Текст книги "Записки старого книжника"
Автор книги: Евгений Осетров
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 17 страниц)
Отправляясь на Восток, Афанасий Никитин знал, куда он хочет добраться. При его пытливости и любознательности едва ли он мог не знать распространенное «Сказание об Индийском царстве», переводную своего рода утопию о стране богатства и всеобщего довольства, пришедшее к читателю давно, но особенно полюбившееся в пятнадцатом веке, когда в людях проснулся жадный географический интерес к далеким мирам. Тем, кто страдал от феодальных распрей, от набегов, разбоев и пожаров, от своих и чужих лихоимцев, татей и ушкуйников, от неправды в судах, холода и мора, было необыкновенно увлекательно читать о земном рае, где царствуют справедливость и богатство, где нет ни татей, ни разбойников, ни даже завистливых людей, ибо кругом обилие и достаток. Кроме того, едва ли не с киевских времен ходила в народе былина о Дюке Степановиче, богатом госте из Индии, которого заподозрили в неумном хвастовстве, но потом наглядно убедились, что чудес и роскоши его далекой страны описать невозможно.
Веками складывались и бытовали устно и рукописно всякие восточные рассказы – в них верили и не верили, как в гогов и магогов, заклепанных Александром Македонским в горах. Будто бы через Индию течет река Геон (Ганг?), несущая с водами драгоценные камни, среди которых есть и такой, что светом ночь превращает в день. Подойти к реке, однако, нельзя, ибо ее сторожат существа, чье тело наполовину песье, наполовину человечье; есть там, в Индии, птица-человек, великаны (в девять сажен!) и пигмеи, совсем крошечные существа; есть люди шестирукие и четырехрукие. Встречается в Индии родник, что бьет у подошвы горы; тот, кто три раза в день пригубит воду из ключа, навсегда останется тридцатилетним. Необычно велик в Индии царский дворец; чтобы добраться до одного его конца, надо ехать день-деньской. Есть в этом дворце палаты золотые, серебряные, жемчужные. А пиры задаются такие, какие не снились и самому Владимиру Красное Солнышко. За обедом и ужином одного перца расходуется не менее четырех бочек. Своими пряностями Восток манил не только Русь, но и Западную Европу, и ценились они – перец, корица, кофе – довольно высоко, были лакомством, приправой на обедах у знати.
Такого тертого калача, как Афанасий Никитин, провести россказнями, какими бы они завлекательными ни были, было невозможно. Ко всякой неправде он относился сурово, осуждающе, и в этом следовал заветам отцов. Мы слышим в повествовании его негодующий голос: «Меня залгали псы-бесермены, а сказывали всего много нашему товару…» Не сразу и не вдруг подружился Никитин с загадочными людьми в чужой земле. Сначала он чувствует себя диковинным существом, вызывающим общее удивление. Впрочем, на непохожую жизнь дивится и он сам: «…а все нагы да босы, а голова не покрыта, а груди голы, а волосы в одну косу плетены… аз хожу куды, ино за мною людей много, дивятся белому человеку».
Великие исторические деяния нередко совершаются просто и предстают перед их деятелями в бытовом обличье. Запад встретился с Востоком. Если бы современники понимали следствие своих поступков! Землепроходец глядел далеко вперед, адресуя «Хождение» не столько людям времен возведения Московского Кремля (кто тогда мог понимать восточные письмена?!), сколько их просвещенным потомкам. Надо было бы из пушек палить в Москве, Твери, на берегах Ганга по поводу явления гостя, который запечатлеет кириллицей прекрасное мгновение, – Запад и Восток сошлись лицом к лицу… Поражают не недоразумения, не удары судьбы (кто и когда их полностью избежал?), а то, что заморский паломник, придя с равнин Волги, обрел общий язык со «многими индеянами». Никитин поясняет, что нашел подход не обманом, а искренностью и простосердечием – «сказах им веру свою». Добродушие и уживчивость породили ответный отклик: «…они же не учали ся от меня крыти ни о чем, ни о естве, ни о торговле», ни в молитве, «ни о иных вещах, ни жон своих не учали крыти».
Для полной ясности напомню о путях и временах. Как выше я сказал, хождение происходило в 1466–1472 годах. В Иране, куда он добрался Каспием, Афанасий прожил около года. Аравийским морем доплыл до Индии в 1469 году. В «стране чудес» был около трех лет.
Как жемчужное ожерелье, развертывает соотечественник перед нашим взором пышные картины жизни Индии, вчера еще сказочной, а ныне в разнообразнейших красках представшей перед глазами. Все непривычно пришельцу. Зима у них стоит с Троицына дня. В пору воды и грязи сеют пшеницу, другое зерно и все съестное. Вино же держат в огромных кокосовых орехах, варят брагу, кушанья с маисом и сахаром… Зорко осматривает Афанасий всю панораму жизни, замечая социальное и национальное неравенство: «В Индейской земле княжат все хоросанцы, и бояре все хоросанцы, а гундустанцы все пешеходы, а ходят борзо, а все нагы да босы, да щит в руке, а в другой меч, и иные слуги с великими с прямыми лукы да стрелами.
А бой их все слоны, да пеших пускают наперед, хоросанцы на конях да в доспехах – и кони, и сами». Рисуется сцена, достойная сказочных историй об Индии богатой, читанных в теперь немыслимо далекой Твери: слонам вяжут «к рылу да зубам» великие мечи кованые во много пудов, облачают их в булатные доспехи, а на спинах – «городки», в которых сидят по двенадцать человек – все с пушками и стрелами.
Средневековье в Индии, как и у нас, включало в себя, в бытовой обиход легенды, входившие в реальную жизнь, как явление действительности. Рассказав о базаре, на который (в пору русского Покрова) съезжается «вся страна Индейская торговати», Никитин сообщает, что есть в этой поразительной земле птица гукук – летает она ночью, кличет «гукук» – на которую хоромину она сядет, тут человек умирает; кто же захочет ее убить, того она обдает изо рта огнем. Есть в записках вставная новелла об обезьянах, ходящих ратью на людей, бьющих челом на обидчиков обезьянскому князю… Речь идет о древнеиндийском эпосе, связанном с именем Рамаяны, легендарного предводителя войска обезьян и медведей, «обезьянского царя»; в Индии обезьяна была священным животным, которому посвящались храмы, а местные жители, задабривая божество, приносили всевозможные лакомства, в том числе вареный рис и сладкие плоды. Таково первое известие в русской литературе о великой эпической поэме Индии. Сюжеты «Рамаяны» веками на Востоке использовались народным театром. Не все в произведении открывается сразу и вдруг. Никитин, например, рассказывал о том, что людям вредят «обезьяны и мамоны». Кто такие «мамоны»? Путем сложных сопоставлений турецкого и болгарского языков удалось выяснить, что мамоны – это мифические крупные обезьяны, обладающие нечистой, дьявольской силой.
Есть в «Хождении» страницы, заставляющие опять-таки вспомнить и «Сказание об Индийском царстве», где говорится о том, как царь идет на войну и пред ним несут драгоценности и блюдо с землей (своего рода аллегория на тему – все мы из земли и в землю уйдем), с ним несметное воинство конников и пеших, не считая тех, кто везет за ними пищу. Афанасий Никитин подробно живописует воинов, с которыми выходят визири, показывая пышность, богатство и блеск церемоний и потех. Многое напоминает также былину о Дюке Степановиче. В районе Онеги в нашем веке была записана былина, в которой восхищенно говорится о богатстве матери Дюка-богатыря:
А выходит дюкова матушка,
А вить вся обсажена вить да в золоти,
А вить вся обсажена да в серебри…
Двор султанов, по описанию Никитина, куда не пускают иностранцев, выглядит так: «А двор же его чуден велми, все на вырезе да на золоте, и последний камень вырезан да золотом описан велми чудно».
Так развертывается перед восхищенными глазами индийская «Шехерезада». Тверской торговый гость нисколько не напоминал Марко Поло, совершившего путешествие из Венеции в Пекин, и других любителей чудес и причуд Востока. В никитинском повествовании существует глубокое внутреннее течение, связанное с размышлениями о жизни, правде и вере. Один из самых драматичных эпизодов путешествия волжанина связан с правителем, пытавшимся заставить чужестранца принять чужую веру, грозя отнять единственное богатство Никитина – коня. Беда – на счастье! – миновала тверитянина, и это было воспринято, как «господарево чудо на Спасов день!». Горестно восклицает исстрадавшийся Афанасий: «Братья русские христиане, кто хочет пойти в Индейскую землю, и ты остави веру свою на Руси…» Так в русскую литературу был введен мотив веротерпимости и свободы совести.
Постепенно мысли о Христе, Магомете, Будде начинают все больше и больше смущать и занимать северного странника, произносящего персидские, арабские, тюркские слова. На какое-то мгновение сознание пронзает мысль, которую и произнести страшно: «А правую веру бог ведает». Напомню, что на дворе – пятнадцатый век, когда по приговорам инквизиции в Западной Европе публично сжигались еретики.
Распытывая окружающих о вере, Никитин пришел, как теперь утверждают индологи, к приблизительно верному выводу: «А вер в Индии всех 80 и 4 веры, а все веруют в Бута (т. е. идола); а вера с верою не пиет, не яст, не женится…» Но в «идольском храме», осматривая изваяния, волжанин, словно мимоходом, бросает сопоставление, «бухтана же велми велика, есть с пол-Твери…». Мысль о далекой северной отчизне совпадает с горьким сожалением о том, что счет дней потерян и, увы, праздники не соблюдаются: «Иже кто по многим землям много плавает, в многие грехи впадает и веры ся да лишает христианские». Думая о том, что на Русь возвращаться не с чем, никакого прибытка он не нажил, Афанасий трогательно сообщает, что он много плакал по вере. Пытаясь смирить муки совести, странник тоже говел и праздновал вместе с теми, кого, конечно, он считал иноверцами. Нам кажется, что в этом ничего особенного нет, но стоит хотя бы приблизительно представить духовный облик человека того времени, чтобы понять мужество и дальнозоркость писателя, твердо решившего уповать на здравый смысл. Недаром язык его – московская деловая речь.
С кем же поговорить на чужбине? С кем слово молвить? Что может напомнить о родной земле? Он поднимает глаза к небу и отыскивает созвездие Большой Медведицы, что стоит головою на Восток… Там – Волга, Кострома, Москва, желанная-желанная Тверь. Удастся ли их когда увидеть? Словно подводя итог «грешному хожению», он подробно записывает, где какой климат («велми варно»), где родится жемчуг, а где сладкий овощ… По-тюркски начертал Афанасий Никитин молитву: «Да сохранит бог землю Русскую! Боже, сохрани ее! Боже, сохрани! В сем мире нет подобной ей земли. Хотя бояре Русской земли не добры. Да устроится Русская земля». Слова – под стать девятнадцатому веку, но не будем забывать, что перед нами перевод.
Созрело твердое решение любыми путями пробираться домой – «устремихся умом пойти на Русь».
Вернутся назад было еще труднее… Месяц плыл по морю, не видя ничего, а «на другой же месяц увиде горы Ефиопские» – одно из первых упоминаний в русской литературе об Эфиопии.
Обратный путь был таков. Аравийским морем приехал к восточному побережью Африки, потом опять через Аравийское море: от Ормуза через Тебриз дошел к порту на берегу Черного моря – Трапезунду.
Много было бед и испытаний, прежде чем Афанасий Никитин «за 9 дни до Филипова заговейна» оказался в Кафе, нынешней Феодосии. Здесь невольничьи рынки были залиты слезами восточных славян, похищаемых за морем. Стоял 1472 год. Торговый гость шел в Тверь без злата-серебра, но бесценное богатство лежало в скудной котомке – записи, заканчивающиеся словами: «Милостию же божиею преидох же три моря».
Где-то близ Смоленска покоятся кости неутомимого волжанина. Подвиг его – страннический и литературный – был понят современниками. Никитинское «Хождение за три моря», первоначально попав в руки московского дьяка Василия Мамырева, было внесено в «Софийский временник» под 1475 годом, а затем и в летописный свод 1489 года, что явилось актом государственного признания.
Произведение обладает высокими литературными достоинствами, которые с годами мы ценим все выше и выше. Оно переведено на многие европейские и восточные языки. Восхищает почти разговорный деловой стиль, свободный от высокопарности. Фантастичны познания человека, принадлежавшего к торгово-ремесленной среде, читавшего и давнее (еще написанное в двенадцатом столетии!) «Житье и хождение Данила, русьскые земли игумена» на Ближний Восток, знавшего об обезьяньем царе индийского эпоса, вмещавшего в голове своей едва ли не все географические познания мира, доступные в его время.
Славист Измаил Срезневский дал следующую характеристику труду нашего героя: «Как ни кратки записки, оставленные Никитиным, все же по ним можно судить о нем, как о замечательном русском человеке XV века. И в них он рисуется … как человек не только бывалый, но и начитанный, а вместе с тем и как любознательный наблюдатель, как путешественник-писатель, по времени очень замечательный, не хуже своих собратьев иностранных торговцев XV века <…>. Рассказы ди Конти и отчеты Васко да Гама одни могут быть вровень с „Хождением“ Никитина. Как наблюдатель, Никитин должен быть поставлен не ниже, если не выше современников-иностранцев».
Не остался за строками произведения и характер героя, хотя о себе повествователь говорит предельно скупо. Как и позднейшие страстотерпцы, этот энергичный и неунывающий человек больше всего озабочен тем, чтобы сохранить «душу живу». Ложь и дурные поступки вызывают его яростное негодование, от кого бы они ни исходили. Он умеет уживаться с людьми, не подлаживаясь, не кривя при этом душой. С укоризной замечает то, что ему не по себе: «…а добрых нравов у них нет». Афанасий поражается, что финиками (на севере они стоили безумно дорого!) можно кормить скот, и ревниво осматривает восточные базары, ища подходящий товар. Он из числа тех, кто много позднее пойдет во след Ермаку, перевалит Урал-камень и начнет хождения по бесконечным просторам Сибири, к далекому океан-морю. Среди ему подобных хочется назвать «Колумбов российских» – Мисюря-Мунехина, добравшегося до Каира, а также Дежнева, Хабарова, Челюскина, Шелехова, чьи имена запечатлены на географических картах.
Родина и убеждения были для Афанасия Никитина тождественны, и он пронес их в сердце, ходя за три моря, открыв Индию для своей северной стороны.
МАКСИМ ГРЕК
Шествуя по пути жестокому и многих бед исполненному…
Максим Грек
При Василии III, великом князе московском, состоял лекарем Николай Немчин, как в Белокаменной звали Николая Булева, уроженца Любека, скитавшегося по европейским городам, прибывшего к нам на Север из Рима. Был скиталец «профессором медицины и астрологии», перевел изданный в Любеке «Благопрохладный вертоград», предсказывал властителям судьбы по звездам и даже слыл в «словесном художестве искусным». В Москве же свою сверхзадачу, как сказали бы мы, Булев видел в том, чтобы добиться согласия – ни много ни мало – на подчинение православной церкви Ватикану. Приглядевшись к расположению звезд на небе, к конфигурации планет относительно Солнца, астролог пришел к неутешительному выводу, гласящему, что приближается конец света и вот-вот наступит всемирный потоп. Николай Немчин в своих грезах о конечных судьбах человечества одинок не был, ибо ранее германский звездочет Штофгер во всеуслышание объявил, что в 1524 году разверзнутся небесные хляби и воды поглотят земли и языки.
В средние века, да и позднее, как мы знаем, с расположениями светил считались самые высокопоставленные и влиятельные деятели. И нередко самые просвещенные люди. Гороскоп повелевал – и с ним считались. Николай Немчин, высказавший зловещие предсказания, бывшие переводом текста из немецкого альманаха, в письме к влиятельному и ко всем вхожему псковскому дьяку Мисюрю-Мунехину, успеха не имел. Против «латинского злословия» яростно выступил Максим Грек, монах-ученый, приехавший в Москву с берегов Эгейского моря для исправления переводов служебных книг. В юности сам Максим Грек увлекался – да так, что чуть не погиб, – астрологией, но это было для него далеко позади. В послании своем Максим Грек решительно выступил против Николая Немчина и его мрачных пророчеств. Он не советовал придавать им значения. Нельзя, вразумлял спокойно писатель, слушать «тщащихся звездозрением предрешати о будущих временах». С мнением Максима Грека совпали и соображения старца Филофея, с которым Москва издавна считалась. В 1524 году, как и в иные лета, событий было довольно много, небо, однако, не обрушилось на землю и конец мира не наступил. «Зловерие и нечестие», таким образом, было опровергнуто, что, впрочем, не помешало Николаю Немчину процветать в высоких придворных кругах. Но у Максима Грека появился влиятельный недруг, обладающий связями в Москве и за рубежом. Когда же астролог-звездочет внезапно умер, Максим Грек откликнулся на это событие эпиграммой: «Кончину мира поспешил ты, Николай, предвозвестить, повинуясь звездам; внезапное же прекращение своей жизни не возмог ты ни предсказать, ни предузнать…»
Борьба с астрологом-звездочетом из Любека – всего-навсего случай из бурно переменчивой жизни Максима Грека. Под этим именем в древнерусскую книжность, как доказали ученые, вошел Михаил Триволис, грек по национальности, один из высокообразованных людей восточноевропейского средневековья, проживший долгие годы, полные исканий, тревог, трудов, обретений, драматических ошибок, злоключений, подъемов и бед.
Присмотримся к делам и дням посланца Ватопеда, монастыря на далеком Афоне.
Он увидел свет пятьсот лет назад (видимо, в 1470–1475 гг.), хотя совершенно точной даты мы назвать не можем: «Максимово рождение от града Арты, отца Мануила и Ирины, христиан греков философов». Албанская Арта, в которой преобладало греческое население, находилась в ту пору под турецким владычеством. Максим, сжигаемый неутолимой жаждой познания, которую он унаследовал от родителей, еще в ранней юности перебрался в Италию, бурно переживающую эпоху Возрождения, посещал лекции и слушал наиобразованнейших мужей науки в таких культурных центрах, как Болонья, Падуя, Феррара, Милан, Флоренция, постоянно бывал в домах, «премудростью многою украшенных». В основе интересов (общая особенность средневековья) находились богословские дисциплины, но Михаил Триволис жадно постигал «внешние науки», став выдающимся филологом, знатоком языков, грамматик и мифологии, страстно увлекался Гомером и Платоном; последнего он решительно предпочитал Аристотелю, считая, что «свет словесный», вечные идей, которые не погибают, именно автор «Апологии Сократу» объяснил страждущему человечеству.
Незабываемая страница – пребывание Триволиса в Венеции, где пытливый молодой человек стал сотрудничать с Альдом Мануцием, славным издателем, книги которого, великолепные «альдины», расходились по Европе, да и ныне высоко ценятся. Бесспорны заслуги гуманистов, боровшихся за освобождение и расцвет личности, опиравшихся в своих поисках на памятники классической древности, собиравших и издававших антики, вдумчиво и критически изучавших действительность, ценивших точные знания. Принадлежа к высокому кругу итальянских знатоков наук и культур, наш герой не понаслышке знал и о теневых сторонах возрожденческих фигур и деяний. Ему одновременно виделось, что окружающие в своей повседневности, в бытовом общении «всяким нечестием исполнены». К этому у Максима были свои основания, которые нельзя не признать весомыми.
«Возрождение, – пишет А. Ф. Лосев, современный наш исследователь, – прославилось своими бытовыми типами коварства, вероломства, убийства из-за угла, невероятной мстительности и жестокости, авантюризма и всякого разгула страстей». И далее в лосевской «Эстетике Возрождения» рисуется картина того, чем было отмечено время: «Священнослужители содержат мясные лавки, кабаки, игорные и публичные дома <…>. При Юлии II в Ватикане происходил бой быков <…>. Когда умирал какой-нибудь известный человек, сразу же распространялись слухи, что он отравлен, причем очень часто эти слухи были вполне оправданны».
Нет ничего удивительного в том, что когда начал огненные проповеди Джироламо Савонарола, фанатичный флорентийский монах, обличавший нравы власть имущих, социальные контрасты, призывавший к покаянию, его окружили толпы потрясенной молодежи, да и пожилых. С замиранием сердца вслушивался в проповеднические слова Михаил Триволис. Савонарола публично говорил о всесильном папе Александре VI Борджа, что «неправдованием и злобою превзыде всякого законопреступника». Конец мрачного проповедника, автора сочинений «О презрении к свету», «Об упадке церкви» известен: по приказанию флорентийской синьории его осудили, повесили и труп сожгли. Среди поклонников Джироламо Савонаролы мы видим и вчерашнего друга гуманистов, уверовавшего в необходимость возвращения к идеалам ранних учителей, к аскетической суровости нравов.
Приняв католичество, Триволис стал монахом, строжайше соблюдавшим самое крайнее воздержание, ревностным сторонником аскезы, начисто отказавшимся от всяких жизненных благ. Мысль о порабощенной родине не давала покоя. По возвращении в Грецию его взор обратился на восточный выступ Халкидонского полуострова в Эгейском море, где находился Афон, называемый Святой горой; на каменистых склонах издавна гнездились православные монастыри. Здесь, на Афон-горе, искатель истины возвратился в православие и стал ревностным послушником Ватопедского монастыря, известного строгостью нравов, Максимом. Афон был богатейшей сокровищницей многоязычных (греческих, славянских, арабских) книг, всегда влекших к себе Максима с неодолимой силой. Некоторые рукописи относились к глубокой старине – к девятому веку. Ватопед жил подаянием, и за сбором милостыни в разные страны, в том числе славянские, посылался живой и общительный инок Максим, обладавший даром убеждать окружающих. Так прошло десять лет.
Солнце сияло над голубыми волнами моря и зеленели кусты на горе, когда весной 1515 года в монастырь прибыла обильная милостыня вместе с грамотой из далекой Москвы. Василий III – сын прославленного Ивана III и Софии Палеолог, чье княжество становилось огромным царством, – просил прислать на Русь старца Савву, «переводчика книжнова на время». Просьба никого не удивила: на Афоне все знали, что далеко на севере, в Московии, в Кремле яростно спорили о правде земной и небесной, опираясь на тексты библейских книг, агиографическую литературу (жития святых) и разные другие сочинения. Споры не были отвлеченными, за ними стояли вопросы жизни, политика, дипломатия, земельные и иные интересы. Но Ватопеду исполнить «повеление благовернейшего великого князя» не было, увы, никакой возможности, ибо, как писалось, Савва «многолетен, ногами немощен». Кого же Ватопед послал в тридевятое царство? Конечно же, Максима, искусного в писании, знатока всяких книг, добродетельного аскета, исполненного духоподъемных сил. Правда, он, как было сказано в ответной грамоте, «языка не весть русского, разве греческого и латинского, надеем же ся яко и русскому языку борзо навыкнет».
Был прекрасный день, когда Максим последний раз взглянул на Ватопед. Сюда, на Халкидон, ему не суждено было никогда возвратиться. Сначала ехали морем и долгое время провели в Таврии, где афонский инок усердно читал славянские книги, постигая чужую речь. Есть споры, почему ходебщики бесконечно долго путешествовали. Как бы то ни было, Москва встретила святогорцев колокольными звонами. Максима как почетного гостя поселили на кремлевском холме, и он здесь быстро получил прозвание Грека, с этим и вошел навсегда под своды истории. Кроме полного содержания, вчерашний странствователь-мореход получил доступ в книжницу московских государей, которая отличалась богатствами. В ней можно было перечитать Гомера и Вергилия и почувствовать себя дома в греческих и латинских «божественных дворцах Олимпа». Но Максима ждала срочная работа – Москва жаждала приобщения к нетленной мудрости старых книг.
Кремль обладал огромным опытом коллективной книгописной работы. При деятельном участии Максима появились рукописные исполины, потребовавшие монастырского терпения, усилий многих рук и безукоризненной грамотности. При Максиме возникла своего рода книгописная старательная дружина. Вместе с Максимом денно и нощно работал Дмитрий Герасимов, умница, знаток латыни и немецкого; помощником Герасимова стал Власий. Последний происходил из новгородцев, славившихся на Руси образованностью.
Из послания Герасимова влиятельному дьяку мы узнаем, как шло дело: «Ныне, господин, Максим Грек переводит Псалтырь с греческого великому князю, а мы с Власом сидим переменяясь: он сказывает по-латыни, а мы сказываем по-русски писарям…» Словом, работа кипела, перья погружались в чернила из толченых орехов, писцы даром хлеб не ели.
Размеры книги были немалые – свыше тысячи страниц, но Максим с многочисленными помощниками всю работу выполнил за год и пять месяцев, сопроводив перевод Псалтыри толковым обращением к великому князю, носившим пояснительный характер. Возник огромный сборник псалмов с пояснениями. Псалмы входили в состав каждой службы, от их истолкования зависел практический подход ко многим делам. В песнопениях знающие люди видели «тишину души, орудие от ночных страхов, украшение молодых и утешение старых».
Недаром писатель много скитался по свету – дела мирские не давали ему покоя. Максим не просто попросился, завершив тяжкий труд, отпустить его с миром на Афон, но откровенно призывал Василия III и его наследника освободить Константинополь от агарян (турок) и даровать свободу пленным грекам. Мысль эта висела в воздухе, о ней толковали в теремах и палатах, но была для Москвы совершенно неприемлемой. Ученого мужа одарили, попросили потрудиться еще, оставив без внимания его военные советы. Слишком много было у Москвы собственных внутренних и внешних забот. Присоединились к Москве последние полусамостоятельные уделы, такие, как Псков, Рязанское княжество. Подвергались опале и ссылке бояре, привыкшие ощущать себя царьками, – нелегко было ломать их удельную спесь. Житья не было от Крымского ханства – набег следовал за набегом. Крымчаки побывали на Руси в 1507, 1516, 1518, 1521 годах. Немного поуспокоили Казань, построив Васильсурск-крепость и заведя добрые отношения с дальновидными людьми в самой Казани, но, как показала жизнь, все это были полумеры. В общем, Москве в те годы было не до Константинополя.
В дальнейшем Максима ждали тягчайшие неприятности и годы заключения. И все-таки дело не во внешних злоключениях – зерно трагедии лежало в собственной его душе. Возрожденческая юность обернулась ревностным поклонением аскетизму. Кроме того, средневековая жизнь была строго нормирована. При дворе великого князя собирались кичливые потомки удельных князей, процветало местничество, и в быту говорили: «Всяк сверчок знай свой шесток». Круг людей, дававших советы великому князю, был не столь обширен, и высказываться, да еще по крупным внешнеполитическим вопросам, было позволено далеко не каждому, хотя жизнь выдвигала на поверхность часто совсем неродовитых приверженцев новизны. Максим Грек действовал на свой страх и риск, не учитывая, что в чужой монастырь со своим уставом не ходят.
Афонский инок, владевший латынью лучше, чем церковнославянским, стал выдающимся славянским книжником.
Древнерусская культура была одной из самых открытых и восприимчивых культур мира. Она не боялась принимать в свои ряды иноземцев и иноязычников самых разных профессий. Достаточно назвать Аристотеля Фьораванти, приехавшего из Болоньи и построившего великолепный Успенский собор на кремлевском холме. Вспомним выходца из оскудевшей Византии Феофана Грека, самого трагического художника четырнадцатого века. Или, наконец, Пахомия Логофета, приехавшего также с Афона, чья торжественная риторика, полная повторов, была близка душевному строю средневекового человека.
Я назвал поименно только звезды первой величины. Они естественно и свободно вошли в круг творцов древнерусской культуры. Не отказываясь от собственных национальных традиций, нет, часто даже опираясь на них, иноземные мастера понимали, что над Москвой, Новгородом, Владимиром иное небо, чем, скажем, над Балканами. Аристотель Фьораванти даже на родине слыл мастером-искусником, он хорошо знал итальянское зодчество. Но, отдавая дань земле, пригласившей его, перед тем, как начать строительство в Москве, он побывал во Владимире, где изучил старый Успенский собор.
Искусники учитывали особенности художественных школ, будь то стенопись, зодчество или витийственное плетение словес. Незаметное «свое» и «чужое» сплавлялось в единое целое.
Нечто подобное пережил, передумал, перечувствовал, воспроизвел в своих сочинениях Максим Грек за время почти сорокалетнего пребывания на Руси. Он искренне считал себя «изначала доброхотным… служебником державы русской», хотя его сердце не переставало болеть о далекой порабощенной родине. Максима нельзя не понять и не отнестись к нему с сочувствием. Он глубоко постиг древнеславянскую книжность, создав в Московии тексты, ставшие здесь каноническими, переведя Триодь Цветную, Часослов, Псалтырь, Евангелие и Апостол.
Максим – труженик необыкновенный – писал убежденно и страстно, прибегая к выразительным сравнениям и метафорам; его тяжеловесная речь, часто довольно-таки неуклюжая, насыщена образами огромной силы. Невольно вспоминается античное наблюдение: слагать хорошие метафоры – значит подмечать сходства в природе. Едва ли кто из современников мог сравниться с Греком в знании богословия, философии, языков, грамматики и лексикографии, творений античности. С полным основанием он, понимавший, что книга – инструмент насаждения мудрости, может быть назван энциклопедистом шестнадцатого столетия.
Говорят, что недостатки – продолжение достоинств. Обширная келья в Чудовом монастыре в Кремле, заполненная до сводов книгами, вобравшими в себя сокровища всех богатств человеческого духа, стала своего рода клубом вельмож – окольничьих и духовников, споривших о государственных, церковных, богословских, дипломатических, военных делах, о путях и судьбах молодой Руси, уверенно выходившей на международную арену. Все живо интересовало вчерашнего афонца, видавшего виды, обо всем было у него собственное мнение, высказываемое напрямик. Среди его постоянных собеседников, прогуливавшихся с ним по кремлевским площадям и улицам, можно было видеть знатока «внешних наук» Андрея Курбского, радовавшегося боярским крамолам, князя Андрея Холмс кого, дипломата Ивана Берсень-Беклемишева, ездившего в Западную Европу, постоянно общавшегося с императорами, королями и ханами; звучали в келье голоса высокоумных иноков Нила Курлятова и Зиновия Отенского, книжника Василия Тучкова, дьяка Федора Жареного, ученых писцов… Приходили и просто пытливые люди, охочие до знаний. С этими и другими важными лицами Максим постоянно говорил «с очей на очи», то есть один на один. Бывали в келье и разговоры, носившие, как бы мы сказали, групповой характер.