355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Салиас-де-Турнемир » На Москве (Из времени чумы 1771 г.) » Текст книги (страница 22)
На Москве (Из времени чумы 1771 г.)
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 14:00

Текст книги "На Москве (Из времени чумы 1771 г.)"


Автор книги: Евгений Салиас-де-Турнемир



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 48 страниц)

XXI

Доктор Ягельский, делавший, по приказанию начальства, осмотр Суконного двора, доставил в полицейскую канцелярию Бахметьева казенные сведения или те данные, которые заблагорассудили Барабин и Кузьмич ему доставить, т. е. рассказать и показать.

По приказанию Артамонова на Суконном дворе показали только двести тринадцать человек, умерших за все время от гниючки, в том числе тринадцать человек детей. По приказанию Риндера, не заглядывавшего на Суконный двор, но которому показалась эта цифра слишком велика, число было уменьшено в рапорте на сто тринадцать. Господину штадт-физикусу, конечно, очень хотелось, чтобы дело далее не пошло, но это оказалось невозможным.

С тех пор, что в военном госпитале появилась страшная болезнь, были уже в Москве хотя и очень немногие, но вполне верившие Шафонскому, а не Риндеру, и интересовавшиеся событием.

В числе лиц, которых наиболее занимал вопрос о новой болезни, был сенатор Еропкин. Чума в Москве показалась ему настолько любопытным и важным вопросом, что он решился, выдержав небольшой карантин, побывать на Введенских горах и лично видеть больных. Затем он взял несколько книг у Шафонского, прочел их и был окончательно обращен в веру Шафонского. Не будучи медиком, он ясно увидел, что эта болезнь настоящая чума и что на Суконном дворе в то самое время, когда на Введенских горах снимается карантин по приказанию начальства, уже процветает та же самая болезнь.

Еропкин занялся снова чумой. Он повидался с доктором Ягельским, переговорил с Риндером.

– Куда лезет не в свое дело! – гневно говорил про него Риндер.

Но делать было нечего; пришлось собирать медицинский совет свидетельствовать Суконный двор.

В назначенный день Шафонский явился в числе прочих докторов на осмотр. Болезнь за несколько дней приняла еще большие размеры. Доктор Ягельский делал ревизию девятого марта, доктора собрались одиннадцатого утром, а в промежуток двух суток успело уже умереть десять человек.

После осмотра доктора отправились в медицинскую контору и там открыли заседание. Доктор Риндер, опять-таки лично не побывавший на Суконном дворе, красноречиво доказывал, что это очень прилипчивая гниючая болезнь, но, конечно, не моровая язва. Шафонский же снова доказывал горячо, что болезнь есть самый настоящий вид моровой язвы. Было решено составить такой доклад, который бы мог согласовать все мнения. Совет докторов сделал следующее осторожное заявление, под заглавием:

«Заключение московских докторов о появившейся на Суконном дворе опасной болезни.

Мы, нижеподписавшиеся, рассуждая поданный от доктора Ягельского в московскую полицеймейстерскую канцелярию рапорт и предложенный определенными для свидетельства в том рапорте объявленной болезни докторами осмотр, заключили: что сия болезнь есть гниючая, прилипчивая и заразительная и, по некоторым знакам и обстоятельствам, очень близко подходит к язве. Того ради должно употребить всякие предосторожности, а именно:

1. Вывесть как живущих там, так и принадлежащих к оной фабрике больных и здоровых за город, а двор оный запереть, не выбирая из оного ничего, и, раскрывши окны, оставить.

2. Отделить больных от здоровых и иметь надлежащее смотрение.

3. Исследовать, не заразились ли где вне оной фабрики, кои имели с ними сообщение, и ежели такие где сыщутся, то выслать их также за город.

4. Умирающих сею болезнию погребать за городом, на удобном месте, и вырывать могилы гораздо глубокие, а тела с их платьем закапывать.

Подписали доктора: Шкиадан, Эрасмус, Шафонский, Мертенс, Вениаминов, Зибелин и Ягельский».

Риндер, конечно, не подписался, а отправился тотчас словесно доложить все и объяснить Салтыкову. Он уверил фельдмаршала, что гниючка, от которой умирали на Суконном дворе, конечно, немножко похожа на простую язву, а не моровую, но что, как только все фабричные будут распущены, а Суконный двор заперт, то все прекратится.

Фельдмаршал, начинавший смущаться, совершение успокоился.

– Вы говорите, простая язва, простая? – спросил он, поднимая брови на сидевшего перед ним Риндера.

– Точно так-с.

– А другая есть какая? Настоящая?

– Точно так-с. Другая есть настоящая. Моровая язва.

– Понял. Простая чума и настоящая чума.

– Даже и не чума-с, – возразил Риндер, – а простая язва, гниючка.

– А какая разница? – спросил Салтыков.

– Разница… – колебался Риндер, – как вам доложить… От простой язвы болеют и умирают, только не все, а от моровой язвы умирают все. Но вы не извольте тревожиться, даже от настоящей моровой язвы только простой народ мрет. А к примеру, дворяне и люди благовоспитанные не болеют и не умирают.

– А-а! – протянул Салтыков, видимо удовлетворенный, – это хорошо.

И, подумав немного, покосившись как-то на шляпу Риндера, которую тот держал в руках, Салтыков прибавил глубокомысленно:

– Это даже очень хорошо!..

Наступило молчание. Фельдмаршал, очевидно, размышлял. После размышления, в продолжение, по крайней мере, двух минут, фельдмаршал поднял глаза на Риндера и будто удивился, что видит его перед собой.

– Что? – выговорил он вдруг, как если бы случилось что-нибудь особенное. – Что вы говорите? О чем вы? Что вам?

– Насчет гниючки на Суконном дворе, – предупредительно и изгибаясь на своем кресле вымолвил Риндер.

– Да… Гниючка?.. Чума?.. Дворяне не болеют, не мрут! Очень хорошо. И даже очень хорошо… Так что я, фельдмаршал Салтыков, я не могу… ни-ни?!

– Помилуйте, ваше сиятельство! – даже рассмеялся Риндер, как если бы Салтыков заподозрил его в возможности сделать какое-нибудь невежество в его доме.

– Это очень хорошо!

И, повторив раз двадцать эти слова на все лады и громко, и как бы про себя, Салтыков отпустил от себя Риндера, обещав ордер о распущении фабричных и закрытии Суконного двора.

Покуда Риндер был у фельдмаршала, Шафонский вместе с Самойловичем отправились к единственному из сановников, почти к единственному из всего начальства московского, который интересовался вопросом.

Шафонский с досадой и негодованием рассказал сенатору об осмотре двора, о совещании докторов и подличанье большинства пред господином штадт-физикусом.

– Что же вы порешили?

– Порешили мы большинством голосов три несообразные вещи. Первая, что болезнь не чума, а некоторое подобие ее. Во-вторых, порешили вывести всех фабричных из города, а в-третьих, разыскивать по городу, нет ли где больных, и тоже выводить за город.

– Ну что же, хорошее дело. Что же тут дурного? – заметил Еропкин.

– Да ведь наше решение, ваше превосходительство, дойдет, конечно, до сведения фабричных, и когда мы соберемся полицейскою мерою выводить их со двора, запирать двор, а их вести за город, то мы и половины не соберем. Они уже теперь разбегаются.

Самойлович подтвердил то же самое, что суконщики, не желая вовсе отправиться на жительство куда-то, за несколько верст от города, уже стали тайком покидать Суконный двор.

– Да, это нехорошо. Что же тут делать?

Шафонский стал убедительно просить сенатора вмешаться в дело, отправиться к Салтыкову и убедить его потребовать от докторов положительного названия болезни, а затем поспешить выводом фабричных за город.

Еропкин согласился, но затем, посоветовавшись с домашними, вернулся к докторам и объявил, что не поедет.

– Мои говорят, что нечего мешаться не в свое дело, как бы из Питера нахлобучки не получить. Меня ведь в Петрограде не жалуют. Выдумали, что я с Паниным да с Бибиковым в дружбе состою. Выдумали даже, что я с бригадиром «дюжинным» обнявшись сижу, от зари до зари, а я этого старого вертопраха к себе на порог не пускаю. А как я еще тут сунусь о чуме шуметь – сейчас и скажут – масон, да из сената-то и турнут. Нет уже, голубчики, вы лучше ступайте к царевичу Грузинскому. Он – обер-комендант, это его дело. А то – к Бахметьеву. Это прямое полицеймейстерское занятие. А мое дело в сенате присутствовать.

Оба доктора вышли от осторожного сенатора и разъехались в разные стороны.

Шафонский отправился к Грузинскому. Доктора не сразу допустили к обер-коменданту, а когда он вошел, то застал у царевича Грузинского черномазого монаха. Кавказский монах, отец Серапион, часто бывал у царевича, исключительно ради того, чтобы поговорить с ним на родном языке и выпить бутылку родного привозного вина.

Шафонский застал и отца Серапиона, и обер-коменданта сладко-веселенькими, улыбающимися на всякое слово. Перед ними была уже одна пустая бутылка и другая, выпитая наполовину.

– Что скажете, помутитель общественного спокоя, буян? – ухмыляясь, спросил Грузинский.

Шафонский стал объяснять свое дело.

– Не хотите ли стаканчик моего божественного пития? – прервал его Грузинский.

Доктор отказался и начал горячее требовать от обер-коменданта принять меры против нелепого решения докторского совета.

Грузинский вздохнул и вымолвил сожалительно, глядя на доктора:

– Ах, батюшка! Молоды вы – не молоды, человек ученый, доктор, а такие, извините, глупства затеваете. Статочное ли дело, если б всякий чиновник начал бы рассуждать и всякий человек за ним, даже простой народ тоже бы стал рассуждать? Были бы Содом и Гоморра, во всем царстве настоящее вавилонское столпотворение. Вы будете рассуждать, и я тоже своими мыслями пораскину, да вот хоть бы тоже и отец Серапион выдумает что-нибудь…

– Да уж, конечно, – пьяно проговорил монах, – и я тоже выдумаю…

– Молчи, монашка, не рассуждай! – крикнул вдруг Грузинский и топнул ногой.

Серапион потупился, как красная девица.

– Ну, вот я и сказываю… Вина не хотите ли? Нет? Ну, не надо. Вот я и сказываю… Что, бишь, я сказываю?..

– Так вы не изволите принять никаких мер? – прервал Шафонский полупьяную речь обер-коменданта.

– Оставьте меня, голубчик, в покое. Прикажут что – исполним по-военному. Прикажут суконщиков тащить за город – потащим. Прикажут ловить – переловим. Прикажут повесить – перевешаем. Прикажут вас в холодную – тоже с нашим удовольствием. Что прикажут, то и сделаем!

И обер-комендант, ударяя в такт своим словам пустым стаканом по столу, при последнем слове так стукнул, что стакан разлетелся вдребезги на монаха.

Отец Серапион даже вздрогнул и, обтерев одну руку о свою длинную, немного замасленную рясу, выговорил сладко и ласково:

– Порезать могли.

– Молчи, монашка! Пошел, тащи третью…

Серапион весело и быстро, но уж не на твердых ногах, пошел за вином. Шафонский встал.

– Куда же вы, голубчик? Аль испужались, что я вас в холодную собираюсь? Не пужайтесь, не прикажут – не трону. А прикажут, то не только вас, а в усердии еще кого-нибудь захвачу по дороге.

Шафонский, сдерживая гнев, простился с Грузинским, сел в сани, велел было кучеру ехать на Пречистенку, к полицеймейстеру Бахметьеву, но с полдороги повернул в другую сторону и снова отправился к Еропкину.

«Тот еще меньше сделает, – подумал доктор, – уж лучше сенатора уломать. Он разумный человек, честный, усердный, и коли примется за дело, то что-нибудь да будет».

И Шафонский, снова явившись в доме Еропкина, в продолжение часа горячо уговаривал его домашних и его самого не оставлять пагубного дела без внимания. Он убедил наконец сенатора поехать к фельдмаршалу и уговорить его, по крайней мере, на то, чтобы он потребовал от докторов обстоятельного разъяснения болезни.

– Поймите, ваше превосходительство, – говорил он, – ведь толковали мы на нашем совете докторском, что болезнь есть настоящая моровая язва, а в бумаге прописали, что она есть подобие язвы. Ведь этим мы услуживаем господину Риндеру и, стало быть, обманываем власти и государыню.

Еропкин наконец решился и обещал на другое же утро отправиться к фельдмаршалу. Вечером и за ночь Еропкин, продумав о чуме, освоился с мыслью действовать. Поутру, проснувшись, он почувствовал себя гораздо бодрее, веселее и, умываясь, решил даже, что он, в качестве сенатора, обязан помочь делу важному и опасному, что его долг – дряхлого правителя научить уму-разуму.

XXII

Подъезжая уже к подъезду фельдмаршала, Еропкин, уже добродушно ухмыляясь, вымолвил себе под нос:

– Надо пугнуть старого, что и сам помереть может. Лучше дело будет.

Долго в это утро Еропкин провозился с фельдмаршалом. На беду его, Салтыков оказался на этот раз совершенно непонятливым. Когда же старик понял наполовину, в чем дело, то вымолвил убедительно:

– Как же, как же… Гниючка, простая язва…

– То-то не простая, граф, а настоящая турецкая моровая язва. Коли пойдет морить, то все мы перемрем от нее: и вы, и я, и весь город.

– Нет. Совсем нет, – отрезал Салтыков, поднимая брови. – Дворяне не мрут…

– Все мрут! – уж горячо отозвался Еропкин.

– Нет, дворяне не мрут, – как затверженную фразу повторял Салтыков. – Риндер говорит: «Простой народ мрет, а дворянин не мрет».

– И все он врет! – горячо выговорил Еропкин и испортил все дело своим словом.

Салтыков был поражен созвучием двух слов и забыл о деле.

– Народ мрет! Все врет!.. – проговорил он, улыбаясь. – Ишь, как отлично!.. И даже очень хорошо…

«Экая чучела! – подумал про себя Еропкин. – Старость-то что делает! Ну, как это поверить, что ты победы великие одерживал, Фридриха бил на всех германских полях?! А тут пальцами вертишь в воздухе да забавляешься тем, что „мрет“ похоже на „врет“».

Еропкин закачал головой и, как бывало с ним часто в его рассеянности, прибавил вслух:

– Удивительное это дело!

– Да, – отозвался Салтыков, – и впрямь удивительное!

Еропкин пришел в себя и смутился, не сказал ли он вслух что-нибудь лишнее.

Однако сенатор добился все-таки от фельдмаршала, чтобы тот потребовал у докторов назвать прямо, какая болезнь найдена ими на Суконном дворе. Еропкин посоветовал спросить у медицинской конторы, каким образом будет она лечить болезнь, когда она сама не знает, какая болезнь и как ее назвать.

Через несколько дней Салтыков получил следующий рапорт докторов:

«Решительное докторов мнение о моровой язве.

Сего 1771 года, марта 26-го дня, государственной медицинской коллегии в конторе Медицинский совет, получа словесное повеление от Его Сиятельства господина генерал-фельдмаршала графа Петра Семеныча Салтыкова, назвать точным именем оказавшуюся на большом Суконном дворе болезнь, положил: что оный, в данных сего марта 11-го и 23-го чисел мнениях, ничего к прекращению оной не опустил, кроме общенародного имени; а как ныне оное от совета точно требуется, то инако оной не называет, как моровою язвою.

Подписали доктора: Эрасмус, Фон-Аш, Мертенс, Шафонский, Вениаминов, Ягельский и Зибелин».

Фельдмаршал, получив бумагу и прочитав ее, почему-то был вдруг поражен так, как если бы в первый раз узнал о том происшествии, которое уже отчасти начинало волновать весь город. Он тотчас разослал верховых к Еропкину, Грузинскому, Бахметьеву, Шафонскому, Риндеру и даже к преосвященному Амвросию.

– Ты сам, Фединька, слетай к владыке, – сказал он любимцу адъютанту. – Скажи: «Беда!»

Через два часа все съехались у фельдмаршала.

– Моровая язва!.. – встречал фельдмаршал всякого, выпуча глаза и высоко подняв мохнатые брови. – Слышали? Моровая язва?!

И фельдмаршал вглядывался в лицо каждого, как будто искал на нем себе утешения, будто надеялся, что слышавший начнет ему доказывать, что это известие ложное, и станет его успокаивать.

Но из всех, слышавших слова фельдмаршала, один Риндер как-то съежился, сделал жалостливую гримасу, и лицо его говорило: «Если вашему сиятельству непременно угодно так прозвать болезнь, – так пускай! Наше дело подчиняться и ежиться».

Съехавшиеся к фельдмаршалу решили единогласно, во-первых, самую важную меру: дать знать немедленно о появлении моровой язвы в Петербург. Затем было решено немедленно запереть Суконный двор и вывести фабричных за город.

– Выведи!.. – грозно произнес Салтыков Бахметьеву.

– Слушаю-с!

– А ты смотри, царевич, чтобы назад не приходили! – обратился фельдмаршал к Грузинскому.

– Слушаю-с!

– А вы, преосвященный владыка, прикажите, чтобы беспременно во храмах Богу молились… Все Бог…

Амвросий вежливо отвечал что-то фельдмаршалу, не вполне внятное.

– А вам в сенате, – обратился Салтыков к Еропкину, – тоже бы надо…

– Что прикажете? – отозвался Еропкин.

– Да как же, тоже бы надо… Ведь моровая, ведь язва… Надо беспременно…

– Да что прикажете, граф?

– А все! Действуйте!.. Важнейшее событие, всем надо действовать…

– Да мы можем только в сенате обсудить, какие в этом случае…

– Ну, да, да… Обсудить… Обсудить!.. Ведь моровая. Да, ты, доктор, – вдруг вспомнил Салтыков, обращаясь к Риндеру, – ты, голубчик, сказывал – дворянин не мрет. А вот сенатор заладил, что мрет…

– На все воля Божья, – снова съежился Риндер.

– Как воля Божья?! – вдруг заорал из всех стариковских сил Салтыков. – Как воля Божья?! А!!

– Воля Божья… – прошептал Риндер, оробев.

– Стало быть, и дворянин мрет! – воскликнул Салтыков, как может воскликнуть утопающий, увидя, что последняя соломинка, за которую он держался, рвется теперь у него в руке. Риндер совсем как бы свернулся в какой-то подобострастный клубочек и молчал, низко опустив повинную голову.

– Вот и поздравляю! – протянул Салтыков и развел руками. – Вот и поздравляю!.. – снова проговорил он, обращаясь к Амвросию.

И фельдмаршал, совсем потерявшись, простоял несколько секунд, растопыря руки, потом пробормотал что-то такое себе под нос, но очень грустным голосом и опять смолк.

Гости стали прощаться. Салтыков как бы бессознательно перецеловался со всеми, поцеловал даже Шафонского и только после троекратного поцелуя сообразил, что делает унизительную для себя вещь, и, как-то печально махнув рукой, выговорил:

– Ну, все равно… Не пристанет…

Когда гости уехали и фельдмаршал остался глаз на глаз с своим любимцем адъютантом, то вдруг выговорил:

– Фединька, что ж тут делать?

– Чего изволите?

– Спрашиваю я, голубчик: что ж тут делать, коли и дворянин-то мрет?

– Ничего-с. Я полагаю, это все пустобрешество. Ведь дохтуры говорят… А их учат врать нарочито.

– Как учат?

– Так-с. Мне тетенька это намедни пояснила. Дохтуров всех обучают полосканья мешать, мертвых резать и врать. Коли какой не смышлен и не обучится здорово врать, ему и лечить не позволяют.

– Это враки, Фединька. А ты вот скажи, что мне с чумой-то делать?

– Прикажите Бахметьеву ее словить да в острог…

– Что? Что-о? Хворость словить, якобы буяну бабу…

– Я, Петр Семеныч, простите, больше поверю тетеньке, чем проходимцу дохтуру… А тетенька сказывает: чума по Москве ходит… вот как есть барыня.

– Что-о?

– Тетенька сама ее видела, – воодушевился Фединька. – Салоп у нее атласный желтый… Шапка вроде поповой – с наушниками… Один глаз с морготой. И прихрамывает на левую ногу.

– Это кто же, тоись, прихрамывает?.. Твоя тетенька?.. – не понял Салтыков.

– Нет-с. Чума, чума! Тетенька сказывает…

– Твоя тетенька – дурафья! Вот что!.. – рассердился вдруг фельдмаршал. – Вот кабы тебя обучили смолоду читать и писать грамоту российскую, ты не болтал бы пустяковины.

Адъютант жалостливо замялся, слегка смущаясь. Успокоившись, Салтыков выговорил ласковее:

– Фединька? А Фединька?

– Чего изволите?

– Если дворянин тоже мрет… Мы с тобой уедем ко мне в Марфино… Туда не придет небось! А?..

И Салтыков, хитро подмигнув адъютанту, закусил губу беззубой десной.

XXIII

У Барабина в доме стало тише, чем когда-либо; можно было подумать, что муж и жена, примирясь, живут душа в душу.

Когда Барабин, вернувшись домой, узнал, что жена освободила запертого Ивашку, он был так поражен этим поступком, что с тех пор ходил как потерянный. Он не знал, что думать, и терялся в догадках. Разум не дозволял ему подозревать жену, и, в сущности, он не верил, чтобы могло быть что-нибудь между женой и деревенским парнем, бежавшим с фабрики. Но он понял только, что прежняя жизнь истомила Павлу, что она была несчастлива и воспользовалась теперь первым предлогом показать свою волю. Это именно и испугало Барабина. Он считал срамным и позорным проявление личной воли жены в доме, в семейных отношениях, даже в хозяйстве.

– Баба – рожай и молчи! – говаривал он всегда, еще до женитьбы.

Теперь Барабину стыдно было даже людей, знавших о том, что он запер провинившегося парня, а хозяйка освободила его. Барабин уходил с утра из дому, будто по делам, но окончательно бросил заниматься Суконным двором и почти не заглядывал в него. Изредка, зайдя, он рассеянно выслушивал доклад Кузьмича, равнодушно узнавал, что народ все продолжает заболевать и умирать, и, пробыв с полчаса, уходил и скитался по Москве.

Более всего сидел он у своего старинного приятеля, купца Караваева. Человек этот был не под пару даже Барабину. Он был просто изверг и имел уж на душе два крупных преступления. Его советы другу сводились к одному.

– Убить того парня или убить жену и жениться на другой. Народ баит – грех. Мало что болтают…

– Убить, – восклицал Барабин, – не мудреное дело. Да что толку? Ведь я люблю ее и мне без нее жить нельзя.

И Караваев принимался доказывать другу, что он срамится, что он не может любить жены, способной на такие поступки.

Павла, с своей стороны, была тоже в возбужденном состоянии духа. Она видела, что новые отношения с мужем близятся к пагубной развязке, и она просто начинала бояться его. Иногда из боязни она даже раскаивалась в своем поступке.

«Что за важность, – думала она по временам, – если бы он наказал парня, ей совершенно чуждого».

Если и было в ней в продолжение двух-трех дней какое-то странное чувство к этому добролицему парню, то оно давно исчезло после случая ночью в их доме. Павла, в сущности, сознавалась перед собой, что на этот раз она кругом виновата, что не следовало ей пускать к себе Ивашку, слушать его песни и сказки. А затем, во всяком случае, следовало повиниться во всем и выпросить прощение, умолить мужа выпустить парня, а не делать этого самой.

Через несколько дней после той дикой, невероятной ночи Павла отправилась к отцу и на этот раз не выдержала, подробно передала все случившееся у них в доме.

Только один Митя, еще прежде отца узнавший все, оказался за нее и находил поступок ее совершенно законным и добрым.

Отец же осудил дочь, нашел ее вполне виноватой перед мужем.

– Я с тобой, дочка, – сказал Артамонов, – никогда не беседовал о твоем житье-бытье, потому что ты сама молчала. Мне твоя семья будто в наказание Божеское послана. Одна дочь, единственная, да и та с хозяином горе мыкает. Сам я виноват во всем, каюсь, да поздно. Не надо было мне тебя за него отдавать. Знал я всегда, что Титка человек дельный, смышленый, но дурашный, самодур. Да и ты виновата теперь против него, чего было скрытничать? Хотелось тебе сказки слушать, спросилась бы у мужа да и пускала бы этого дурака к себе днем. А нешто можно ночью к себе водить? Всякий, окромя Тита, невесть что подумает. А я бы, застань у моей жены ночью этакого лясника, сказочника? Как перед Богом, тут бы его и пошабашил. Так бы его всего, вместе со всеми сказками, в мякину и угладил бы.

И после минутного размышления Артамонов спросил:

– Зачем ты не спросилась?

– Он бы не дозволил, родитель. Тоже бы приревновал.

– К проходимцу, что ты!

– Да ведь он, родитель, ко всем ревнует, ему все равно, что за человек. Месяца три назад запретил мне в наш приход ходить, заставил в другой церкви бывать. К нашему священнику стал ревновать.

– К отцу Семиону?! – изумился Артамонов. – Да ведь он, пожалуй, мне ровесник. Да и духовное лицо… Иерей?!

– Да-с! – невольно улыбнулась Павла. – Все-таки приревновал.

– Тьфу, прости Господи… – плюнул Артамонов. – Уж именно, бес какой-то в нем сидит.

Помолчав, снова Артамонов вымолвил:

– Ну, что же? Мне вас, что ли, мирить теперь?

– Нет, зачем! – быстро отозвалась Павла и как-то странно тряхнула головой, точно упрямый ребенок.

– Так что же тут делать?

– Пускай так остается! – глухо выговорила Павла. – Что же, эдак не хуже. Лучше в молчанку играть и, почитай, не видаться по целым дням, чем все разговаривать об одном и том же. Лучше молчанка, чем ревность да ревность, да всякие выдумки, да всякие укоры, да обиды.

И в словах Павлы было столько горечи, столько накипевшей злобы, что Артамонов пристально поглядел в лицо дочери и озабоченно задумался.

Он будто теперь только понял, что дело зашло далеко. Сначала он отнесся было легко к ссоре мужа с женой, считая все пустой размолвкой на несколько дней. Теперь же, по голосу и лицу дочери, он узнал, почуял, что в ее отношениях сердечных к мужу произошел чуть не полный переворот.

– Что же ты будешь делать? – выговорил старик беспокойно.

– Что? Не знаю. Что я могу сделать?..

Артамонов и его дочь были так похожи друг на друга, что между ними не могло быть ничего скрытого или недосказанного. Они видели друг друга насквозь, угадывали малейшее движение души. Поэтому всегда бывало мудрено отцу с дочерью говорить о чем-либо не вполне искренно.

Теперь старик тотчас понял, что дочь скрывает от него свои мысли и намерения.

– Зачем скрытничаешь, дочка? Я тебя не звал на допрос или на суд. Сама пришла, сама начала беседу. А теперь отлыниваешь.

Павла вместо ответа опустила голову на руки.

– Говоришь, мириться не хочешь; прощения просить не хочешь, так его, что ли, заставить прощения просить? Ведь это будет уж негоже, ведь он тебе муж. Это будет срамное дело, и мне мудрено его на это натравливать: поди, мол, прощения у жены проси. Он меня на смех подымет.

– Ничего я не хочу! – выговорила Павла. – Пускай так будет, хоть до скончания веку. А будет невтерпеж…

Павла запнулась.

– Ну, что же? Топиться, скажешь. Пустое, дочка. Утопиться невзначай – нет дела проще, а топиться нарочито? Ай как мудрено!.. Я, Павлинька, топился раз в Яузе…

Голос старика настолько изменился при этих словах, что Павла невольно подняла голову и взглянула в лицо отца.

– Да, дочка, топился. Это было давно, вас никого на свете не было. Я про это не любил сказывать, и даже родительница твоя покойная никогда этого не знала. Теперь вот к слову пришлось… Вот пришлось тебя остерегать… Ну, и сказал.

– От матушки?! – с изумлением выговорила Павла. – С горя?

– Тьфу… Что ты! Христос с тобой… – встрепенулся старик. – Что ты сказала!

И старик, подняв руку, чуть не перекрестил дочь.

– Нешто можно такое брехать. Мы разве с покойницей так жили, как вы с Титкой? Нет, дочка, я топился еще до женитьбы и из глупости людской. Нажил я кое-какие деньжонки, еще когда был приказчиком у тестя, да отдал их на два месяца другу-приятелю на дело торговое. А друг-приятель-то и был таков, удрал куда-то за Астрахань. А я – сгоряча-то и топиться! Ну, а плавал-то хорошо смолоду. Вот тут и пошла канитель. Я говорю себе – топись, Мирошка! А другой будто-с во мне кричит: врешь, страшно. Нырну я в воду и сижу там на дне, авось, думаю, задохнусь. А как духу-то не хватит – и вынырну. Подожду, мол, капельку, отдохну и опять нырну. И эдак-то я час с целый бултыхался в воде. Народ сошелся смотреть, весь берег уставили, похваливают: затейник какой выискался, турмана изображает в воде. И ни у кого нет в мыслях, что я такое делаю…

– Ну, и что же? – вымолвила Павла, с любопытством слушая отца.

– Что?.. Покуражился, а там вышел на берег, оделся, да и пошел домой. Дома и спрашивает меня старичок один, которому я сказался наперед: «Ну, что, говорит, топился?» – «Топился», – говорю. «Что же, не утоп?» – «Мудрено, – говорю. – В другой раз попробую». – «Ну, нет, брат, в другой раз не попробуешь. Это дело один раз делается, а не два». – И Артамонов рассмеялся. – Вот так-то и ты, Павлинька, пробовать, может быть, и будешь, только ничего из того не выйдет. Ты ведь плаваешь?

– Плаваю.

– Ну, и нельзя. Кабы ты не плавала да угодила бы с Каменного моста посередь реки, то другое дело, тут и пошла бы топором ко дну. А коли плавать умеешь, никак невозможно.

И старик начал снова смеяться, добродушно глядя на дочь.

– Вишь, до каких пустяков доболтались, вместо того чтобы толково рассудить. Ну, что же скажешь? Ты что будешь делать?

– Коли эдак пойдет, батюшка, то я к вам приду… – нерешительно вымолвила Павла.

– Побеседовать?

– Нет, уж совсем позвольте.

– Не моги… – строго выговорил Артамонов. – Я беглую женку, вдовую от живого мужа, держать в доме не стану. Нет, ты меня не срами. Утопишься – сраму нет, горе одно, а сбежишь со двора – один сором. Нет, дочка, ты эти мысли брось. У меня в доме не притон какой для беглых.

Павла подняла голову и, широко раскрыв свои огневые глаза, смотрела в лицо отца с ужасом и трепетом. Она тайно только и надеялась на то, что сейчас сказала отцу. За последние дни она даже мечтала о том, как уйдет из дома мужа, пожертвует даже ребенком, если муж не даст его взять с собой. Павла мечтала, как она снова заживет у отца на прежний девичий лад, с братом Митей. А тут вдруг по одному слову отца все рухнуло.

– Пустое все. Перестань кручиниться и разные глупства выдумывать. Ступай-ка домой и проси прощения у Титки. Не лежит к нему сердце, ну, притворись; что же делать. Да я сам за ним пошлю завтра.

И Павла, простившись с отцом, грустная пошла домой.

На другой день Артамонов действительно вызвал к себе зятя. Долго говорил с ним старик, тоже покривил душой, ласково принял Барабина, которого, в сущности, не любил и вполне обвинял в горемычном житье дочери. Умный старик сумел, однако, вполне уговорить Барабина, объяснил ему его глупое поведение, его глупую, ни на чем не основанную ревность.

Барабин, с своей стороны, говорил о жене и своем сердце, над которым потерял всякую власть, с таким юношеским жаром, о своей любви к жене с таким чувством, что старик был даже тронут. И в первый раз со дня свадьбы дочери он заговорил с Барабиным искренно, сердечно, в первый раз назвал его зятюшкой.

– Вот что, – решил старик, – дай, попробуем, я впутаюсь в ваши дела. Как вы повздорите, так ко мне, я судить буду. Может быть, лучше пойдет.

– Во мне бес сидит, Мирон Дмитрич, ничего тут не поделаете. И сам я знаю, что безумствую.

– Ну, вот я твоего беса и буду из тебя изгонять, коли не молитвами, так ругней. И палкой бы стал выгонять его из тебя, так ты же не дашься! – усмехнулся старик.

– Эх, родимый! – вдруг выговорил горько Барабин, – кабы знал я, что этого беса палквй выгонишь, то дался бы я на каждодневное истязание. Кабы знал я, что Павла николи мне не изменяла, всегда верной женой была и будет да всегда любила и любит, так я бы себя за это не только что под кнут, а не распятие отдал.

Барабин проговорил это с таким отчаянием, такое глубокое горе звучало в его словах, в его голосе, что Артамонов невольно задумался.

– Вот и правда сказывается – человек сам себе враг и на всякие-то разные лады. Уж подлинно бес в тебе застрял. В церковь, что ли, тебе чаще ходить, Богу молиться. Хоть я не охотник до поповщины, а тут бы хоть на духу почаще бывать, что ли? Ничего другого не придумаешь. Ну, а на этот раз уж ты для меня услужи. Придет Павла к тебе за прощением, помирись и забудь все.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю