355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Рейн » Избранное » Текст книги (страница 6)
Избранное
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 16:10

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Евгений Рейн


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц)

«Деревянный дом у вокзала…»

Т.З.


 
Деревянный дом у вокзала
Безобразной окраины Ганзы,
Где внезапно зауважала,
Приютила свои сарказмы
Просвещенная часть России…
Деревянный, где маневровый
Паровозик гудит разине,
Торопясь с трамваями вровень.
Пахнет кофе, копченой рыбой,
Гальюнами и просто пивом,
А в кофейнях пахнет «Элитой»,
В Кадриорге пахнет отливом,
Белой ночью болеют окна,
Истекая розовым гноем,
И флюгарка взывает тонко
К милым братьям за мелким морем…
Чепуха… Ни сестры, ни брата,
Только ты за стеной фанерной,
Двадцать лет приезжаю кряду
И приеду еще, наверно.
Разливай по стаканам водку,
Говори о дурацких сплетнях,
Но не жди никакого проку
От пятнадцати лет последних —
Мы давно перешли границу,
Нам давно обменяли паспорт,
Мы загнули свою страницу
И забыли, что было, насмерть.
И лишь утречком в воскресенье,
Когда сливки бегут в кофейник
И когда голова леченье
Принимает от легких денег,
Век связует свои суставы
И натягивает сапожки,
И мяукает Окуджава
Голоском беспризорной кошки.
 
У ЗАСТАВЫ
 
Размешен снег и прах,
распутица несносна,
и на семи холмах
Москва великопостна.
Промокли сапоги
на площадях Восстаний.
Поди-ка обеги
все семь высотных зданий.
Поди-ка получи
сто семь рублей и мелочь…
Холодные ключи
в какую щель нацелишь?
О, как разбухла дверь
разрушенной квартиры,
и падает капель
за воротник задиры.
Перекрести, Москва,
меня на эту Пасху.
Уймись, моя тоска,
и повтори подсказку:
залечь до сентября
вблизи Преображенской,
где смутная заря
чадит в тиши блаженной.
И дальний перестук,
что возле трех вокзалов, —
последний близкий друг
всех павших и усталых.
 
«Грай вороний над бульваром…»

Александру Межирову


 
Грай вороний над бульваром.
Лыжи пахнут скипидаром,
И упрямый лыжник сам
Ходит на ногах негибких
Около ворот Никитских
Ровно в полночь, по часам.
 
 
Вот зима посередине,
Жизнь сама посередине —
Ни начала
                      ни конца.
В теплокровной сердцевине
Нет печали и в помине —
Толчея, как в магазине
За углом без продавца.
 
 
Кто-то движется под снегом,
Поцелует,
                 обоймет,
Пощекочет мокрым мехом,
Пошурует по прорехам —
Может, этот и поймет!
Полчаса до темноты,
Вот теперь давай на «ты».
 
 
А вокруг лежит огромной
Рыхлой грядкой огородной
Протянувшийся квартал.
Я и сам такою ночью
Вижу, вижу все воочью —
Что хотел и чем не стал.
 
ТАЙНЫЙ АГЕНТ
 
Посреди Великой Садовой,
В самом сердце чужой Москвы,
Ни к чему еще не готовой,
Не поправившей головы,
Я стою.
            Облетает осень
Свежим золотом сентября,
Как ненужный агент заброшен
И засвечен почти зазря.
Для чего генерал трехзвездный
Мне о Родине лепетал?
Для чего истребитель поздний
Над зенитками пролетал?
Для чего я ампулы с ядом
Вшил в отглаженный воротник?
Для чего я жил с вами рядом?
Постарел, поглупел, обвык…
Там, на родине, в тайных списках,
В петроградском родном дыму…
Никогда не увижу близких,
Мать-Отчизну не обниму.
Я узнал о Москве такое,
Что не надо царя Петра,
И она погорит, что Троя,
И останется лишь дыра.
Но забыты мои шифровки,
По ночам передатчик ждет,
И бедняга связной в столовке
Диетический суп жует.
И в свой час упаду, ощерясь,
На московский чумной погост —
Только призрак прорвется через
Разведенный Дворцовый мост.
 
ДЖИМ

Старый бродяга в Аддис-Абебе…

Николай Гумилев

 
Старый бродяга из Коктебеля,
одиннадцать лет собачьего стажа,
почти чистокровная немецкая овчарка,
ты разлегся у меня под ногами,
безразличен к телевизору,
к суматохе на веранде.
В страшном ящике – полуфинал футбола,
за столом – последние сплетни, —
даже к ним ты равнодушен.
А ведь ты известен в самых дальних странах:
в Лондоне, Нью-Йорке, Монреале,
в Сан-Франциско, Мюнхене и Париже
тебя вспоминают.
Потому что многие прошли через веранду.
Ты гремел навстречу им цепью,
лаял охотно или так, для отчета,
тогда освобождали твой ошейник.
Грудь свою раздувая достойно,
появлялся ты на веранде.
«Джим! – кричали тебе. – Джимушка, Джимчик!»
Это было приятно.
Но достоинство – вот что основное.
Гости приходят и уходят,
но немецкая овчарка остается…
Год за годом приходили гости,
год за годом говорили гости,
пили пиво, чай, молоко и водку,
повторяли смешные словечки:
«мандриан», «шагал», «евтушенко»,
«он уехал», «она уехала», «они уезжают»,
«кабаков», «сапгир», «савицкий», «бродский»,
«джексон поллак», «веве набоков», «лимонов»
и опять – «уехали», «уезжают», «уедут»…
Вот и стало на веранде не так тесно,
но всегда приходит коровница Клава
и приносит молоко в ведерке,
и шумит, гремит проклятый ящик.
Дремлешь, Джим? Твое, собака, право.
Вот и я под телевизор засыпаю,
видно, наши сны куда милее
всей этой возни и суматохи.
Не дошли еще мы до кончины века,
уважаемая моя собака.
Почему же нас обратно тянет
в нашу молодость, где мы гремели цепью?
 
«Самой природы вечный меньшевик…»
 
«Самой природы вечный меньшевик» [8]8
  Строка из стихотворения О. Мандельштама «Полночь в Москве. Роскошно буддийское лето…».


[Закрыть]
,
давным-давно я от себя отвык:
ни шутки, ни попойки – Иегова
лишил меня на партсобранье слова,
еще немного – и лишит мандата…
Ну что ж такого, жизнь не виновата.
Знай плещет у метро, стоит ретиво
в затылок, возле кооператива.
Зачем? Сама не знает. Что-то будет…
Пусть не признает, плюнет, обессудит
и пригвоздит, поставит в списке птичку,
но только даст мне верную отмычку:
о чем она рыдает и хлопочет —
никто не хочет жить и умереть не хочет.
 
МЕЖДУНАРОДНЫЙ ВАГОН
 
Вагоны «Рим – Москва», «Москва —
                                                 Константинополь»
у этих вот платформ шлифуют сталь о сталь,
на запад и восток глядит проезжий Нобель,
глотая свой бифштекс, склоняя свой хрусталь.
 
 
Он глянул на меня у поздней электрички
и раскурил свою сигару «Боливар»,
а я отвел глаза по лени и привычке,
но в униженье я недолго горевал.
 
 
Когда вернется он, то что застанет дома —
народный трибунал иль тройку ВЧК?
Поэтому всегда легка его истома,
поэтому всегда тверда моя рука.
 
В ДОРОГУ
 
Из комнаты, где ангел твой крыла
в анфас и в профиль прокрутил, что флюгер,
ты уезжаешь, и твои дела
мерцают и крошатся, точно уголь.
Ты разливаешь мутноватый чай,
приправленный кагором с карамелью.
Мы столько лет не виделись – прощай,
неизлечимо старое похмелье
полуреальных снов и неудач —
единственной возможности пригожей.
Какое ты свиданье ни назначь —
мы разошлись, как два истца в прихожей.
В квартире коммунальной тишина,
где черный ход – сквозняк из кухни барской.
А жизнь уже размотана, она
набаловалась речью тарабарской
азийских миллиардов, заводных
вертушек в мировом круговороте.
Куда ты вздумал убежать от них,
в каком уразуметь их переводе?
Давно сравнялись тропики и лед,
ведро времен позванивает донцем.
Как хорошо попасть под пулемет
Атиллы, отступая с Македонцем!
Пора, нас засыпает тишина,
выравнивая окоем гиганта.
Что эти переезды? Только на
один прогон и никогда обратно.
 
ХИНКАЛЬНАЯ «ИНКИТ»

А. Битову


 
Здесь прятал Цезарь, говорят,
Забавных пестреньких утят
На озере Инкит в Колхиде.
А ныне здесь рыбосовхоз,
И объясняет мне завхоз,
Что он на Цезаря в обиде.
 
 
Утята улетели в Рим,
А мы сидим и говорим
В «Инкит» хинкальной на веранде:
«Где Цезарь? Нет его примет».
У нас отдельный кабинет,
Но я не верю пропаганде.
 
 
Сохранны Цезарь и Инкит,
Лишь обретают новый вид,
Пока проходят через вечность.
Утята мелкие пестры,
На склоне матовой горы
Все та же голубая млечность.
 
 
И ты, товарищ, побратим —
Вот мы сидим и говорим,
И дребезжит посуда тонко.
А Цезарь варваров разбил,
И африканского распил,
И гладит пестрого утенка.
 
 
И через двести тысяч лет
Здесь будет медный парапет
И дискобар для сатурналий,
И мы придем с тобой опять
Чего-то быстро пожевать
И встретить деву из Италий.
 
 
Она воскликнет: «Ах, пардон!
Евгений и Андрей, притон
Ужасно скучен в это время,
А в Риме бал и маскарад,
Там будет Цезарь, говорят…» —
Все ясно, словно в теореме.
 
 
Но Цезарь не придет на бал,
Он много пил и плохо спал,
И Цезарю не до забавы,
И только уточка в углу
Ему милей сквозь зло и мглу
Всей власти, правды и отравы.
 
УТРЕННЯЯ РЕЧЬ ПО ДОРОГЕ В ДИГОМИ

Т.Б.


 
На улице Гамбашидзе,
Где комиссионный хлам
И где, могу побожиться,
Густая пыль по углам,
Зато посреди столовой
Сияет хрустальный стол,
Сидишь ты, белоголовый,
Склоняя чужой глагол.
 
 
Шампанским и Телиани
Наполнено баккара,
И хватит играть делами —
Теперь отдохнуть пора.
Подходит к тебе собака
По имени Цы-бай-ши,
Как ты одинок, однако,
В своей дорогой глуши.
 
 
Наместник и император
Стоят за твоим плечом,
Кудесник и информатор
Тебе уже нипочем.
Ты понял размеры клеток,
Единых во все века,
И в театре марионеток
Ты дергаешь нить слегка.
 
 
И ты поднимаешь дивный,
Почти голубой стакан,
И падает отблеск винный
На белый чужой диван.
И ты говоришь хозяйке
Почтительные слова,
И лучшая речь всезнайки
Медова, что пахлава.
 
 
И все-таки вижу, вижу
Тебя в отдаленный год:
Пустую кровать и нишу,
Где скомканный коверкот,
И лязганье битых стекол,
И мелкий бумажный сор.
И смотрит довольный сокол
В горячий родной простор.
 
 
Грохочет в ночном Тбилиси
Загруженный грузовик,
И желтый зрачок у рыси
К победам уже привык.
В пустом знаменитом доме
Гремит безучастный залп —
Ты знаешь и это кроме
Испаний, Венеций, Альп.
 
 
В четыре утра выходим
С тобою к смешной Куре,
Пустое такси находим
в разнеженном ноябре.
И мчимся, дымя цигаркой,
В Дигоми, где новый стол,
И снова в квартире жаркой
Заморский звучит глагол.
 
 
Так здравствуй еще четыре
Последние тыщи лет,
Поскольку в подлунном мире
Другого такого нет.
Хромай через все науки,
Иди через все слова,
И нету на свете скуки
Печальнее торжества.
 
 
Вельможа и декламатор,
Начальник и тамада,
Твой преданный авиатор
Подбросил тебя туда.
Тебе букинисты Сены
Готовят интимный том,
И нету такой измены,
Чтоб вышла к тебе тайком.
 
 
И снова глядит вертушка
На скромный шотландский твид,
В приемной сидит старушка,
Которую выслал МИД.
Бери свой зеленый паспорт,
Валяй на большой простор,
Но помни – стреляет насмерть
Во тьме грузовой мотор.
 
МОСКОВСКИЙ ВОКЗАЛ
 
В своей американской черной шляпе
широкополой
стояла ты на привагонном трапе,
там, где подковой
к Московскому вокзалу вышла площадь
и Паоло [9]9
  Паоло Трубецкой – скульптор, автор знаменитого монумента императору Александру III.


[Закрыть]

когда-то взгромоздил на лошадь
облома,
а тот уехал.
И что-то меня мучает и гложет,
и слышу эхо
приветствий, поцелуев, тепловозов,
и вот потеха —
я снова слышу твой железный отзыв
на все вопросы,
и никогда не вытащить, о Боже,
твоей занозы,
и никогда не пересилить этой
стальной дороги,
не отвести угрозы.
И нынче, нынче, подводя итоги
и глядя слезно
в то утро, что светлеет на востоке
и где морозно,
где фонари на индевелом Невском
стоят стеною,
я думаю, что жизнь прожить мне не с кем,
ведь ты со мною.
 
«Холодным летним днем…»
 
Холодным летним днем
у Сретенских ворот
не отыскать с огнем,
Москва, твоих щедрот.
«Вечерку» отложив,
я вижу – кончен день!
Еще покуда жив, —
отбрасывает тень
травы позеленей,
красней крепленых вин.
В небесной целине
пестра, как арлекин,
ночная тень Москвы
включает семафор,
наркотики тоски
и жажды самовар.
Великих городов
тем и велик разброд,
что падаль от плодов
никто не отберет.
Закончены дела,
прочитаны листы,
и все, что ты дала, —
все отобрала ты.
Не забывай меня!
Когда-нибудь потом
пошли и мне огня
расплавленным пятном.
 
ЭЛЕКТРИЧКА 0.40
 
В последней пустой электричке
Пойми за пятнадцать минут,
Что прожил ты жизнь по привычке,
Кончается этот маршрут.
 
 
Выходишь прикуривать в тамбур,
А там уже нет никого.
Пропойца спокойный, как ангел,
Тулуп расстелил наголо.
 
 
И видит он русское море,
Стакан золотого вина.
И слышит, как в белом соборе
Его отпевает страна.
 
ИЗ ЛЕРМОНТОВА

Памяти Аркадия Штейнберга


 
В начале сентября на волжской воле
так ветрено. Гудит осина в поле
и лесопилка в Белом Городке.
Воняет креозотом, формалином,
по радио: «По взгорьям и долинам…»
И мы спускаемся к реке.
Погрузим рюкзаки в устойчивую лодку,
уложим поплотней крупу, тушенку, водку.
Мотор забарахлит,
потом свое возьмет.
Плывите мимо нас, тверские деревеньки,
нам некуда спешить. Теперь уж помаленьку —
обратный ход.
Он кутается в новую штормовку,
и мне не проявить смекалку и сноровку —
только пассажир.
Закурим, поглядим на мимолетный берег:
«Читай-ка „Валерик“, как славно, что Валерик
нам денег одолжил!»
Он говорит, что «жизнь постиг,
судьбе, как турок иль татарин» [10]10
  См. «Валерик» («Я к вам пишу случайно, право…») М. Ю. Лермонтова.


[Закрыть]
,
равно за все он благодарен…
«Да что там, Женя, я – старик.
Но как бы вам сказать? Ведь старость
совсем не то, что мните вы…» —
«Да, все признанья таковы.
А как понять?» Теперь осталось
до дома ничего совсем.
Все это было между тем,
в те времена, когда он с нами
мог пошутить, погоревать.
Над среднерусскими лесами
начало осени. Опять
трава пожухла. Вон и трактор
чего-то бьется на меже,
доказывая свой характер.
А небо в лучшем неглиже —
такая облачная тонкость.
И вот последняя подробность:
обедали, он сел к столу
и мне сказал: «А ту строфу
из Лермонтова я запомнил,
поверишь ли, в пятнадцать лет
и этот повторял завет
везде – в издательствах, на полустанках,
в окопах и госпиталях,
в удачах, а равно в отставках,
на пересылках, в лагерях.
И вот теперь все то же, то же
я говорю, дай повторю…
Теперь и свериться негоже
по старому календарю.
Ты думаешь, что старость это?..
А старость просто ближе к тем.
Пойдем дойдем до сельсовета
и попрощаемся затем».
А через час внезапный холод,
сиверко, тьма и мокрота.
Ты думаешь, что жив, что молод,
что где-то люди, города,
и кровию артериальной
кипит колеблющийся вал…
О, если б на платформе дальней
опять я одиноко стал
и в ожидании отъезда
подумал: «Больше никогда…»
О, как свободно, страшно, тесно
небесная блестит слюда.
Ни слова больше. Снисхожденьем
и мертвых можно оттолкнуть.
«И беспробудным сном заснуть
С мечтой о близком пробужденьи?»
 
НАД ФОНТАНКОЙ
 
Над Фонтанкой развал и разруха,
Дом на Троицкой тоже снесен,
Вылезает мерзавец из люка —
Волосат, до пупа обнажен.
На груди его синею вязью —
Серп и молот, двуглавый орел,
Самогоном набухли подглазья,
На висках золотой ореол.
Душной ночью идет он к собору,
На облезшую бронзу плюет
И навстречу родному простору
Ненавистную песню поет.
Капитальный ремонт и разруха,
Довоенная заваль и дичь,
ГПУ, агитпроп, голодуха
Залегли под разбитый кирпич.
И оттуда тяжелою пылью
На развалины сели мои —
Отлетающая эскадрилья
В боевой предрассветной крови.
Рассыпайся же, многоэтажный
Дом презрения, кражи и лжи,
Невский сумрак, сырой и бесстрашный,
Заползает в твои этажи.
Возвращайся, дитя и бродяга,
В подворотню, где баки гниют.
Все, что надо – судьба и отвага —
Этой ночью тебя признают.
Дом на Троицкой – темные флаги
На развалинах веют, клубясь,
И летят в подворотню бумаги,
Чернокнижьем твоим становясь.
 
ЗА КРУЗЕНШТЕРНОМ

В. Беломлинской


 
Все как было. За стрелкой все те же краны,
лесовоз «Волгобалт» за спиной Крузенштерна,
только время все круче берет нас в канны
и вот-вот завершит окруженье, наверно.
На моем берегу отлетела лепнина,
а на том перекрашен дворец в изумрудный…
На глазах этот город еще коллективно
завершает свой пасмурный подвиг безумный.
Он толкает буксир по густому каналу
и диктует забытые ямбо-хореи,
он хотел, чтоб судьбина его доконала —
как угодно, – он шепчет: «Абы скорее!»
Для чего это все! Как чертил его зверский
императорский коготь на кожаной карте,
как вопил ему в ухо заросшее дерзкий
и ничтожный мятежник в смертельном азарте?
Для чего здесь Григорий загрыз Николая?
Отчего эта жилка до капельки бьется?
Поселение гуннов? Столица вторая?
Только первая! Ибо второй не живется.
Все уехали… Даже и я (что неважно),
никуда не прибьешься, ничего не изменишь.
Только в темном дворе окликаешь протяжно
и грозишь незнакомке, что до нитки разденешь.
А она-то согласна, но медлит чего-то…
Все пустое, как окна при вечном ремонте.
Будет срок – и повесят на Доску почета
или даже утопят в зачуханном понте.
Но когда я иду на Васильевский остров
и гляжу, как задымлено невское небо,
я все тот же, все тот же огромный подросток
с перепутанной манией дела и гнева.
Объявляю себя военнопленным,
припаду к сапогам своего конвоя,
чтобы вечером обыкновеннолетним
одному за всех поминать былое.
 
ЗАВТРАК НА БАЛКОНЕ
 
Поздно утром на торцевом балконе
Голубого курятника в приморском парке —
Яйца всмятку, редиска и во флаконе
Зарубежном – напиток домашней варки.
Плюс геополитика в свежей «Правде»,
Плюс письмо из имперской былой столицы —
Это слишком, и я понимаю, вряд ли
Я сумею свое взять и поделиться
С этим мальчиком в перелицованных брюках,
Что обменивал хлебный талон на марки,
Со студентом, канал обходившим Крюков
И шептавшим Брюсова без помарки,
Бестолковым любовником, что однажды
Влез в кровать по расшатанному карнизу,
С тем, у коего, все навсегда отнявши,
Бог удачи продлил золотую визу.
Они были лучше, чем я, атлеты,
Тот бегун, тот стайер в соленой майке,
Потому сейчас, в середине лета,
Сообщаю это им без утайки:
– Что ж вы робко теснитесь под тентом, тени?
Все здесь ваше, а я заказал лишь столик.
Так раскиньте в плетеных креслах колени,
Громовержец, шептун, сластолюбец, стоик.
 
В ТЕМНОМ БЛЕСКЕ

Н.


 
По железу ранним утром в темном блеске
чешет дождь, я поднимаю занавески.
Вот он, мой неотвратимый серый город,
дождь идет, как заводной и верный робот.
Ну, чего тебе в такое утро надо,
ранней осени бессмертная прохлада,
поздней жизни перекопанная нива,
линза света – переменчивое диво?
Здесь и зелень, и багряно-золотое,
мел и темень, да и прочее любое.
Все, что было, все, что стало и пропало:
думал – хватит, а выходит – мало, мало!
Пусть идет он, этот дождик, до полудня,
да и вечером, и ночью – вот и чудно!
Пусть размочит, размягчит сухую корку,
пусть войдет до самой смерти в поговорку.
И пока он льет, не зная перерыва,
все, что было, поправимо, нежно, живо.
 
В ПОСЛЕДНИЙ РАЗ
 
Как жизнь перегородчата, я понял,
когда уже спускался вниз в долину,
и, словно при ремонте капитальном,
вдруг падали фанерные заслонки,
и открывался план первоначальный,
по коему и строили квартиру.
И становилось все так очевидно…
Еврейский мальчик, сызмала отличник,
насобиравший сто похвальных грамот
и кавалер серебряной медали,
способный, умница, любимец деканата,
уже открывший пух и прах карьеры,
уже отпивший мутного портвейна
хрущевской оттепели,
сочинитель легких
и нервных молодых стихотворений,
где размешались кровосгустки джаза
на ленинградской мертвенной водице,
где западные узкие наклейки
перешивались на шевьот советский,
но вовсе не стихами, а стежками
суровой рыхлой прозы жизнь скреплялась.
Такой вот мальчик вытащил однажды
из колеса зачуханной фортуны
особый жребий. Этот жребий был
чернильно выведен на бланке Ленгорсправки:
«Ул. Красной Конницы…», а дальше только цифры.
Он дверь нашел, и все переменилось.
…………………………………………
Как страшно приближаться к русской музе,
высокой, располневшей после трех
инфарктов, той, что диктовала и «Бога»,
и «Пророка», «Недоноска», «Трилистник в парке».
Она сама себе под нос бормочет
наиновейшие стихотворенья,
она протягивает руку к вам,
увядшую, но женственную руку.
И тяжело пожатье и всесильно.
Она вам предлагает стул и чашку
кирпичного бессоннейшего чая.
Вот сахарница, бедный рафинад,
так подсластите первую отраву
и сделайте глоток – теперь уже
она вас никогда не пожалеет.
 
«Вдруг над черноморьем долгие раскаты, хлябь, гром…»

Н.


 
Вдруг над черноморьем долгие раскаты, хлябь, гром…
Боже, неужели, все уже случилось? Полыхай, гроза!
Разбежались голые пляжные людишки, и одни
Бегают босые, голенькие дети за волной.
Вот и я уселся, прячусь под навесом и залез в халат,
Спички отсырели, в пачке раскрошился местный табачок.
Что же будем делать?
                              Вспомним всех забытых, мертвых и живых,
За морского далью в некотором царстве накрывают стол,
Под вишневой пенкой за вечерним чаем свежий каравай —
Мы его преломим, мы его помаслим – каждому кусок.
– Как вы побледнели, что вы, в самом деле?
                                                Поправляйтесь тут.
– О, с какой охотой!
                                    Непременно, ясно, здесь наверняка…
Выйду на веранду, ты в цветастом платье,
                                                                          рядом – гиацинт.
– Нет ли, ведь бывает, четверти стакана красного вина?
Всю эту дорогу, что считают жизнью, я любил тебя.
Всю эту минуту – перелет за море – я спешил к тебе.
И теперь мы вместе.
                                 Видишь, аметистом блещет гиацинт,
И теперь, конечно, точно черноморье, плещется вино.
Как знакомо, мило, дорого, приятно мне твое лицо —
Русые кудряшки, сильные надбровья и припухлый рот.
Помню я, что имя было превосходно. Ты хранишь его?
Впрочем, слышишь, знаешь,
                                        что там заиграли в комнате большой?
Поглядим с веранды —
                                  в этот час далекий чистый окоем.
Что там?
Ах, узнать бы, что случилось с нами в стороне родной?
 
«Братья, пустите домой…»

Н


 
Братья, пустите домой,
Черное платье – долой,
Дайте воды и вина,
Ночь наконец не видна.
Желтый плывет абажур,
Много, но не чересчур.
Кожа и лайка твоя —
Ах ты, зазнайка моя.
Пусть нам Вертинский споет,
Скрябин по клавишам бьет,
Черное это белье
Все ж не черней, чем былье…
Сверху бубновый валет.
«Да, – говорю тебе, – нет».
Поздно приходит любовь,
Поздно расходится кровь,
Кровь у тебя на губах,
Спи у меня в головах,
Падает тонкий стакан,
Валится аэроплан,
Тонет британский линкор,
Выльется на коленкор
Самый последний глоток.
Дай мне забыться, дружок!
 

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю