Текст книги "Записки старого книжника"
Автор книги: Евгений Осетров
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 17 страниц)
В другом месте этой же книги я прочел советы, которые давал Николай Семенович читателям. Они по-своему интересны: «Необходимо внимательно читать и с большой критикой. Здесь авторитетность автора – поэта или прозаика – не может играть роли, потому что, поскольку вам нужно выработать свои приемы, вы должны выбрать из прочитанного то, что является, по-вашему, хорошим и удачным для воспитания своего вкуса, потому что не может быть нейтрального принятия всего, что имеется в современной и дореволюционной литературе. Должен быть отбор любимых авторов. Нужно как раз извлечь ту самую литературу, которая вам нужна, к которой есть тяготение».
Теперь эта книга – «Писатель и эпоха» – стоит с надписью Тихонова на моей книжной полке.
Николай Семенович любил дарить книги, его щедростью пользовались многие, и я не составлял исключения. В различные годы мне часто приходилось обращаться к поэту и видному общественному и литературному деятелю, страстному борцу за мир, в связи с разнообразными редакционными заботами, возникавшими то и дело новыми и новыми потребностями. Теперь, когда все это позади, я думаю о том, что редко мне приходилось видеть Николая Семеновича в одиночестве. И в Колонном зале, залитом мраморным сиянием, и среди переделкинских аллей вижу его окруженного толпой, беседующего, улыбающегося, энергично-подтянутого, собранного, на редкость дисциплинированного… И, наверное, многие знали, каким он был упоительным собеседником-разговорщиком. Не скрою, что его беседы я ценил, ей-ей, не меньше его стихов. Когда выпадала редкая возможность, я задавал Николаю Семеновичу какой-либо труднейший литературный вопрос, и должен сказать, что из самых сложных обстоятельств он выходил с честью. Особенно интересно было слушать его суждения о поэтах начала века, их Тихонов знал в совершенстве, много размышлял о них и имел к ним собственный, сугубо личностный подход.
Думаю, что последняя «Звучащая книга» (читателя еще ждет радость встречи с ней) и родилась из этих бесед. Николай Семенович произносил речи по радио, посвященные литературе. Он был увлечен работой. Я поражался, с каким молодым упоением этот пожилой человек, в канун восьмидесятилетия, а затем и переступив этот рубеж, говорил о значении звучащего писательского слова, о том новом жанре искусства, которое художникам слова предстоит открыть, о том, что звучащее слово дополняет и поясняет книгу. Поэзия была для Тихонова всем на свете, в том числе и школой звучащего голоса. А его упоительные рассказы о Востоке, о далеких странах и путешествиях, о поэтах Индии и Пакистана… Мало кто у нас так знал Восток, как он.
Еще в отрочестве, рассказывал Николай Семенович, он задумал написать роман, посвященный Востоку. Работая над произведением, будущий писатель, сам того не замечая, стал ученым-ориенталистом, знатоком Востока. Путешествовавший с ним Мирзо Турсун-заде рассказывал:
– Приезжаем в неведомый город – Николай Семенович, как и все мы, в нем впервые. Но Тихонов уверяет, что за следующим поворотом – дворец, а у его ворот стоит пушка. Подъезжаем – все так, как сказал Николай Семенович.
…Среди собирателей книг существует вопрос простецкий, но задаваемый не без умысла: «Вы собираете для души или для работы?» Многое таится в этих словах – упреки адресуются и тем и другим. Я предпочитаю поэтический ответ: «Душа обязана трудиться…» В самом деле, можно ли себе представить, что книга поэта приобретается «не для души». Стихотворение тем и хорошо, что поэт разговаривает с читателем, происходит диалог двух равновеликих величин, – поистине «звезда с звездою говорит». Я не боюсь упрека «в пользе». И для души, и для работы. Приведу простейший пример. Когда я по договоренности с «Библиотекой всемирной литературы» начал составление антологии поэтов начала XX столетия, я целыми днями сидел за книгами авторов, приобретая которые еще в юности, ни о какой работе над ними вовсе и не помышлял. Любил, и все тут. А вот пригодилось и для дела. Николай Семенович не раз говорил, что он прожил большую и трудную жизнь. Я бы добавил – и счастливую жизнь. Не может быть несчастливым тот, кто умел одаривать заинтересованным радушием многих – ближних и дальних.
Кто из нас, книжников, если говорить положа руку на сердце, не мечтает написать историю своей библиотеки? Книг много – достойна каждая внимания. С какой же начать? Какой отдать предпочтение? Углубиться в романтические времена элегических виньеток, перелистать шероховатые листы первых книг «гражданской печати» или посмотреть для начала, как литераторы наших дней запечатлели образ вулканической эпохи?
…Книга как книга – корешок сливается с другими синеватыми по цвету обложками моей любимой, собираемой давно «Библиотеки поэта». Возвратившись в Москву из дальней поездки, я каждый раз – ничтоже сумняшеся – подхожу к полке, читаю привычное имя, дотрагиваюсь до переплета. Молча, про себя, но говорю: «Здравствуй, дорогой друг». Запоет в душе мелодия – прозрачная, чистая, родная. Зазвучит – явственно, различимо – излюбленный афоризм: «Родное поле говорит со мною, о самом близком в мире говорит». И начинается мысленный диалог с М. В. Исаковским, – я вспоминаю его стихи, разговоры, которые мы вели на внуковских березовых аллеях, письма, встречи в давней его квартире возле Пушкинской площади.
Немного об истории книги. Появилась она на свет в шестьдесят пятом году, и тогда, помнится, Михаил Васильевич был безмерно рад. Обычно «Библиотека поэта» публикует поэтическую классику и всевозможные явления былых лет, показывающие, как разнообразилась «техника стиха». А здесь – большой том ныне живущего автора… Максим Горький некогда заметил совсем еще молодого Исаковского, выделил его, благословил в литературную дорогу. И вот горьковская «Библиотека поэта» выпустила его стихи в своей Большой серии.
К вполне естественной радости, увы, примешались и огорчения. Михаил Васильевич всю жизнь страдал болезнью глаз. Временами он почти не мог читать – так приключилось в пору, когда том «Библиотеки поэта» выходил в свет. Листая книгу, Исаковский обнаружил, что не все в ней так, как бы ему хотелось.
Михаил Васильевич был требовательным к себе мастером. Небрежного отношения к слову он не терпел. Вполне естественно, что он, вооружившись ручкой, начал править строки и строфы, вклеивать в книгу перепечатанные на машинке новые варианты, вставлять пропущенные стихи, которые были ему дороги.
Зрелый Исаковский уверенной рукой улучшал свои молодые опыты – и многое получило более точное и углубленное художественное выражение. Особенно настойчиво правил поэт стихотворную публицистику: снимал то, что ушло вместе со злобой дня, высветлял наиболее значимое. Приведу для пояснения пример. «Библиотека поэта» напечатала: «Я, может быть, на многих непохож, что не беру сегодняшнюю тему… Теперь в деревне поспевает рожь, а я – пишу крестьянскую поэму». Под пером Исаковского строфа зазвучала по-иному:
Быть может, я на многих непохож, —
Не очень злободневен, может статься…
Но здесь такая поспевает рожь,
Что с мирной темой трудно мне расстаться.
Вклеил в том Михаил Васильевич стихотворение «Настасья», писанное по фольклорным мотивам, выправленное с большим ощущением современности, наполненное песенностью.
Сделав поправки и вклейки, Исаковский написал на внутренней обложке тома: «Это мой личный экземпляр (со вставками и пометками – см. страницы 92, 156, 246, 327, 336, 345, 347). М. Исаковский. 1966». В ту пору мне довольно часто приходилось бывать у Михаила Васильевича, подолгу беседовать с ним, совместно заниматься разнообразными литературно-редакционными делами, спорить о стихах и поэтах. Чаще навещать больного Исаковского меня просили смоляне, и особенно Николай Иванович Рыленков. Я делал это с удовольствием. Меня поражала в Исаковском-человеке редкостная естественность, подобная его стихам. Михаил Васильевич охотно рассказывал о детстве и отрочестве, держал в памяти фамилии деревенских сородичей, понимал их судьбы, характеры, привычки, охотно припоминал тон и манеры, воспроизводил любимые ими словечки и выражения. Нотки заразительного веселья звучали в его голосе, когда он вслух восстанавливал в памяти литературную жизнь Смоленска двадцатых годов. Он начал писать автобиографию, но закончить не успел, и многие мемуарные страницы остались только в памяти тех, кто слушал его.
Был Исаковский поистине добрым и справедливым человеком, готовым прийти на помощь по первому зову или без такового, если знал, что требуется поддержка – словом или какая-нибудь иная. Ничто и никогда не могло заставить его похвалить плохие стихи или малоудачную прозу – в этом Михаил Васильевич был непреклонен. И еще одна удивительная черта – он был совершенно равнодушен к тому, что называют «славой рецензий и диспутов». Его душа была щедро переполнена песнями, и он, неустанно – ежедневно и еженощно – трудясь, дарил их людям. Он был подобен лирическому герою своего стихотворения, который на память сажает вишню у дороги, мечтая о том, что путники, отдохнув в тени, отведав спелых ягод, вспомнят о том, кто сделал доброе дело: «А не вспомнят – экая досада, – я об этом вовсе не тужу: не хотят – не вспоминай, не надо – все равно я вишню посажу». Уезжая жарким летом на дачу, он не забывал послать с оказией в раскаленную Москву букет цветов. Глядя на них, я думал о внуковских перелесках и полянах.
Однажды из больницы – он часто находился в ней в последние годы – Михаил Васильевич позвонил мне по телефону:
– Порадуйтесь – завтра я буду дома. Врачи обещают. Приезжайте ко мне – я для вас приготовил подарок.
Случилось так, что утром мне пришлось срочно уехать из Москвы по неотложным делам, и только из Киева я сообщил Михаилу Васильевичу, что встреча откладывается. Разговор состоялся через неделю. Исаковский взял с полки том «Библиотеки поэта» и попросил:
– Посмотрите внимательно мои исправления…
И потом добавил:
– Дарю эту книгу – было бы хорошо, если бы в будущем удалось проследить, конечно, если издательства вздумают меня печатать, чтобы публиковались именно эти новые варианты.
Я, конечно, пообещал Михаилу Васильевичу сделать все, что от меня зависит. На первом листе Исаковский написал мне свое посвящение: «Евгению Ивановичу Осетрову – от автора этой книжки – с большой доброжелательностью и признательностью за все то, что он так талантливо и предельно честно делает в нашей литературе, и за то, что он вообще хороший человек. 6/IV-68. М. Исаковский».
Прошло много лет. За эти годы состав моей библиотеки во многом изменился – два автобуса книг я безвозмездно передал Костроме, родному волжскому городу. Но есть издания, которые сопутствуют мне годы, и я, если говорить доверительно, без некоторых из них не представляю своего существования. Необходимой и всегдашней спутницей стала книга Исаковского, чьи стихи и ныне имеют общенародное звучание. Она, эта книга, – память о поэте-друге. И его литературное завещание. И его наказ и беседа. Едва ли не самая дорогая для меня книга.
Подлинный книжник умеет радоваться чужим собраниям даже больше, чем своим. Он всегда помнит, что книга – всеобщее достояние.
Москва издавна знала, гордилась и любила таких людей, как братья Третьяковы, основавшие знаменитую картинную галерею, как неутомимый Алексей Александрович Бахрушин, создавший театральный музей, как Алексей Иванович Мусин-Пушкин, собиратель древнерусских манускриптов и старопечатных изданий, в библиотеке которого работал сам Карамзин, как Сергей Александрович Соболевский, всесветно известный библиофил, друживший с Пушкиным и Проспером Мериме… Не надо думать, что «счастливейшие из людей», а именно так называл Гете собирателей, должны быть отнесены к далекому прошлому. И ныне коллекционерская и собирательская Москва знает звезды первой величины. Назову тех, кто у всех перед глазами. Иван Никанорович Розанов, знаток русских стихов, создал библиотеку отечественной поэзии, ставшую теперь составной частью Музея А. С. Пушкина в столице. А разве можно забыть Николая Павловича Смирнова-Сокольского, артиста и библиофила, к собранию которого обращался Алексей Николаевич Толстой, создавая роман о Петре Первом! Мне выпала удача совместно работать в «Альманахе библиофила» с Алексеем Алексеевичем Сидоровым, собирателем книг и графики, умевшим превращать каждую встречу в своего рода «театр книги», в котором показывались спектакли, посвященные перу и резцу, автору и издателю, писателю и художнику.
Удивления и восхищения достоин Михаил Иванович Чуванов, простой человек, создатель лучшей в Москве книжной и рукописной библиотеки, ставшей своего рода достопримечательностью Москвы, как, скажем, храм Покрова на Рву, или Патриаршие пруды, или чудо-терем из волшебной сказки, что в Крутицах. Патриарх книжной Москвы, он на десятом десятке своей жизни увидел только что выпущенную Государственной библиотекой СССР имени В. И. Ленина книгу, названную «Коллекция старопечатных книг XVI–XVII вв. из собрания М. И. Чуванова». Всем ведомо и известно, что лучшим памятником собирателю и его библиотеке является каталог. Немало знаменитых московских книжников ушло из жизни, не удостоившись такой чести. Случившееся тем более поразительно, что Михаил Иванович Чуванов учился на медные деньги, жил довольно-таки скромно и ушел на пенсию как типографский рабочий. Его последняя должность – метранпаж газеты «Труд».
Обдумывая жизнь Михаила Ивановича Чуванова, можно сказать, что его общение с рукописным и печатным словом носило двуединый характер: он собирал книги, а книги собирали его, выковывая Личность поразительной собранности, внутренней дисциплины, удачно сочетающейся с мягкостью в житейском общении и любовью к людям. Книги помогали Чуванову, он боготворил книгу, но переплеты не закрывали для него подлинную жизнь. К библиотеке Чуванова «в минуту жизни трудную» прибегала едва ли не самая лучшая часть литературной, театральной, художественной Москвы. Напомню, что ему посвящали свои надписи-автографы такие люди, как братья Васнецовы, великий Фаворский, Гиляровский (дядя Гиляй), Новиков-Прибой, Сергеев-Ценский… В его собрании автографы Аксаковых, Есенина, Бунина, Михаила Булгакова, Марины Цветаевой, Георгия Чулкова. Перечень можно без труда продолжить, но напомню о том, что самую ценную часть его библиотеки составляют рукописи и коллекция старопечатных кириллических книг. В каталоге о них сказано: «Шестнадцатым веком датируются 16 экземпляров (15 книг) 14 изданий, напечатанных в Москве, Львове, Остроге и Вильно, в типографиях Ивана Федорова, Мамоничей, князей Острожских, Гарабурды, Андроника Тимофеева Невежи и его сына Ивана Андроникова Невежина; самая ранняя книга – один из первенцев московского книгопечатания, так называемое среднешрифтное „анонимное“ Евангелие (около 1555 г.). Вторая книга коллекции – первенец украинского книгопечатания, львовский Апостол Ивана Федорова (1574 г.). В XVII в. вышли в свет остальные 185 экземпляров коллекции, которые представляют 121 издание одиннадцати типографий семи городов». Следует, кстати говоря, отметить, что каталог составлен И. В. Поздеевой с большой тщательностью, отмечен библиографической культурой.
В самые последние годы имя Михаила Ивановича Чуванова стало широко известно не только в Москве, но и далеко за ее пределами.
1979–1980 годы.
ЧИТАЯ МИХАИЛА АЛПАТОВА
Приходилось ли вам, дорогой читатель, беседовать с Михаилом Владимировичем Алпатовым? Быть может, вам доводилось слушать его лекции о живописи и архитектуре? Но я наверняка не ошибусь, если скажу, что вы читали его трехтомную «Всеобщую историю искусств» или известные «Этюды по истории западноевропейского искусства». Алпатов не принадлежит к числу тех, чьи труды интересны лишь узкому кругу знатоков. Двадцатое столетие отмечено демократизацией искусства. Живопись из салонов ушла в картинные галереи, ежедневно заполняемые народом. Люди желают не просто любоваться красками и линиями, но и понимать их. Как же тут обойтись без книги? А Михаил Алпатов о художестве пишет не просто живо и ярко, а художественно. Я даже считаю, что он возродил давнюю традицию, связанную с литературными страницами, посвященными искусству, – вспомним статьи Гоголя о «Последнем дне Помпеи» Брюллова, Жуковского о «Сикстинской мадонне» и, наконец, Тургенева о пергамских раскопках.
Алпатов – источник искусства, глаз современности, устремленный в былое. Из тьмы веков выхватываются то древнерусские миниатюры, то гений Врубеля, открывший новые пленительные гармонии, то Камиль Коро и его «пейзаж настроения», то росписи Джотто, то ясные и величественные фигуры Пуссена, то грандиозный образ народа в «Явлении Мессии» Александра Андреевича Иванова…
Художественное прошлое в наши дни не тихая заводь. Об Андрее Рублеве размышляют всюду, спорят яростно, так же, как о Данте и Боттичелли. В творениях старых мастеров тысячи людей настойчиво ищут «живое уяснение мира». Спокойствие музейных залов обманчиво. Приглядитесь к прекрасным и возвышенным лицам созерцателей. Для них не просто выставка, а порыв ветра, дыхание поэзии. Памятники зодчества, картины, музыкальные произведения неодолимо влекут сегодня «толпу» к постижению образного и многозначного языка искусства. Наша молодежь полна серьезности и содержательности. И нет человека, который бы не нуждался в предводителе – без упрощений и понижений! – по лабиринтам эпох, стилей, национальных почерков и соборных связей. Широта историко-культурных уподоблений Алпатова поразительна. Она-то и пленяет читателей-зрителей. Восхищаться тем, что красочно и красиво, – легко. Куда сложнее, и это знает читатель Алпатова, понять, что есть настоящее по своим внутренним достоинствам.
В свое время в Москве и Варшаве, слушая размышления Ярослава Ивашкевича о Рублеве, я поинтересовался, каким образом польскому романисту удалось столь глубоко проникнуть в таинственный художественный и философский, символический и исторический мир рублевской «Троицы». Ответ «живого классика» был краток: «Читал Михаила Алпатова. Он побудил к размышлению…» Многие могут повторить эти слова. Владимир Фаворский, один из самых выдающихся графиков XX столетия, находил в трудах Алпатова пищу для раздумий о загадочных «внутренних контурах Делакруа», что мысленно просматривались им на «Троице» – между «рублевскими ангелами». Здесь мы имеем дело с исключительным случаем, когда взгляд проницательного художника-мастера был продлен и наращен чтением. Согласитесь, что такое бывает не часто. Вспомним Льва Николаевича Толстого, отметившего однажды в дневнике после чтения Белинского: «Статья о Пушкине – чудо. Я только теперь понял Пушкина». Суждения Льва Николаевича Толстого особенно важны теперь, когда каждому необходимо обрести взгляд ценителя и научиться различать лицо от маски, лик искусства – от бойко размалеванной личины. Поэтому и возникла тяга узнать доподлинное, прочесть то, что вместило в себя изобразительный и другой многовековой художественный опыт, противопоставив его всякого рода минус-ценностям. Неодолима потребность отличать искусство – с его необыкновенным исцеляющим действием – от (опять-таки толстовское определение) «бездны бесполезных явлений».
Можно без преувеличения сказать, что немного найдется художественных гнезд у нас и за рубежом, где бы не знали Михаила Владимировича Алпатова. Его суждения об отечественном и западноевропейском искусстве разошлись по белу свету. Этому содействовали его глубокая талантливость, вкус, обширные, почти вселенские знания, счастливое умение безоглядно и простодушно пойти навстречу непосредственному впечатлению, вызванному встречей со значительным. Есть, разумеется, и другие весомые причины, носящие всеобъемлющий характер. Вслед за полным всемирным признанием заслуг Толстого и Достоевского (нет в мире крупных художников, прошедших мимо их опыта) начался необратимый процесс открытия Западом древнерусского искусства, в частности, живописи Андрея Рублева и Дионисия, зодчества – каменного (эхо античности!) и деревянного («Кижи – северная Флоренция»), – многоцветного узорочья и книжной миниатюры… Алпатов воплотил в себе двуединый процесс познания. Его книги открывают Западу наше искусство. Они помогают отечественному читателю проникнуть в сложную сущность западноевропейской художественной действительности. «Всеобщая история искусств», этюды по западноевропейскому искусству, как и бесчисленные статьи Алпатова, для нас – своеобразное окно в мир. Мы имеем счастливую возможность увидеть наше художество вписанным в движущуюся панораму художественной галактики. Вместе с тем, пристрастно и всю жизнь любя эпоху Данте и Джотто, Алпатов открывает в итальянском искусстве те стороны, которые миновали многочисленные знатоки на Западе. Недаром его работы получили всеобщее распространение и признание. Устная молва быстро разносит отзывы Михаила Владимировича – его афоризмы о встречах с памятниками культуры становятся крылатыми. Когда путешественники наши приехали в Милан, то гид итальянец на Пьяцца дель Дуомо с гордостью рассказывал: «Взглянул Алпатов на наш мраморный готический собор и сказал, что не видал ничего более титанического». Услышав знакомую фамилию, все заулыбались, вспоминая, что и по какому поводу писал Алпатов.
Думается, что мы еще не осознали в полной мере, что существует такое явление, как прозрачно-точная и глубоко-содержательная проза Алпатова, посвященная искусству. Его рука – рука ученого и поэта. Перечитайте рассказ Алпатова о том, как Микеланджело работал над гробницей папы Юлия II. Приведу всего несколько строк: «…Микельанджело самолично следил за добычей мрамора в Каррарских горах. Обдумывая свои замыслы среди горных массивов, он, видимо, переживал счастливейшие мгновения жизни. Привычка мыслить как скульптор стала его второй природой. Недаром в своих сонетах он уподоблял любовь усилиям скульптора освободить образ живого прекрасного человека из бесформенной мертвой материи». Автор дает нам возможность приобщиться к тайне победы человека над бесформенным хаосом.
Впрочем, прислушаемся к живой речи исследователя-художника, историка-мыслителя. Приведу некоторые отрывки из разговоров с Михаилом Владимировичем, – они предельно насыщены живыми токами современности, хотя, как правило, разговор идет о былом.
– Как, по вашему мнению, в искусстве соотносятся «свое» и «чужое»?
– События последних лет, – говорит Михаил Владимирович, – приучили нас мыслить большими масштабами, сравнивать далекое и близкое, проводить соединительные черты из одного конца мира в другой. Русское искусство создавалось русским народом, но его лучшие создания принадлежат не только нам одним. Они являются достоянием всего передового человечества. В своем историческом развитии русское искусство проходило те же ступени, что и другие искусства Азии и Европы, и за свое многовековое существование испытало на себе различные художественные воздействия. Приходили и сходили со сцены поколения, расширялись воззрения на мир, являлись мастера из-за рубежа, – греческие иконописцы, итальянские зодчие, французские портретисты, – многие из них включились в творчество русского искусства. Нет ничего удивительного, что это искусство образует огромное, почти необозримое целое, что в нем отразилась наша жизнь во всем ее разнообразии: ее величавая простота и изысканная грация, трагическая напряженность и светлая радость, яркая красочность и скупая сдержанность.
– А в чем, на ваш взгляд, отличие западноевропейского искусства от того, что создавалось у нас, под северным небом?
– В величавых романских соборах, в кружеве готических шпилей средневековья Запад дерзновенно искал повышенной выразительности и страстности. Мы создали владимиро-суздальское зодчество с его гармонией простых и ясных форм, легким узором декорации, стройными композициями рельефов. Запад шел от огненно-бесплотных витражей к пластичной живописи Мазаччо, – наши новгородские иконописцы довели до высшей степени совершенства красоту силуэта, плавно-певучих линий, радостных, радужных красок. В новое время на Западе народное творчество постепенно оскудевало, вытесненное и задавленное городом, – русская народная песня, резьба, вышивка и лубок развивались и цвели и после петровской реформы, как ни в одной другой стране Европы.
– Андрей Рублев был нашим первым художником, чей юбилей был отмечен во всемирном масштабе. Чем, на ваш взгляд, было вызвано к жизни творчество Рублева? Каково мировое окружение автора «Троицы»?
– Рублев творил на рубеже XIV–XV веков. Причин было много, и надо помнить, что живопись не прямо воспроизводит историческую жизнь того времени. Было и стечение благоприятных обстоятельств. Было великое наследие Византии, приезд замечательных мастеров вроде Феофана Грека, всеобщий общественный подъем, развитое чувство солидарности, светлый взгляд на будущее, преобладание образного мышления. Рублев для современников был тем, чем в XIX столетии для нас стал Пушкин.
– Что является для нас живым наследием? Как оно «вписывается» в современность?
– Пусть это будет смелый поэтический оборот древней былины или короткая запись в летописи, могучий силуэт кремлевских стен на фоне закатного неба или очерк рублевской иконы, изделие вологодских кружевниц или задушевный запев народной песни, чеканный пушкинский стих или певучая мелодия Глинки…
Когда бурная волна байронизма прокатилась по Европе, на поэзию мировой скорби мы ответили стихами Пушкина с его жизнерадостным приятием мира, мудрой простотой, эллинским чувством прекрасного. В портретном искусстве Европы начала XIX века славился острый и проницательный Энгр, блестяще-поверхностный Лоренс, – мы выдвинули нашего Кипренского, более скромного, но вдумчивого и проникновенного. Мы послали нашего Щедрина в Италию, и он смотрел на соррентский залив глазами русского человека и подметил в нем красоты, которых не замечали другие. Западные символисты то замыкались в кругу личных переживаний, то уводили в край запредельного, – наши символисты, пройдя через их творческий опыт, торопились вернуться к жизни, и потому Александр Блок в поэме «Двенадцать» сливал свой голос с голосом пробужденного народа.
Через творения великих художников народ давал свой ответ на мировые вопросы – такова мысль ученого. Через книги исследователя мы постигаем мировое искусство во всей его красочной и многозвучной сущности и полноте. Мы не можем не испытывать благодарности к человеку, который беспределен, как мир.
1980 год.