355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Салиас-де-Турнемир » На Москве (Из времени чумы 1771 г.) » Текст книги (страница 38)
На Москве (Из времени чумы 1771 г.)
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 14:00

Текст книги "На Москве (Из времени чумы 1771 г.)"


Автор книги: Евгений Салиас-де-Турнемир



сообщить о нарушении

Текущая страница: 38 (всего у книги 48 страниц)

XXIX

Барабин плохо расчел, сколько времени проживет, и ошибся, понадеявшись на свои силы. Положенный на кровать в дальней горнице, он только вечером пришел в себя. Не сразу понял он и вспомнил, что находится в доме тестя. Он чувствовал, что голова его тяжела, как свинцом налитая, и все тело горит в огне.

Он почувствовал ясно теперь, что скоро умрет от своей ужасной болезни. И его терзала только мысль, что адский замысел не доведен до конца.

Ему хотелось бы умереть в полной уверенности, что болезнь занесена им в дом и что жена непременно последует за ним.

Судьба Артамонова и мальчугана его не занимала: он относился теперь к обоим совершенно равнодушно. Его занимало только то существо, которое он и любил и ненавидел вместе.

С ней надо было примириться во что бы то ни стало, пробыть с ней вместе хоть сутки или двое в качестве прощенного мужа… А сил на все это в нем нет!! Смерть слишком уже близка.

И теперь, очнувшись вечером в темной горнице, куда его положили, Барабин больными, лихорадочными глазами смотрел в окно на летнее звездное небо и думал только об одном – как передать жене смерть, которую он чувствовал в себе.

Обмануть и разжалобить жену Барабин считал совершенно возможным и был уверен в успехе.

Дело было не в том. Он чувствовал, что ему остается прожить два дня, не более. Казалось, что только одна мысль о мщении еще привязывает его к жизни и оживляет. Никто на его месте не имел бы силы пройти пешком через весь город и целый час говорить, разыгрывая из себя кающегося грешника.

Однако, все лежа на кровати, Барабин снова придумал, в каком-то полусознательном, лихорадочном состоянии, целый план и выговорил вслух:

– Да, надо себя поломать, надо идти.

И ему показалось, что он встает, выходит в столовую, говорит с Артамоновым, с Павлой, мирится с ней. Она зовет его в свою горницу, там он вымаливает у нее прощение и уже полон злорадства от мысли, что она не уйдет от чумной заразы. Но затем Барабин снова очнулся на той же кровати и понял, что у него начинается бред и что, при всем страшном, адском желании подняться и идти в горницу тестя, у него нет уже силы шевельнуть ни ногой, ни рукой.

Между тем в доме и Артамонов, и Павла были смущены. Пришедший к ним для примирения Барабин лежал несколько часов без всяких признаков жизни: изредка он бредил о чуме, о смерти, о мщении.

И наконец, старик Артамонов, подходивший, по совету сына, к двери горницы Барабина послушать, что делается в ней, вернулся и объявил Мите:

– Ну, Митя, и впрямь ты все умнеешь. Прав ты: сам сатана этот человек.

И Артамонов приказал запрягать тележку, чтобы отправить Барабина в больницу; но Митя остановил его.

– Теперь поздно, тятя, нельзя этого сделать.

– Как поздно? Что ночь-то? Эка важность!

– Нет, не ночь, тятя, а поздно. Вчерась еще можно было, а сегодня нельзя. На вот, прочти!

И Митя передал отцу «указ ее императорского величества» и оповещение из полиции, полученные за час перед тем. И старик Артамонов узнал из обеих бумаг, что из всякого дома, где появится чумной больной, немедленно всех обитателей без исключения выводить за город в карантин, а дом окуривать и заколачивать наглухо.

– Ну что ж, шутки ты шутишь! Нешто это двадцать раз не было оповещено? – воскликнул Артамонов.

– Было, тятя, да порядки другие пошли. Прежде на нашей улице то и дело народ мер, а никого еще из купцов не взяли в карантин – все откупились. А ныне уж три семьи вывели и три дома заколочены. Объяви о Барабине, и сейчас нас всех заберут в чумный карантин… Там и помрем…

– Что ж делать, Митрий? Каюсь, виноват я: пустил дьявола. Надо теперь от него избавиться. Уж придумай ты. Ты, вишь, умнее стал меня.

– Что ж мне придумывать? Пускай околевает у нас.

– А потом хоронить надо же. Нешто мертвеца спрячешь? А от мертвого еще пуще заберут всех…

– Нет, тятя, зачем хоронить? – не стоит он, пес, того. Другое есть средство. С кем другим я бы его не сделал, а с Титкой – все не грех.

– Что ж такое?

– А как помрет, так его ночью вытащить да и бросить среди улицы, саженей за сто от нас.

Старик изумленно поглядел в лицо сына и молчал.

– Да не дивись, тятя, – не я это выдумал. Сегодня мне сказывал из полиции солдат, что подходил к калитке, приносил вот эту бумагу.

– Что сказывал?

– Сказывал, что отбоя нету. Стали все на Москве скрывать хворых да выкидывать на улицу, чтобы не забирали в карантин.

– Ловко! – рассмеялся Артамонов. – Ей-Богу, ловко! Что ж, и нам так же?

– Вестимо, – невольно улыбнулся Митя. – Да это не беда: мудреное ли дело ночью тихонько вытащить да бросить где-нибудь подальше от дома? А вот что беда, тятя. Нам бы как не заболеть – мне ли, тебе ль, Павлиньке ль?

– Тьфу ты! Типун тебе! – вдруг рассердился Артамонов. – Что ты, на смех, что ли, болтаешь? Накликать что ль, хочешь, дурень этакий!

– Ну, да это впереди, – вздохнул Митя, – там что Бог даст, – видно будет. А вот теперь, как Титка поколеет, не ныне завтра, позволишь его выкинуть?

– Что ж, делать нечего, Господь простит. Ведь его подберут да увезут на кладбище? Не будет валяться собакам на съедение?

– Вестимо, поутру подберут и свезут в общую яму за Камер-коллежский вал.

– Ну, так что ж, делай!

– Да это еще не все, тятя.

– А что ж еще?

– А то, что Титка Барабин так же, как и ты, к примеру, всей Москве знаем. Одних суконщиков тысячи полторы на Москве есть, которые Титку так же, как отца родного, знают; а из них многие теперь по полиции в наемниках. А коли узнают, что мы его выкинули со двора, признают, что это Барабин да от нас выброшен на улицу, – что тогда будет?

– Ничего не будет, а заругаются за озорничество – сто рублев дадим.

– Сто рублев! Так ты дочитай бумагу.

– Какую?

– А вот, что в руках держишь.

– Чего мне читать?

– Да ты не спорь, – прежде прочти. Артамонов, видя совершенно серьезное лицо сына, взял снова в руки напечатанный лист бумаги и стал его читать. Дойдя до конца, он ахнул и опустил руки на колени. В конце указа говорилось о том, что, ввиду повторяющихся случаев сокрытия зачумленных в домах и затем выбрасывания мертвых на улицы ночью тайком, чтобы избежать все того же карантина, полагается впредь виновных «в сем противном законам государским деянии – казнить смертию».

– Что ж это! На смех, что ли!! – глухо проговорил Артамонов. – Нам на смех, что ли, так все потрафилось, что и выкинуть теперь нельзя?

– Нет, тятя, не на смех. Мы эту бумагу сегодня получили, а Тит, поди, ее уже давно знал. Он знал, дьявол, что, пройдя через наши ворота, войдя в дом, он тут будет как за десятью замками. Он знал, что его и живого не выгонишь, и мертвого не выбросишь.

– Смертная! Казнить смертию!! – задумчиво повторял Артамонов. – Как же быть-то, Митрий?

– Как быть! – усмехнулся Митя. – И на это у меня финт есть. Уж выброшу я Титку, только помри он!

– А просто сейчас его выгнать, Митрий.

– Нельзя, тятя, – верно тебе говорю. Он у самой калитки на смех останется. А помрет он у наших ворот, сейчас же мы все в карантин угодим.

– Верно. Так что ж делать?

– А вот дай ему помереть. Говорю – у меня финт есть. Увидишь, что я сделаю.

И Митя, выйдя от отца, прислушался снова у дверей горницы, где лежал Барабин. Несмотря на запертую дверь, он услышал его тяжелое дыхание и стоны. Митя прошел к сестре.

Когда вошел брат, Павла сидела у себя глубоко задумавшись. Едва мальчуган заговорил, она страшно вздрогнула всем телом, как от удара.

– Ты знаешь ли, Павлинька, что Тит – чумной? Верно говорю. И зачем он к нам прилез – черт его знает. Только разве – что назло.

Павла глядела на брата рассеянно и почти не поняла ничего, думая о другом. Брат повторил то же. Она как бы очнулась и вымолвила:

– Только ты его ко мне, Митя, Бога ради, не допусти! Запри его, что ли. Не могу я его видеть. Страшнее он мне, кажется, самой силы нечистой.

– Чего его запирать! Еле жив. Ему уж не вставать. Поди, завтра кончится совсем.

– Как? Что ты?

– Верно. Чумный. Да из самых то есть настоящих. Братья померли… А нешто они такие были! И как это я маху дал, пустил его в дом. Просто бы меня за это плетью следовало. Выпросил бы себе прощенье у калитки, на дворе, – да и ступай с Богом. А теперь – помрет, с ним что возни примешь. Да еще, избави Бог, из нас кто захворает!

– Что ты! Бог с тобой! – воскликнула Павла и невольно перекрестилась.

Просидев с сестрой, Митя уже в сумерки вышел от Павлы и пошел наблюсти по хозяйству, на дворе и в саду.

Едва Митя вышел от Павлы, она встала и пересела к отворенному окну. Накануне в эту пору она слышала бубенчики тройки лошадей, которая проехала шагом мимо их дома. Она была убеждена, что это Матвей проехал. Звон этих бубенчиков был ей хорошо знаком; она запомнила сочетанье звуков, как песню, и могла отличить теперь тройку Матвея от десяти других. Накануне она не подошла к окну, потому что отец сидел у нее. Матвей, при виде ее у окна, мог что-нибудь сказать или сделать знак…

Теперь же Павла была уверена, что он снова в тот же час проедет мимо, и она решилась повидать его. Она перевесилась через окно, вдохнула в себя чистый летний воздух и задумалась… Занятая своими неотвязными мыслями о Матвее, Павла изредка глядела на обе стороны пустынной улицы. И вдруг она тихо ахнула и спряталась за косяк окна… В противоположном конце дома высунулся также в окно ее муж… Но как он был страшен на вид! Как ужасно было его лицо, обращенное в ее сторону. Он что-то бормотал ей… И голова его, повернутая к ней, как-то страшно тряслась на плечах.

– Митя говорил, что он очень плох! – вспомнила Павла. – Митя говорил, что он в постели. Завтра может помереть… А он встал. Но ведь он увидит Матвея. Увидит! Он его узнает…

Едва только Павла успела подумать это, как вдали послышалось позвякиванье бубенчиков. И тройка движется все ближе и ближе… Павла замерла и зашептала вслух:

– Он поймет! Он все поймет! Он скажет отцу, что у нас уговор видаться так…

И Павла невольно быстро отошла от окна.

Тройка приблизилась совсем, поравнялась с домом, и в тот же миг вдруг в конце дома раздался пронзительный, дикий крик. Казалось, что это не человек закричал, а разъяренный, бешеный зверь заревел… Павла тотчас поняла: это ее муж… Но отчего? От злобы, от ревности?..

Матвей тоже увидел Барабина, но не вполне понял, что заставило его так закричать, и, невольно пустив лошадей рысью, быстро умчался.

Все слышали в доме этот дикий крик. Митя первый прибежал к дверям комнаты Барабина и окликнул его по имени несколько раз. Но ответа не было. Он прислушался к замочной скважине и услыхал сильный, неестественный храп.

Митя приотворил дверь и, глянув в горницу, увидел Барабина, распростертого на полу, у окна, очевидно без чувств. Если бы не храп и не высоко вздымающаяся, как от удушья, грудь, – можно бы было принять его за мертвого.

«Кто тебя разберет? – подумал Митя. – С чего заорал? Будто ножом его кто ударил!..»

А Барабин действительно получил страшный удар в самое сердце. За час перед тем он через силу дополз до окна – подышать воздухом – и увидел Павлу, тоже у окна… А затем, через несколько мгновений, он увидел на тройке того, кого считал давно на том свете, погибшим от его руки.

И тут только, уже умирающий, без сил, слабее малого ребенка, Барабин узнал, что враг его жив, невредим и даже видается с ней, с женой его! Павла даже поджидает его у окна. Он умирает, умрет наверное, скоро, на днях! А они будут жить, будут любить друг друга!..

И этого удара он не вынес; вскрикнув как безумный, он упал замертво у окна.

После этого ужасного крика Павла, не зная, что муж без чувств, но зная, что он может двигаться, если был у окна, тотчас же заперлась на задвижку. Она боялась, что муж сейчас придет к ней. И целый вечер просидела она, запертая у себя в горнице, отказавшись даже от ужина. Ей казалось, что она постепенно теряет рассудок под влиянием самых разнородных чувств, тревоги, странной жалости к этому мужу, ужаса, раскаянья и, наконец, все растущей, поглощающей ее любви к этому полузнакомому красавцу гвардейцу.

Усталая от дум и душевной тревоги, Павла рано легла и крепко заснула. Но вдруг среди ночи ей послышался за ее дверью голос Барабина, который слабо, хрипливо, едва слышно звал ее… Она вздрогнула и прислушалась… Да, страшный муж был у ее дверей и что-то хрипел… Павла вскочила с постели и, задыхаясь от ужаса, даже не имея сил крикнуть, побежала к окну. Она готова была броситься в окно, если этот ужасный, страшный человек, тень прежнего мужа, появится в этой горнице.

Но дверь была заперта и не подавалась, несмотря на усилия ее отворить. Павла села на окно и собралась с силами, чтобы крикнуть, звать на помощь, если он начнет ломиться… Но слабые движения и чуть слышный шорох на полу, за дверью, прекратились, и – все стихло…

– Ушел! – вымолвила Павла и, невольно перекрестившись, все-таки боялась лечь в постель и осталась у окна.

«Надо сказать отцу – запереть его! – думала она. – Нельзя так… Говорил Митя: еле жив! А он ходит! Говорил: завтра умрет!.. Надо запереть!.. Господи! До чего я дошла! И что будет?! Что будет, если он… Да! Если он не умрет! Если он выздоровеет?! Что тогда?..»

Просидев более часу, Павла легла, но долго не могла сомкнуть глаз; только утром усталость взяла верх, и она крепко заснула.

Наутро Митя, спавший с отцом, ранее всех поднялся в доме. Первая его мысль была, конечно, о страшном больном, и он тотчас пошел узнать, что с ним. Пройдя через все комнаты в конец дома, Митя вдруг остановился как истукан пред дверью Барабина. Она была растворена, в его горнице никого не было. Митя бросился вниз, перебудил людей, стал расспрашивать, выбежал на двор, допросил караульного… Но никто не видал Барабина. Митя снова обежал весь дом, хотел уже разбудить отца, но вдруг, сообразив, бросился в коридор к комнате сестры. Он был убежден, что Барабин пробрался туда, и ужас охватил мальчугана.

– Я виноват! Надо было запереть! Да ведь он лежал замертво! Ах, проклятый сатана! Застрелил бы я тебя своими руками! – воскликнул Митя.

Вдобавок Митя был убежден, что если ненавистный и ужасный больной пробрался тайком среди ночи к своей жене, то, наверно, вымолил себе прощенье и, наверно, пробыл с ней достаточно долго, чтобы передать ей свою страшную хворость.

Уже в конце коридора Митя и испугался, и обрадовался вместе. У дверей комнаты Павлы, на полу, как-то странно и безобразно скорчившись, сидел Барабин.

– Чего ты тут делаешь? Вставай! – крикнул Митя. – Не сидится у себя, так я тебя выгоню на улицу! – закричал мальчуган. – Не хочет Павла с тобой мириться! Ну и оставь ее! Вставай-ка да иди к себе!

Но Барабин сидел так же неподвижно, не шевелясь. Митя приблизился и, забыв о заразе, в порыве досады, с силой дернул Барабина за рукав кафтана.

– Вставай! Иди за мной!

Но в ту же минуту Митя невольно отступил. Барабин повалился на бок. Как-то грузно, как-то странно шлепнулось его тело, как-то странно стукнула голова его об доску пола. Глаза и рот были раскрыты, а выражение синеватого лица – безобразно и бессмысленно.

– Неужели!.. – воскликнул Митя и не мог договорить.

Он бросился вниз, позвал двух людей, заставил поднять Барабина. Один из людей, бесстрашно нагнувшись к его синеватому лицу, прислушался и выговорил холодно:

– Кончился!

Действительно Барабин был мертв.

Когда первый страх прошел, Митя велел стащить мертвеца через двор в сарай и затем около часу провозился с ним вместе с двумя людьми. Около полудня Митя пришел довольный и веселый к отцу.

– Ну, что, тятя, знаешь?

– Знаю, Митрий. Павла все рассказала. Он к ней ночью ломился, да так и поколел. Она, бедная, ни жива ни мертва, всю ночь просидела, – кричала, говорит, да никто не слыхал. А что ты поделывал? Как с ним теперь быть?

– Орудовал, тятя, над ним. Хочешь пойти поглядеть?

– Чего я буду глядеть!

– А нужно, тятя, – право, любопытно. Пойдем-ка! И Митя свел отца в сарай, куда положили мертвеца.

Когда подняли с него рогожу, которой он был прикрыт, Артамонов изумленно поглядел на покойника и затем на сына.

Перед ним лежал мертвый, но не Барабин, а кто-то даже и не напоминавший прежнего здорового Барабина. Оказалось, что Митя, при помощи людей, коротко остриг лохматую голову мертвеца и сбрил бороду и усы. Барабина, которого знало все Замоскворечье и в особенности суконщики, теперь было совершенно невозможно узнать.

– Ну, Митрий, ей-Богу, молодец! Молодчина как есть.

– Нет, тятя, что греха таить, – ухмыльнулся Митя, – не я это выдумал.

– Как не ты?

– Слышал я про это. На Москве стали это делать. На нашей улице двух таких подняли, что и признать нельзя, кто таковые. Никогда таковых в улице не живало.

В ту же ночь двое людей осторожно несли мертвеца на рогоже за калитку дома Артамоновых. Митя шел впереди, приглядываясь, нет ли прохожих, но улица была совершенно пустынна. Отойдя довольно далеко от дома, они повернули за угол. Митя хотел отнести мертвеца как можно дальше от дома, но это не удалось ему. В конце переулка показалась тройка лошадей, ехавшая шагом к ним навстречу.

– Неча делать, бросай тут! – скомандовал Митя.

Люди тотчас же бросили мертвеца среди улицы и бегом пустились домой.

– Вот и отпели, и похоронили! – шутил Митя на бегу. – Небось не узнают: совсем молоденький стал!

Между тем тройка лошадей приблизилась к тому месту, где среди улицы был брошен покойник. Одна из пристяжных, при виде чего-то темного перед собой, захрапела и шарахнулась в сторону: ехавший подобрал вожжи и прикрикнул на лошадей.

Это был Матвей, среди ночи отправлявшийся домой из вновь нанятого им домика пономаря. Он весь вечер и часть ночи караулил Павлу из домика, надеясь, что она выйдет прогуляться в сад. При виде чего-то на дороге Матвей взял в сторону и объехал человеческую фигуру, лежавшую среди улицы.

– Поди, тоже мертвец! – сказал он вслух. – А может быть, и пьян. А вернее, что пьян.

И Матвею ничто не подсказало, что этот мертвец – была жертва его причудливых затей. Чуме одной, без помощи Матвея и Павлы, никогда бы не совладать с железным Барабиным.

XXX

Как сообразил и надеялся Дмитриев, так и вышло.

Марья Абрамовна действительно серьезно заболела с перепуга и пролежала в кровати более недели.

Сначала она много плакала, глубоко убежденная, что этот ужасный случай принесет ей несчастье и что она непременно скоро умрет. Она с ужасом, с трепетом во всем теле, с замиранием сердца вспоминала невольно по сто раз на день, как по ней пели панихиды и совершались целые заупокойные обедни, покуда она спокойно сидела в вотчине. Иногда даже мысли ее путались; она никак не могла сообразить и представить себе – себя же, живой и в то же время поминаемой за упокой.

«Что же там-то, – думалось ей. – На том-то свете что ж думали?»

И хотя Марья Абрамовна не знала, про кого она, собственно, говорит и кто обязан был на том свете думать и рассуждать о таком казусе, но она чувствовала, что все-таки произошла невероятная путаница в обстоятельствах и сношениях того и этого света. Иногда она думала о том, в какое странное положение были поставлены ее родственники и ее покойный муж.

«Ведь это выходит… их, стало быть, надули, – думала она, – Господа Бога обманули, не только живых людей!»

Но все эти рассуждения, все эти мысли, в которых Марья Абрамовна путалась, лежа на постели, сводились к одной конечной мысли, к одному конечному убеждению, что она, благодаря этой случайности, непременно умрет скоро. Иногда она старалась припомнить, не было ли на ее памяти подобного примера и ошибки и как эта ошибка повлияла на судьбу этих людей; но таковых положительно не оказывалось. Марья Абрамовна не могла не только вспомнить кого-либо из знакомых, который когда-либо попал в такое положение, но должна была сознаться, что за всю жизнь и не слыхала ничего о чем-либо подобном.

– И все это чума проклятая наделала и моя Анна поганая, которая околела в Подольске с моим свидетельством!

Приживальщица-гадалка, женщина хитрая и умная, сменившая теперь около постели больной барскую барыню, сумела, однако, вскоре рассеять мрачные мысли и всякие опасения Марьи Абрамовны. Хитрая баба дошла до того, что разыскала в Москве старика инвалида и какую-то мещанку и обоих привела к Марье Абрамовне. И барыня сразу выздоровела и повеселела.

Дряхлый старик солдат рассказал Марье Абрамовне, как был еще при великом государе Петре Алексеиче на войне, как его сочли убитым в Полтавском сражении и как на селе поминали целый год за упокой, покуда он лежал раненый в Малороссии.

– И верно тебе сказываю, матушка барыня, – закончил старик, – от эвтого только здоровьица Бог пошлет. Гляди, вот мне десятый десяток пошел, а я за иного молодца сослужу. Это поминание Господу Богу весточку подает. Господь-то знает, батюшка, что это враки, и говорит сам себе: «Врете, мол, вы, люди, человек этот, мол, жив, я знаю. Вы его к покойничкам сопричли, так нате ж вот вам, – продлю я его жисть еще на сто годов». Вот что, матушка барыня, это я тебе верно сказываю.

После солдата мещанка объяснила Марье Абрамовне, что с ней приключилось на тридцатом году от роду еще худшее приключение, какого и представить нельзя, о каком и в ученых книжках никогда писано не было. Ее сочли за мертвую, даже в гроб положили и в церковь вынесли и после отпевания стали уж было гроб заколачивать, а она – живая.

– Как живая?! – не поверила Марья Абрамовна. – Врешь ты все! непременно врешь! Подучила тебя вот моя гадалка…

– Не вру, матушка! Ей-Богу, живая лежу.

– Зачем же ты это дозволяла с собой делать?

– Не могла, матушка. Словно сонная одурь на меня какая нашла: и сплю, и не сплю. Все вижу, а двинуть ни рукой, ни ногой не могу.

– Пьяна, что ли, была?

– Голубушка барыня! Нешто это можно! Сама посуди! Возьми ты пьяного, да уложи ты его в гроб, да начни отпевать, – живо у него, матушка, хмель-то выскочит из головы.

– Да, это точно, – должна была согласиться Марья Абрамовна. – Так почему ж так? Что за сон такой?

– Уж не знаю. Потом, как стали крышку-то накладывать, да примерять, да стукнули раз, я, матушка, и заори благим матом. Тут весь народ смутился и повалил из церкви, как бы от пожара. И я-то ору! И они-то все орут! И батюшка с перепугу кричит! Такое светопреставление было, что у нас в городе по сю пору его и стар, и мал помнят. Начальство в это дело вмешалось: говорили тогда, что и меня в Питер, в самый Сенат потребуют на рассмотрение. А потом стали сказывать, что и батюшку, и станового в Сибирь сошлют. А пожалуй, и мне тоже плетьми наказание будет за якобы мое баловничество.

Мещанка и солдат подействовали на Марью Абрамовну как два самых действительных и великолепных лекарства. Через два дня она была уже на ногах, обожала свою новую барскую барыню-гадалку, Анфису Егоровну, но зато вся ее боязнь, вся ее печаль и мрачные мысли перешли теперь в несказанную злобу на внучка и его дядьку.

Марья Абрамовна только и думала о том, как наказать построже виновников. Жаловаться в это время кому-либо из начальства было невозможно; всякому просителю – и важному, и бедному – отвечали одно:

– До вас ли теперь! Подите вы с вашими пустяками!

Кроме того, Марья Абрамовна понимала, что и внучек, и дядька не были виновны в том, что в Подольске умерла женщина, при которой был вид на имя генеральши Ромодановой. Им было дано знать об этом через то же начальство. Но в чем же они были виновны?

Марья Абрамовна и прежде часто подумывала о том, что ее внук, конечно, если переживет ее, то бросит монастырь. Единственное средство, которым она хотела еще удержать его и заставить исполнить свою волю, было лишить его наследства, передав все в те же монастыри. И теперь Марье Абрамовне хотелось мстить, а в то же время по совести не за что было. И донельзя обозленная старуха дня два всячески изыскивала какую бы то ни было причину.

Абрам был, как малолеток-недоросль, заперт в одной из горниц; ему посылалось три раза в день на тарелке по стакану воды и по ломтю черного людского хлеба. А мундир его бабушка приказала, в тот же незапамятный вечер, при первом свидании, снять, и, как бы в посмешище над намерением внучка, она приказала одному из конюхов носить не снимая. И Абрам мог со слезами на глазах видеть, как по двору бегал в кухню и сараи, в его мундире и шляпе, форейтор Андрюшка.

Но покуда Марья Абрамовна обдумывала, как наказать строптивого внучка, у нее вдруг явилась возможность облегчить свою накипевшую злобу наказанием дядьки.

– Хоть покуда на этом душу отведу, – обрадовалась она.

Новая барская барыня, прежде боявшаяся вражды и мести Дмитриева, молчала об его главном «колене». Теперь же, сделавшись в доме такою же полновластной распорядительницей, какою была прежде Анна Захаровна, гадалка уж не боялась дядьки и передала барыне, что Дмитриев, исчезнувший перед тем за три дня и не появлявшийся более в доме, имеет на то полное право.

– Он и совсем уйти может, матушка барыня: ведь он вольный, ему дана отпускная.

С Марьей Абрамовной от этого неожиданного открытия чуть не сделался снова обморок.

– Да это незаконно! Ведь я-то живая, ведь я отпускную должна дать! Его вольная гроша не стоит! – воскликнула Марья Абрамовна.

– Матушка, не токмо она гроша не стоит, а я вам другое скажу. Вы этого Ваньку Митриева можете тотчас в острог посадить, под кнут подвести и в Сибирь!

И гадалка передала Марье Абрамовне, что отпускную Дмитриева подписывал даже не Абрам Петрович.

– Барину было как-то не время, все он собирался, – все перышко брал в руки да все хотел подписать, как ни на есть, должно быть, поузористее. А тут мундир надел, не до того было. А там расписался бы, да потянули его в какую-то палату свидетельствовать разное такое. А ему тоска! Он не пошел…

– Ну, ну! – нетерпеливо ждала конца барыня.

– Ну вот-с, Васька Дмитриев, видя, что сему царствию и конца не предвидится, взял, говорят, да и справил бумагу-то сам по себе. Один! Без Абрама Петровича свидетельства!..

– Да верно ли?! – воскликнула Марья Абрамовна!

– Верно, матушка, свидетели есть! Я уж спрашивала. Есть у меня такой знакомый, Мартынычем звать. Законник первостатейный, – сейчас тебе какого ни на есть сенатора под суд подведет. Сядет писать – и самый, то есть, матушка, безвинный человек на второй страничке выходит у него – злодей и душегуб! Уж так пишет удивительно! Однажды он, матушка, сказывают, коня в грабеже обвинил, и тот под суд пошел.

– Достать мне его сейчас! Иди разыскивай! – решила барыня.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю