?

Вы видели когда-нибудь, как летит стрекоза? Теперь послушайте Леонардо:

«Стрекоза летает на четырех крыльях, и когда передние поднимаются, задние опускаются. Однако нужно, чтобы та и другая пара в отдельности была способна поддерживать всю тяжесть».

Леонардо уловил почти неуловимое. Углубился в мир почти недоступный человеческому взгляду и… ошибся.

Через века киносъемка показала, что Леонардо был неправ. Стрекоза поднимает переднюю и заднюю пару крыльев одновременно, опускание же задней пары начинается несколько раньше, чем опускание передней, причем обе пары крыльев никогда не соприкасаются. Установить это невооруженным глазом абсолютно невозможно, потому что число взмахов крыльев в секунду равно тридцати шести, а разница в опускании крыльев составляет одну восьмидесятую секунды.

Василий Павлович Зубов, сопоставляя наблюдения Леонардо с новейшими исследованиями, восхищается не чудесами киносъемки, а умением великого художника и ученого дойти до последней черты видимого, уловить мельчайшие движения, ускользающие от человеческого взора. Леонардо ошибся, но это именно то поражение, которое неотличимо от победы.

Что же общего между стрекозой, ее полетом и «Джокондой», ее улыбкой?

Начнем рассматривать этот портрет с пейзажа, который изображен за фигурой «таинственной женщины».

Интересно сопоставить, как видят этот фон разные исследователи. (Это имеет отношение к стрекозе.) Зубов отмечает, что горная речка, которая вырисовывается за Джокондой, написана настолько точно, научно точно, что могла бы быть иллюстрацией к строгим геологическим текстам Леонардо; и в то же время она погружена в те мертвенно-холодные, зеленовато-синие сумерки, которые не удается локализовать по времени и которые в неуловимости даже более странны, чем улыбка самой Джоконды. Иначе увидел этот фон искусствовед Наум Яковлевич Берковский.

«Этот пейзаж, – пишет он, – отворяет в портретном образе все благородно человеческое, и он же делает героиню Леонардо несколько беспомощной». Этому исследователю фон, на котором написана Джоконда, кажется чересчур «раскованным… для этой женщины, воспитанной в стенах благоустроенного буржуазного дома».

Один ученый увидел фон «Джоконды», как сам Леонардо видел полет стрекозы, стремясь уловить неуловимое. Второй ученый увидел этот фон, как видит его сегодня замедленная киносъемка, установив в этой неуловимости интересные закономерности и тем самым углубив загадочность образа.

Стрекоза ведь тоже стала не менее непонятным, а более непонятным существом, когда удалось вычислить, что разница в опускании передних и задних крыльев составляет одну восьмидесятую секунды. Вот и «Джоконда» стала не более, а менее понятной, когда мы увидели ее фон как неожиданное напоминание о… беспомощности этой «непостижимой женщины».

Она улыбается. Если собрать воедино все банальности и даже пошлости, которые написаны об ее улыбке, получится любопытная энциклопедия – не умения, а неумения видеть.

Что же это за улыбка?

Недавно в западногерманском городе Дуйсбурге состоялся экстравагантный конкурс на «Улыбку Джоконды». Женщины, участвовавшие в нем, должны были улыбнуться, как улыбается Джоконда.

По суждению жюри одной из них это удалось. Победительницу увенчали наградой.

Сегодняшний мир часто развлекает себя конкурсами, которые показались бы людям минувших веков явными симптомами сумасшествия.

Почти одновременно с конкурсом на «Улыбку Джоконды» закончился конкурс на «Лучшее любовное письмо». Победил семидесятилетний пенсионер – к немалому удивлению жюри, выяснилось, что его любовное письмо, написанное ради конкурса воображаемой женщине, было первым любовным письмом в его жизни.

Меня не удивит, если улыбка победительницы конкурса «Джоконды» была первой улыбкой в ее жизни.

Меня это не удивит, потому что улыбка Джоконды – первая улыбка человека, который никогда раньше не улыбался или не улыбался долго-долго…

Писать о «Джоконде» нелегко, ведь, кажется, в человеческом языке не осталось эпитетов, которые не относили бы к ней исследователи, романисты, экскурсоводы.

Но нелегко и увидеть ее. Тем более нелегко, что ее изображение – не говоря уже о миллионах репродукций – на обертках конфет, воздушных шарах, на чашках и тарелках, на пепельницах.

О ее лицо гасят окурки…

«Мне хочется бежать от нее», – заметил один молодой француз-интеллектуал, воспитанник Сорбонны, после очередного посещения лавки сувениров, где она «загадочно», «таинственно», «непостижимо», «странно» улыбалась нам со всех витрин.

«Мне хочется бежать от нее…»

Это напомнило мне отношение Мопассана к Эйфелевой башне.

Мопассан говорил, что ему хочется бежать от ее пошлости. Эйфелева башня казалась людям второй половины XIX века бессмысленным и бесполезным техническим ухищрением, ничего не говорящим ни уму ни сердцу. Ее изображения появились тотчас же на тысячах открыток и наводнили Европу и весь мир, вызывая у эстетов и снобов все большее раздражение.

Сегодня эта башня наделена новой, неожиданной миссией, она стала мощной телеантенной Парижа – наподобие Останкинской башни в Москве. То, что раздражало людей в XIX веке и отъединяло эстетов от технарей, стало орудием соединения, сообщения, общения, получило конструктивно объединяющую роль.

Когда мы с интеллектуалом из Сорбонны выходили из лавки сувениров, в которой «Джоконда» действительно (ее можно было увидеть даже на надувных воздушных шарах) вызывала раздражение, я по ассоциации с Эйфелевой башней подумал: чем станет она завтра?

Чтобы понять «Джоконду», надо увидеть ее в подлиннике – в картине, написанной Леонардо. Это, может быть, единственный из великих портретов, дух которого даже отдаленно не передают самые совершенные репродукции.

Последним обстоятельством можно, пожалуй, в известной степени объяснить и то, что ни одно из явлений высокого искусства не стало в такой степени феноменом массовой культуры, оставаясь в то же время темой возвышенных размышлений интеллектуалов, содержанием новаторских поисков искусствоведов.

Я познакомлю сейчас с тем, как увидел «Джоконду»– подлинную картину, когда она экспонировалась в Москве, в Музее изобразительных искусств имени Пушкина, – двадцативосьмилетний инженер Георгий Павлинов. Он записал о посещении музея в тетради, одной из многих тетрадей, отражающих его духовную жизнь. (Историю их я расскажу ниже.)

«14 мая 1974 года. „Джоконда“. Первый раз увидел ее издали (раньше – лишь на репродукциях!) с большого расстояния. Внезапное чувство незащищенности. Стареющая женщина со слабыми плечами. Нежность. А через несколько шагов неприятное узнавание в ней мужчины, мужского лукавства… Что-то мефистофельское, бесовское. А совсем в упор – уже не мужчина и не женщина, а существо иного порядка. Веселая жестокость… Если бы она вдруг ожила, то показалась бы людям нашего века чем-то инопланетным, совершенно непонятным. И сама бы не поняла его, может быть, возмечтала бы о самоубийстве… Уходя, я обернулся и увидел опять стареющую беззащитную женщину, страшно усталую, тоскующую по пониманию…»

В Московском музее изобразительных искусств «Джоконда» скромно царила на дальней стене одного из залов, толпа «омывала» ее, этим и объясняется отчасти странность видения «Джоконды» автором цитированных выше строк: издали, потом вблизи, потом опять издали.

Запись Павлинова – непосредственная, живая стенограмма чувств. Он торопливо, боясь, что потускнеет живое восприятие, набросал эти строки тотчас же после возвращения из музея.

Обратимся теперь к обдуманным и взвешенным суждениям известных историков искусств. И тут ожидает нас, наверное, сумбур куда более удивительный, чем в импрессионистических записках сегодняшнего молодого инженера. Я имею в виду не хаос мыслей того или иного ученого, а поразительное различие (точнее, разнобой) в суждениях.

Вот что писал о «Джоконде» почти современник Леонардо, уже известный нам Джорджо Вазари:

«Изображение это давало возможность всякому, кто хотел постичь, насколько искусство способно подражать природе, легко в этом убедиться, ибо в нем были переданы все мельчайшие подробности, какие только доступны тонкостям живописи. Действительно, в этом лице глаза обладали тем блеском и той влажностью, какие мы видим в живом человеке, а вокруг них была сизая красноватость и те волоски, передать которые невозможно без владения величайшими тонкостями живописи. Ресницы же благодаря тому, что было показано, как волоски вырастают на теле, где гуще, а где реже, и как они располагаются вокруг глаза в соответствии с порами кожи, не могли быть изображены более натурально. Нос, со всей красотой своих розоватых и нежных отверстий, имел вид живого. Рот, с его особым разрезом и своими концами, соединенными алостью губ, в сочетании с цветом лица, поистине казался не красками, а живой плотью. А всякий, кто внимательнейшим образом вглядывался в дужку шеи, видел в ней биение пульса, и действительно, можно сказать, что она была написана так, чтобы заставить содрогнуться и испугать всякого самонадеянного художника, кто бы он ни был».

Эти строки хочется читать и перечитывать вслух, как стихи.

А вот что через несколько столетий писал о той же «Джоконде» один из самых известных исследователей итальянского Ренессанса Бернард Бернсон:

«В ее выражении нет ничего, что не было бы гораздо удовлетворительнее передано в искусстве буддийском. В пейзаже нет ничего, что не было бы еще более обаятельно и волшебно у Ма-Юаня, у Ли-Лун-Мыня и еще у множества китайских и японских художников».

И это, пожалуй, самый большой комплимент (и наверное, единственный), который он делает великой картине.

Для него Мона Лиза – это образ женщины, не вызывающей ни понимания, ни сочувствия, какая-то иноплеменница с выражением хитрости, осторожности, самодовольства на неприятном лице.

Когда в 1911 году портрет Моны Лизы был из Лувра похищен, Бернсон (он, к его чести, об этом пишет чистосердечно) почувствовал… облегчение, даже тихую радость. Ему бы хотелось, чтобы этот образ перестал существовать, чтобы эта смущающая его реальность исчезла из мира… Он воспринимал «Джоконду» как кошмар.

Конечно, соблазнительно не расставаться никогда с восторженными и возвышенными суждениями Джорджо Вазари и отнестись к высказываниям Бернсона так же, как он сам отнесся к «Джоконде», как к несуразности, как к кошмару.

Но лучше, наверно, понять, почему с течением веков восприятие великой картины, восторгавшей людей XVI века, изменилось до неузнаваемости, будто бы речь идет о разных художниках или разных портретах.

И все же Бернсон, может быть сам того не желая, высказал одну замечательно важную мысль: «Джоконда» соединила в себе Восток и Запад, язычество, христианство, буддизм; в этом, наверное, ее абсолютная универсальность.

Русский исследователь творчества Леонардо да Винчи в начале XX века писал о «Джоконде» как о «гениальном уродстве». Он видел Джоконду старой, даже называл ее старухой. «Ее улыбка, – писал Волынский, – не более как выражение душевного бессилия». После этих четко ядовитых суждений популярный в то время английский писатель и историк искусств Уолтер Патер кажется смешным с его возвышенно-субъективной риторикой:

«„Джоконда“ была в самом подлинном смысле шедевром Леонардо, откровением его образа мыслей и творчества. По внушительности рядом с нею можно лишь поставить разве только Дюрерову „Меланхолию“. Эффект ее кроткой и грациозной загадочности не нарушается грубым символизмом. Все мы знаем лицо и руки этой фигуры, сидящей на мраморной скамье, среди фантастических скал, словно в тусклом освещении морского дна. Из всех старых картин эта картина, пожалуй, меньше всего потеряла от времени. Как часто бывает с произведениями, где фантазия достигает кульминационного пункта, и здесь есть нечто, данное мастеру, но не изобретенное им. В драгоценной тетради рисунков, некогда находившейся в руках Вазари, содержалось несколько рисунков Верроккьо – лица столь выразительной красоты, что Леонардо еще в отроческом возрасте неоднократно копировал их. Трудно удержаться от предположения, что с этими рисунками старинного мастера стоит в связи и та непостижимая улыбка, которая у Леонардо всегда имеет в себе нечто зловещее, словно в ней зародыш тайны. Впрочем, эта картина – портрет. Мы можем проследить, как этот образ с детства вырисовывается в его мечтах; не будь определенных исторических свидетельств противоположного свойства, мы могли бы подумать, что это найденный им наконец во плоти идеал женщины. Каково было отношение живого флорентийца к этому созданию его мысли? По какому странному сродству мечта и личность выросли отдельно – и все же вместе? Живя изначала бесплотною грезой в уме Леонардо, смутно очерченная в рисунках Верроккьо, она обрелась наконец в доме Иль Джокондо. Что мы здесь имеем дело с портретом, о том свидетельствует легенда, согласно которой тонкое выражение удерживалось на лице искусственными мерами – присутствием мимов и флейтистов. И далее: возник ли этот образ в четыре года, благодаря повторным, так и не завершившимся усилиям, или же он явился в четыре месяца, словно по мановению волшебной палочки?

Фигура, столь странным образом выросшая у воды, воплощает тысячелетнее желание людей. У нее голова, в которой „сошлись все концы света“, а веки ее несколько утомлены. Это красота, действующая на тело изнутри, это как бы отложение, клетка на клетку, самых причудливых грез и фантазий, утонченнейших страстей. Поставьте ее рядом с белыми греческими богинями или прекрасными женщинами древности, и как бы их глубоко взволновала эта красота, в которую внедрилась душа, со всеми ее больными муками!.. Все мысли, весь опыт мира врезались в эти черты, придав утонченную выразительность внешней форме: тут животность Греции, сладострастие Рима, мистицизм средневековья с его церковным честолюбием и романтической любовью, грехи Борджа. Она древнее скал, ее окружающих, подобно вампиру, она много раз умирала, и ей ведомы тайны могилы, она ныряла в глубокие моря, и ее окружает полумрак отошедшего дня; она торговалась с купцами Востока за редкостные ткани; Ледой она была мать Елены Троянской, Святой Анной она была мать Марии; все это для нее было как звуки лир и флейт, все это живет в утонченности ее меняющихся линий, в мягких тонах ее рук и вежд. Представление о бесконечной жизни, сливающей десять тысяч опытов, – очень древняя идея; в современной же философии идея человечества вобрала в себя все виды мысли и жизни. И конечно, Донна Лиза может считаться воплощением древней мечты и символом современной идеи».

Но читателям Уолтера Патера этот восторг не казался ни старомодным, ни комичным, они его чистосердечно разделяли. Патер был в XIX веке одним из первооткрывателей итальянского Ренессанса.

Отвращение и страх Бернсона кажутся нам надуманными, если не абсурдными. Но ведь и Бернсон был одним из лучших исследователей эпохи Ренессанса и жизни Леонардо уже не в XIX, а в XX веке.

Макс Дворжак, знаменитый исследователь искусства и создатель новых методов искусствознания, автор классической работы «История итальянского искусства в эпоху Возрождения», пишет об улыбке Джоконды, что это «первая попытка изображения естественно-духовного элемента, не обусловленного этически».

Углубимся в века и историю человеческой мысли. Обратимся к великому мыслителю XIII столетия Фоме Аквинскому. Он о «Джоконде», разумеется, не писал, потому что тогда ее не было, но он писал о красоте, потому что красота существовала во все века.

Фома Аквинский полагал, что в то время как благо является целью постоянных человеческих стремлений, красота является как бы достигнутой целью, когда успокаиваются человеческие стремления и желания и человек начинает чувствовать удовольствие при таком освобождении познающего и созерцательного интеллекта от всех стремлений и усилий воли.

Даже по Фоме Аквинскому Джоконда некрасива, потому что, созерцая ее, мы успокоения не испытываем.

Мы испытываем все усиливающееся – из столетия в столетие – беспокойство. Источник этого беспокойства в том, что «Джоконда» задает нам все новые и новые загадки. Льюис Кэрролл однажды заметил, что есть вещи, которые «нельзя понять». Может быть, к этим «вещам» относится и «Джоконда»?

Эта картина окутана тайной, которая становится все более непроницаемой…

В течение веков, доверяя Джорджу Вазари, любители живописи видели в ней жену флорентийского купца Пьеро Франческо ди Бартоломео да Дзаноби дель Джокондо.

Вазари пишет, что Леонардо работал над ее портретом четыре года и, не завершив его, уехал с ним из Флоренции, а потом и из Италии.

Возникал ли у читателей Вазари вопрос, заказан ли был этот портрет Леонардо или он писал его для себя? Если заказан был, то почему – незавершенный даже – не остался у мужа Моны Лизы? А если Леонардо писал для себя, чем объяснить, что Франческо ди Бартоломео да Дзаноби дель Джокондо, богатый торговец и политический деятель (он занимал должность одного из старейшин республики), мирился с тем, что его жена в течение нескольких лет посещала мастерскую художника, о котором ходили самые фантастические легенды (иные из них ставили под сомнение его нравственность). Все это необъяснимо.

Если верить Вазари, Леонардо писал Джоконду ориентировочно с 1502 по 1505 год. В «Жизнеописании» точных дат нет.

Версия Вазари в течение нескольких столетий не вызывала сомнений, может быть, потому, что сама личность Леонардо, окруженная легендами и мифами, казалась настолько загадочной, что уже ничто его в жизни не удивляло.

В XX веке ряд итальянских ученых начали высказывать все более настойчивые сомнения в том, что на этом портрете изображена именно Джоконда и что он написан во Флоренции в самом начале XVI века.

Ученые начали сопоставлять документы, находя все новые несоответствия. Старейший источник, который сообщает о «Джоконде», точнее, о портрете женщины, с которым Леонардо не расстался, покидая Италию, – это дневник путешествия неаполитанца, кардинала Луиджи Арагонского, составленный его спутником и секретарем Антонио де Беатисом.

Под датой 10 октября 1517 года в этом дневнике описывается посещение замка Клу в Амбуазе.

«Последний (то есть Леонардо) показал его светлости (то есть кардиналу) три картины – одну, изображающую некую флорентийскую даму, написанную с натуры по просьбе покойного Великолепного Джулиано де Медичи».

Беатис не называет картину, которая сегодня висит в Лувре, но есть основание утверждать, что это та самая картина, потому что об иных женских портретах секретарь ничего не упоминает.

Джулиано Медичи родился в 1479 году, умер в 1516-м. Его характеризуют современники как избалованного, капризного мечтателя, поклонника и покровителя разного рода чудаков, алхимиков и астрологов.

Они переехали в Рим почти одновременно в 1513 году. Леонардо – после бегства из Милана, когда оттуда ушли его покровители французы; Джулиано – после избрания 11 мая того же года его старшего брата Джованни папой (это был Лев X).

Два года Леонардо и Джулиано жили в Риме. Художник получал от богатого мечтателя постоянное жалованье, выполнял его поручения технического и художественного характера. Более чем вероятно, что он действительно мог заказать Леонардо портрет женщины, которую любил. Вероятно, но не бесспорно.

Обратимся еще к одному упоминанию о «Джоконде». Оно содержится в анонимной биографии Леонардо, написанной ориентировочно в 1540 году. Вот дословно это упоминание:

«Он написал с натуры Пьеро Франческо дель Джокондо».

В этом упоминании первый раз возникает фамилия Джокондо, но речь идет не о жене, а о… муже.

Биография и Пьеро Франческо Джокондо, и его жены Моны Лизы, которую, возможно, обессмертила кисть Леонардо, вызывали и вызывают обостренный интерес, и что-то достоверное о них известно. Дотошные исследователи, подняв архивы, попытались установить биографии этих, в сущности, ничем не замечательных, рядовых современников Леонардо. Впрочем, не столь уж рядовых. Пьеро Франческо Джокондо был богатым человеком и политическим деятелем. Мона Лиза ди Антонио Мария ди Нолдо Герардини выросла в семье родовитой, или, как ее называют, старейшей флорентийской семье. Во Флоренции она и родилась в 1479 году и в 1495 году, то есть шестнадцати лет от роду, вышла замуж за овдовевшего – даже дважды – Франческо ди Бартоломео да Дзаноби дель Джокондо. Этот Франческо в 1499 году занимал должность одного из двенадцати старейшин в республике, он умер в 1528 году, на девять лет позже Леонардо.

Я уже писал, что в течение трех с половиной столетий версия Вазари рассматривалась как непреложная истина, и лишь в начале XX века исследователи жизни великого художника начали сомневаться в ее достоверности.

Вызывали сомнение разные немаловажные обстоятельства и подробности.

Обратили внимание на то, что Мона Лиза изображена в темных – вдовьих – одеждах, а она во время, называемое Вазари, отнюдь не была вдовой. Но даже и независимо от этого печальное одеяние необъяснимо, если вспомнить о стремлении Леонардо вызвать улыбку на лице женщины, которую он писал. Ведь, по Вазари, Джоконду развлекали и музыкой, и шутками, когда она позировала, потому что долгое позирование утомляет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю