355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Салиас-де-Турнемир » На Москве (Из времени чумы 1771 г.) » Текст книги (страница 21)
На Москве (Из времени чумы 1771 г.)
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 14:00

Текст книги "На Москве (Из времени чумы 1771 г.)"


Автор книги: Евгений Салиас-де-Турнемир



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 48 страниц)

XVIII

Освобожденный Павлой, Ивашка прежде всего постарался уйти как можно дальше из Замоскворечья и вообще из той части города, где он мог встретить Барабина, Кузьмича или кого-либо из знакомых суконщиков.

Среди ночи найти пристанище было, конечно, мудрено. Кроме кабаков, все было заперто, а идти ночевать среди пьяных Ивашка был не в состоянии. У него было всегда такое отвращение к кабакам и пьяным, что теперь он предпочел пробыть ночь на морозе.

Пройдя Каменный мост и повернув вдоль берега, мимо кремлевских ворот, он поравнялся с полуразвалившейся башней, из которой торчали довольно крупные ветви дерев, теперь оголенных, а летом покрывающихся густою зеленью. Ивашка и прежде часто проходил мимо этой башни. Он знал, что она едва держится на своем основании, грозя каждую минуту рухнуть и передавить прохожих. Тем не менее в ней часто играли ребятишки и часто забирались на отдых нищие.

Ивашке пришла мысль до утра пробыть в ней. Он чувствовал, что не может идти далеко и, во всяком случае, не может скитаться всю ночь.

Редко случалось ему приходить в такое бешенство, как в эту ночь. А эти припадки вспыльчивости, гнева, подъема духа и силы телесной всегда сказывались у него болезненным состоянием и слабостью всего тела.

Кроме этой минуты бешенства, борьбы с Барабиным и его людьми, было еще нечто другое, взволновавшее его до глубины души. Освобождение его красавицей барыней повлияло на него, быть может, еще более, нежели случай в их доме. Он понял, что для нее это был подвиг, за который она должна будет отвечать, даже пострадать. Бог весть что сделает или что, быть может, сделал уже с ней Барабин, не найдя его в сарае.

Ивашка вошел в темную, сырую башню – нечто вроде грязного и холодного подвала, наполовину занесенного снегом, а наполовину засоренного от обсыпавшихся стен и камней. Только в одном углу какой-то запасливый, вероятно частый, посетитель наклал и оттоптал немного соломы. Ивашка обрадовался этой соломе больше, чем самому покойному тюфяку. Он опустился на нее в изнеможении, съежившись от холода и устали. Он был счастлив, что избавился от истязания, ожидавшего его наутро, и счастлив, что обязан этим дорогой ему Павле Мироновне.

Через несколько секунд Ивашка, глубоко вздохнув, заснул мертвым сном.

Среди ночи и среди глубокого сна ему показалось, что вдруг стало как-то особенно хорошо. Он видел во сне, что его кто-то поливал теплой водой. Затем все спуталось, но чувство наслаждения осталось. Когда наутро, при слабо мерцавшем свете, скользившем в этот подвал через полуразрушенную круглую дверь, он открыл глаза, то увидел на себе тулуп, а около себя какого-то незнакомого человека, спавшего крепким сном.

«Вот что пригрезилось-то мне! Тулупом покрыл меня. Что за диво! Пришел человек в тулупе, а тулуп другой с собой принес, меня укрыл… Чудно!»

И Ивашка, позевывая, не знал, что делать, – будить ли ему незнакомца и поблагодарить или уйти.

– Нет, уж лучше разбужу, спасибо скажу. Коли он мне тулуп дал, то, может быть, и научит доброму, – рассудил Ивашка и начал толкать и будить своего соседа.

Сосед, человек лет пятидесяти, не сразу пришел в себя и не скоро отзевался. Долго потягивался он, охал и Господа Бога призывал.

– Спасибо тебе. Ведь ты тулупом-то прикрыл? – начал Ивашка.

– Я прикрыл. Куда же мне его было девать? – отвечал незнакомец. – Нельзя же на себя два навертеть, а другого человека на холоду в одном кафтанишке оставить.

И оба ночные пришельца быстро познакомились. Новый знакомый Ивашки оказался солдат в отставке. Житье его в Москве было почти такое же, как и Ивашкино. Потеряв должность, где прожил 17 лет спокойно, он теперь мыкался с места на место, нигде не уживаясь и даже отчасти по той же причине, что и Ивашка. Савелий Бяков ненавидел и любил все то же и так же, как и Ивашка.

Он с восторгом вспоминал свою военную жизнь, свои походы под командою фельдмаршала Салтыкова. Но если сам фельдмаршал пришел в состояние новорожденного младенца, то Бяков, гораздо его моложе, хорошо помнил, ясно видел перед собой все то, что забыл уже Салтыков.

Ивашка узнал, что Бяков был страстным охотником до храмов Божиих, до литургии, до всего касавшегося богослужения. За последние 17 лет он был при церкви на Варварке,[46]46
  Варварка – улица в центре Москвы – в Китай-городе, известная еще с XVI в. под названием Всехсвятской. По этой улице возвращался Дмитрий Донской после победы на Куликовом поле.


[Закрыть]
где исправлял должность звонаря и откуда, по разным проискам и по злобе матушки-попадьи, прогнали его теперь и взяли другого. Бяков был глубоко обижен и, рассказывая Ивашке в подробностях, как его прогнала матушка, приходил в страшное негодование.

– Сказывает, видишь, – восклицал он среди полутьмы развалины, – что я стар, что у меня того трезвона быть не может, что у молодого парня! Нешто это возможное дело! Я семнадцать лет обучался трезвонить и перезванивать. Я иной раз к достойной так выводил, паренек, что прохожие по улице останавливались да похваливали. Ей-Богу! А этот пес и простого благовеста смыслить не может. Сначала раскачает, ударит звонко, через меру ударит, другой раз чуточку зацепит, а третий раз так вместе с языком башкой об колокол и свистнется. А то его самого подвернет язык, да и бросит. Звонить, братец, дело мудреное; вот то же, что петь.

И Бяков, начав рассказывать Ивашке подробно все хитрости звона, благовеста и трезвона, вдруг пришел в такое оживление, что, вскочив среди полумрака, стал махать руками и дрыгать ногами, изображая наглядно, как надо передергивать и переводить. Если бы в эту минуту кто-либо увидел Бякова, то, конечно, принял бы его за умалишенного.

Познакомившись и даже подружившись с солдатом, Ивашка обещался ему непременно наведаться к нему в кабак «Разгуляй» при первой возможности и там спросить о нем, чтобы снова повидаться и побеседовать.

– Ты, паренек, прямо самого Князева спроси, кабатчика. Он меня хорошо знает. Спроси, где, мол, здесь солдат Бяков. А то спроси просто – где, мол, мне найти дядю Савелья. Я человек всем знаемый. Оченно даже известный. Меня не мудрено найти… Да гляди… Вот я каков человек!

И Бяков, распахнув свой полушубок, показал Ивашке два креста и медаль на груди.

Новые знакомые наконец расстались.

Ивашка, надумавшись идти снова к своему старому барину Мартынычу, бодро направился в его квартал. Бяков дал ему на время полушубок, объяснив прямо, что он краденый. Благодаря этому Ивашка спасся, однако, быть может, от горячки, так как утро было особенно морозно.

Квартира подьячего Мартыныча оказалась пустой. Калитка была заколочена, и Ивашка в недоумении, печально остановился. Увидавшая его из соседнего домика женщина крикнула ему, что все семейство давно переехало, а куда – неизвестно.

Так как Ивашке некуда было деваться помимо Мартыныча, то он решился отправиться и разузнать, где может быть подьячий. Ему пришло на ум идти на Введенские горы в госпиталь и узнать о местопребывании подьячего от ласкового доктора, к которому когда-то Мартыныч его посылал. Через час ходьбы Ивашка входил уже в главные ворота госпиталя.

Но прежде, чем его впустить в самый госпиталь, двое солдат, которых называли «надзирателями», подробно расспросили его: кто он, откуда и зачем? Ивашка удивился.

– Это, паренек, теперь новое заведение – допрос чинить. А приди ты недельку тому назад, то тебя бы и вовсе не пустили. У нас был карантей, болел народ и помирал, и никого мы не впущали и не выпущали.

Узнав, что главного доктора в госпитале нет, что он отправился по делам в город, Ивашка остался его дожидаться. Через тех же надзирателей узнал он, что обожаемый ими барин, т. е. главный доктор госпиталя, Афанасий Иваныч; того и гляди, будет от них взят и назначат другого. Солдаты объяснили, что уж очень злобствуют на него многие, пообещали прогнать его со службы за то, что он хворость, проявившуюся у них в госпитале, обозвал чумой, народ напугал, а все вышли пустяки одни – гниючка.

– Прошибся наш Афанасий Иваныч, есть грех. Да что же? – рассказывали надзиратели. – И дохтур может в разных хворостях сбиться. Ведь если бы одна какая хворость на свете была, ну, и знали бы ее. А ведь хворостей страсть сколько. Вот у нас в госпитале насмотришься. Тысячу хворостей на свете, и того больше. У кого палец болит, у кого голова, кого мороз пробирает, кого ломает, кого треплет. Есть такие, что лежат бревном и двинуть рукой не могут, а есть такие, что прыгают да скачут. Как же тут разобраться? Вестимо, ошибешься.

Через несколько времени главный доктор вернулся, и хотя ему доложили о поджидавшем его парне, но он угрюмо мотнул головой и прошел к себе в кабинет.

XIX

Положение доктора Шафонского было отчаянное. Он вызвал когда-то на борьбу весь синклит докторов-немцев, и теперь оказывались последствия неравной борьбы.

Хотя ему дозволили устроить карантин вокруг госпиталя, но когда возникшая в больнице болезнь, благодаря его неутомимому усердию и заботам, вскоре постепенно начала ослабевать и наконец совсем прекратилась, то весь сонм медиков-немцев завопил на всю Москву и всю Россию о непозволительном, даже противозаконном поступке русского доктора, объявившего полтора месяца тому назад, что у него в больницу занесена «моровая язва».

– Если бы была чума, – рассуждали немцы-медики, – то она бы не прошла так быстро. Все бы перемерли, все больные в госпитале, и сам доктор Шафонский отправился бы в числе прочих на тот свет. Какая же это чума, когда доктор, не отходивший, как известно, от сотни очередных больных, остался жив и невредим и даже не прихворнул.

– Сам знал, что не чуму лечит! А то небось не стал бы ухаживать, а удрал. Знал, что безопасен. Злоухищрение-то какое! Коварство какое! – вопили немцы-коллеги.

И теперь, когда болезнь в госпитале прекратилась, когда Шафонского заставили снять карантин прежде, чем он считал безопасным, он продолжал и словесно, и письменно, официально и частным образом отбиваться и отгрызаться от стаи нападавших на него со всех сторон коллег и сановников.

Доносы уже давно путешествовали на него. У Салтыкова их было пять и в том числе многоречивое обвинение, составленное штадт-физикусом Риндером. Тот же усердный штадт-физикус, пещась о благополучии престола и отечества, отправил огромный и подробный донос в Петербург к генерал-прокурору, князю Вяземскому, для передачи самой императрице.

И русский доктор видел себя, за честное исполнение долга, оклеветанным, гонимым и на днях ожидал позорной отставки. Крикливая стая докторов, врагов его, действовала с такою уверенностью, с такою горячностью, почти с увлечением, что сам Шафонский начинал тайно, мысленно колебаться. Он уже спрашивал себя по нескольку раз в день, в минуты размышлений и даже ночью, иногда проснувшись от заботы.

– Неужели я ошибся! Неужели то была не чума!

И Шафонский, не боявшийся ухаживать за больными, убежденный, что они чумные, боялся теперь, как ребенок, позора и срама на всю Москву и на весь медицинский мир.

Салтыков потребовал наконец от доктора военного госпиталя письменное объяснение, почти оправдание. И Шафонский должен был разбивать по пунктам все обвинения, взводимые на него г. штадт-физикусом.

Теперь был февраль, а ему приходилось вспоминать мелкие подробности приезда Риндера в госпиталь в декабре и второй его осмотр с обер-полицеймейстером Бахметевым. В этот второй приезд Риндер, не найдя опасных чумных в госпитале, так как болезнь поддалась усилиям, объявил, что если нет таковых, то, стало быть, и не было прежде.

И Шафонский, оправдываясь перед фельдмаршалом, писал, между прочим:

«Что же им, господином Риндером, в мнении вашему сиятельству точно изъяснено, что-де по многим опытам известно, что в здешнем климате сама собою моровая язва родиться не может, и чтобы-де оная откуда была нанесена, то я и сам в том согласен; но что же он объявляет, что-де никаких из заразительных мест у оных надзирателей не было ни людей, ни вещей, то почему он в том уверяет, я не знаю: ибо ему сего узнать еще никак не можно было. А я, с моей стороны, смею донести, что как иные надзиратели с их женами живут на Введенских горах, в открытом поле, и как им выход и к ним разным людям вход всегда был свободен, то может статься, что до них что-нибудь заразительное и дошло, как то я ныне, по некоторым исследованиям, действительно узнал. Притом же ныне я дошел, что один надзиратель, Медведев, из тех же двух покоев, в ноябре же месяце, будучи в торговой бане, поднял несколько медных денег, после чего скоро у него жена и двое детей, в короткое время, померли, и он сам с опасными знаками был болен, а ныне выздоравливает; и может статься, что и впредь, когда с оставшимися выздоравливающими надзирателями безопасное будет сообщение, еще и точнее причина заразы найдется.

Что ж господин Риндер из малого числа умерших, в рассуждении целой госпитали, жителей заключает оную болезнь неопасною, то я бы и сам на сие был согласен, ежели бы сие, показанное им умерших число, померло из разных госпитали покоев. Но как в двух покоях, где сначала болезнь началась, только жили 27 человек, с которых в короткое время 15 померло, а двое от той же болезни выздоровело, то и заключить должно об опасности болезни не по числу всех людей в госпитале, но по числу только в тех двух покоях живущих.

Что же господин Риндер, больного Аврамова черные два пятна в лядвеях, в рублевик величины, приписует одним пролежням, то как пролежни от долговременного лежанья происходят, а Аврамов только и всего трое суток был болен, и умер, то его знаки никак за пролежни почесть не можно; кроме же его, еще и другие больные имели такие же знаки вовсе не в таких местах, где бы пролежни могли быть, и так же скоро умирали. Хотя по мнению господина штадт-физика, правда, что некоторые признаки бывают во французской болезни, но оные обыкновенно приключаются без горячки, и без приключения других припадков не смертельные, да и те же больные, у коих были сии признаки, не таких лет, в которых бы они могли впасть в такую болезнь. Что те покои, где зачалась болезнь, как господин Риндер упоминает, были тесны, и в них нечистый воздух: то посему означенной заразы нечистому воздуху приписать не можно, понеже как те, так и прочие в других покоях надзиратели и прежде в тех же и столько же числом жили, и у них никакой прилипчивой не было болезни.

И хотя он, господин доктор Риндер, вашему сиятельству представлял, что-де он, свидетельствуя ныне в Введенских горах госпитале, никакой опасности не находит, то он, господин Риндер, для того свидетельства при господине обер-полицеймейстере Бахметеве, приезжал в госпиталь уже в такое время, в которое с опасными знаками, по причине умертвия, очень мало было больных, а кои и были, то такие, у которых знаки почти залечены были: следовательно, не видя прямой болезни в ее самой жестокости и следствии, он и свидетельством верным в том удостоверить не может».

Но объяснения Шафонского не удовлетворили никого. Риндер, разумеется, стоял на своем и, будучи приятелем всей Москвы, прославил и моровую язву с Введенских гор, и лечение ее, и карантин одним лишь скоморошеством доктора Шафонского, которое без наказания оставлять не должно, так как смущать и пугать народ есть «сугубое преступление всероссийских государственных законов и великий ущерб интересу престола и монарха».

А Риндер, как все русские немцы, нежно любил точнейшее исполнение всероссийских государственных законов – другими… Сам же поступал он с ними, конечно, как европеец, без церемонии.

И вот теперь, когда карантин с госпиталя был уже снят и все надзиратели и солдаты здоровы, Шафонский был более озабочен, чем когда-либо.

Вернувшись, он долго просидел в кабинете и только вечером допустил к себе Ивашку и тотчас узнал его. Ивашка спросил о том, где живет Мартыныч, и рассказал, зачем ему подьячий нужен.

– Чего же тебе Мартыныча разыскивать, – сказал Шафонский задумчиво, – оставайся у нас. Поступай прислуживать в больницу. Дело свое делай, никто тебя не обидит. А бояться теперь у нас нечего. Слава Богу, перестали люди умирать. А то были всякий день мертвые.

– Да! это уж такое заведение в Москве! – вымолвил Ивашка.

– Как такое заведение? – невольно и полугрустно улыбнулся Шафонский.

– Да так-с, заведение, говорю, тут на Москве. Все народ мрет. Вот у нас на деревне, раз, два в зиму кто помрет, а тут мрут каждодневно…

– Да ведь у вас на деревне, голубчик, сто душ, а то и пятьдесят, а в Москве, поди, тысяч пятьдесят. Да и те также часто уж мрут.

– Да всякий-то день, – выговорил Ивашка. – Вот у нас было, что ни день, то двое, трое захворали, да к ночи и померли.

– Что ты болтаешь! – выговорил Шафонский. – Где ты это видел?

– Как где видел! Помилуйте. А на Суконном дворе, у Каменного моста, купца Докучаева прозывается или Артамонова…

– Ну, так что же?

– Как что? Народ, говорю, мрет. Этак у нас на деревне никогда не помирали. Поутру захворали двое, трое, а к вечеру все покойники, да этак-то всякий день, А потому…

– Что-о-о! – протянул Шафонский каким-то особенным голосом, и все лицо его будто передернуло.

Он как бы окаменел, вдруг схватил Ивашку за обе руки, встряхнул его в порыве какого-то непонятного для Ивашки чувства и выговорил почти боязливым голосом:

– Ты врешь?.. Ты болтаешь?.. Ты правду говоришь?.. Говори скорее…

– Сущая все правда! Я не виноват-с! – струхнул Ивашка, – мрет народ всякий день. Утром захворал – вечером помер… Я тут ни при чем; прежде думалось, что это мой глаз такой… Но сказывают все…

Но Шафонский перебил парня и закидал его так быстро кучей вопросов, что Ивашка не знал, что отвечать. Убедившись по голосу добродушного и на вид разумного парня, что он не лжет, что на Суконном дворе действительно происходит что-то странное, во всяком случае, никогда не бывалое, Шафонский увел Ивашку к себе в кабинет и, продержав часа два, расспросил его подробно обо всем, что тот знал.

Все рассказал парень, все, что видел и слышал на Суконном дворе, и даже принимался несколько раз рассказывать подробно и о Павле Мироновне, и о своем малевании по стене, и о многом другом. Но Шафонский в эти минуты нетерпеливо перебивал малого, отчаянно махал на него руками и почти кричал:

– Не то!.. Не то… Какая Мироновна! Говори дело! Не то я спрашиваю.

Наконец, разузнав все, Шафонский отпустил Ивашку от себя и, хотя было поздно, велел снова заложить себе санки, чтобы, несмотря на дальнее расстояние, тотчас ехать на Суконный двор. С замиранием сердца подъезжал он к огромному зданию. От этой суконной, грязной фабрики зависело его личное спасение, его средства к жизни, его имя доктора, наконец, просто – его честное имя.

Шафонский не был очень богомолен, но, подъезжая к главным воротам Суконного двора, тихонько, под шубой, перекрестился три раза. Что-то такое будто грызло его, будто впилось в самое сердце. А оно должно было непременно пощадить его, отпустить, если он найдет на этом дворе все, что слышал от Ивашки. Но вдруг Шафонский вскрикнул. Двор был заперт. В первую минуту он пришел в такое отчаяние, как если бы запертый двор долженствовал остаться запертым на веки вечные. Войти во двор было, конечно, возможно, но не иначе, как вызвав главного приказчика и объявив свое имя и звание. А этого именно Шафонскому и не хотелось. Он знал норов Москвы и обычаи сограждан. Он знал, что, нагрянув среди ночи и заставив себе отпереть ворота, он всех перепугает и ничего не узнает. Повернув домой, через час он был снова у себя в кабинете и, среди ночи, поздно, лег отдохнуть, но пролежал до утра, не смыкая глаз. Все мысли его, вся душа были там, на Суконном дворе!

XX

Наутро, рано, совсем не спавши ночь, Шафонский снова выехал из дому, но поехал к одному из своих приятелей, тоже медику, иностранного происхождения. Доктор Самойлович был не русский, а поляк или чех, во всяком случае, не немец и поэтому не соединял в себе ни недостатков немецких докторов, ни полного невежества русских докторов.

Самойлович был тоже человек образованный, путешествовавший, переводивший с иностранных языков медицинские сочинения и писавший сам по-немецки и по-латыни. Он один из немногих, будучи проездом в Москве, полюбопытствовал побывать в госпитале и повидать больных Шафонского. Он вполне согласился с главным доктором, что болезнь, им открытая, – чума. Он еще недавно был в армии и близко видел чуму и даже сам был легко болен.

И Самойлович был единственный человек по всей Москве, который был, по опыту, согласен вполне с мнением Шафонского. Насчет нового открытого казуса на Суконном дворе Самойлович оказался ловчее и предусмотрительнее Шафонского. Он тотчас посоветовал новому приятелю не являться официально на Суконный двор, ибо это значило ничего не узнать! Все скроют, все переврут, все кончики спрячут! И он посоветовал Шафонскому переодеться и, под видом какого-нибудь простого мещанина или подьячего, побывать на фабрике.

Мысль эта как нельзя более понравилась Шафонскому. Переодевшись тотчас же у Самойловича в простое платье, Шафонский пешком отправился на Суконный двор.

Заплатив тайком Кузьмичу рубль ассигнаций и под предлогом, что разыскивает беглого холопа, Шафонский обошел весь Суконный двор, расспросил обо всем, перевидав почти всех, и больных, и здоровых, и умерших за ночь – он узнал все!

Через час прохожие видели, как из главных ворот двора выбежал какой-то человек в длиннополом кафтане и, как мальчуган-озорник, побежал по улице.

– Ишь, козлом прыгает, – рассуждал какой-то старик. – Чего обрадовался?

А доктор Шафонский обрадовался и прыгал козлом от очень странной вещи, которая, кроме него, никого не могла обрадовать. Он пришел в восторг, в райское состояние оттого, что на Суконном дворе оказалась – она сама, настоящая, жесточайшая турецкая чума.

Разница между болезнью, которую он лечил у себя в госпитале, и этой – на Суконном дворе была лишь та, что если у него было лишь очень опасное чумное поветрие, уносившее третьего человека, то на Суконном дворе была характерная моровая язва, уносившая всякую жертву без исключения. Найдя мертвых и умирающих, Шафонский нашел даже и таких, которым мог предсказать, что они свалятся к вечеру и умрут наутро.

На другой день доктор Шафонский, в мундире, парике и при шпаге, был в числе других лиц, чиновников и сановников в приемной фельдмаршала Салтыкова. Лицо доктора было странно! Он будто приехал на именины или сам был именинник. Многие, знавшие положение судимого доктора, ожидающего всякий день, что он будет с позором прогнан из госпиталя и из службы, с изумлением глядели на веселые черты его радостного лица.

– Уж не помер ли Риндер? – догадался один из присутствующих, знавший хорошо взаимные отношения немецких и русских докторов в Москве.

Действительно, только смерть Риндера, первого его врага и в то же время штадт-физикуса, могла бы точно так же подействовать на Шафонского.

Наконец фельдмаршал снова, как всегда, почти всякий день вышел или, вернее, выполз, таща ноги по паркету, и за ним вплотную вышли его два адъютанта. Шафонский пропустил вперед двух, трех сановников, затем бодро и бойко подошел к младенцу фельдмаршалу и заявил, что считает долгом доложить о деле, не касающемся прямо до него, но слишком важном, чтобы умолчать о нем.

– На суконной фабрике, близ Каменного моста, свирепствует жестокая чума! – вот в чем заключался доклад пространный, вразумительный для старческого соображения генерал-губернатора.

На этот раз Салтыков приподнял брови как-то особенно, и лицо его стало мрачно, глазки запрыгали. Фельдмаршал обиделся.

Многие, окружавшие Салтыкова и Шафонского, закачали головами. Поведение доктора выходило из пределов возможного. Он, Шафонский, – медик, зря напугавший всю Москву тому назад полтора месяца, теперь снова лез к фельдмаршалу с своей затеей! Кто-то в задних рядах довольно громко и нетерпеливо сказал соседу:

– Так запереть! Чего же его пущают гулять? Запереть!

Шафонский обернулся на этот голос и выговорил гордо, но спокойно:

– Не меня надо запереть. Ее, голубушку, чуму, немедленно запереть следует карантином. И заставить молчать всех простодушных людей и всех бессовестных людей, которые хотят погубить весь город из своего глупого упрямства и невежества.

Между тем Салтыков, удивительно понятливый на этот раз, все уже понял и рассудил.

– Ну, батенька, – выговорил он, грозно меряя Шафонского с головы до ног. – Поезжайте домой! Сюда не сметь ни ногой! Не сметь! Носа не сметь казать! Придет от меня к вам ордер! Вы забыли. Я фельдмаршал!.. Главный начальник! Никому не позволю…

Но от гнева Салтыкову не хватило духа договорить. Он задохнулся, закашлялся и замахал рукой. Передохнув, он выговорил кратко:

– Пошел вон!

Шафонский, пунцовый от волнения, желая что-то сказать, приблизился на шаг к фельдмаршалу, но один из адъютантов счел уже долгом спасать развалину начальника от безумного.

Сразу, как по данному сигналу, гул и говор пошли по зале. Можно было только разобрать ясно три слова:

– Взять!.. Запереть!.. Прогнать!..

Шафонский обернулся и понял, в чем дело, понял, что все окружающие искренно и чистосердечно принимают его за сумасшедшего. Он вздохнул, едва заметно махнул рукой и, низко поклонясь начальнику, быстрыми шагами вышел вон.

Через полчаса вся Москва уже знала через разъехавшихся сановников и генералов, что доктор с Введенских гор окончательно сошел с ума, что к вечеру будет ордер фельдмаршала взять его и судить.

Шафонский вернулся домой, но, несмотря на скандал у фельдмаршала, был бодр и весел. Он, очевидно, верил в науку и опыт больше, чем господам сановникам первопрестольной. Он без страху ожидал вечером и наутро тот ордер, которым пригрозился генерал-губернатор, и знал, что этот ордер только упрочит его положение со временем и осрамит начальство.

Однако вечером, на другой день утром и даже вечером последующего дня ордера никакого не было, и Шафонский тщетно дожидался его.

Через неделю, измученный любопытством и ожиданием и не смея ослушаться приказа начальства, т. е. не смея выехать из дома, он послал человека за Самойловичем. Через несколько часов Шафонский узнал от него, что, неизвестно по чьему совету и настоянию, московский доктор Ягельский назначен освидетельствовать Суконный двор и сделать доклад фельдмаршалу.

Действительно, доктор Ягельский был отправлен на Суконный двор и подал в медицинскую контору донесение, что Суконный двор найден им не в благополучии. Доклад его был составлен, конечно, так, чтобы и овцы были целы, и волки сыты.

Затем дело о Суконном дворе как-то затихло и будто провалилось в ту бездонную пропасть, которая именуется на Руси «красным сукном». Все, что проваливается под землю, может еще иногда снова явиться на свет Божий, но то, что проваливается или кладется на Руси «под красное сукно», слишком боится света Божьего, чтобы снова появиться на нем.

О Суконном дворе, поездке и ревизии доктора Ягельского поговорили два дня и перестали, но ордер, долженствовавший стереть с лица земли умалишенного доктора Шафонского, все-таки не появлялся.

Наконец, спустя три дня, Шафонский, все-таки сидевший безвыездно у себя на Введенских горах, вдруг получил официальную бумагу из медицинской конторы, приглашавшую его явиться одиннадцатого марта на Суконный двор, в десять часов утра, чтобы участвовать, в числе прочих докторов, в освидетельствовании фабрики и фабричных.

Шафонский, прочтя эту бумагу, выронил ее на пол и опустился на близстоявшее кресло. Он закрыл лицо руками и долго просидел неподвижно… Он был оправдан!!

Наконец он будто очнулся и вымолвил громко:

– Да! Я прав! Я чист! Слава Богу!.. Но в Москве не слава Богу!.. Теперь надо опять воевать! Да не с пришельцами и проходимцами штадт-физикусами, а с ней самой!.. Да! Теперь с тобой надо бороться! – воскликнул Шафонский вдруг, подымаясь на кресле с гордой отвагой.

И глаза его загорелись. Он будто вдруг увидел пред собой знакомого врага. Увидел среди кучи рассеянных по столам и по полу книг и лекарств ту немую и страшную гостью-странницу, с которой уже боролся недавно, и победил, и прогнал!.. Но теперь она опять пришла, опять наступает! И еще страшнее, еще беспощаднее! Будто посмелела, будто сил набралась. Будто во всеоружии темных неведомых сил! Будто на последний, но верный победный бой!

– Потягаемся! – восторженно воскликнул умный и честный гражданин екатерининского века. – Потягаемся! За тебя все и всё!.. За тебя норовы и обычаи! За тебя начальство! За тебя невежество и робость людская! За тебя и сам фельдмаршал, и вельможи-правители, и глупый народ. За тебя и его грязь, и его кабаки, и его вера слепая и дикая не в науку, а в судьбу… Да, все за тебя! Добрый уголок на земле ты себе выбрала теперь и пришла. Мы народ хлебосольный, гостеприимный, простодушный. Даже и чуму примем в распростертые объятия!..

Шафонский был прав.

Даже и чуме в Россию – скатертью дорога! Милости просим! Пожалуй, не обидь! Ведь на все воля Божья! Ведь от своей судьбы не уйдешь! Ведь чему быть – тому не миновать!..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю