Текст книги "На Москве (Из времени чумы 1771 г.)"
Автор книги: Евгений Салиас-де-Турнемир
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 48 страниц)
У княгини Колховской гостей, вместе с пирожными и вареньями, угощали одами, баснями, элегиями, а у таких боярынь, как Ромоданова, угощали только сплетнями и пересудами.
Кроме Ржевской, в этом кружке было еще много дам-поэтесс, известных всей Москве и почти забытых впоследствии, в том числе Храповицкая, знавшая несколько языков; Хераскова, прозванная «российскою де ла Сюз»; Вельяшева-Волынцева, переводчица с французского языка поэм и романов и поэмы «Тысяча и один час» и большого сочинения «Бранденбургская история». Затем Зубова – рожденная Римская-Корсакова, особенная мастерица писать куплеты. Затем Княжнина, дочь знаменитого Сумарокова.[36]36
Сумароков Александр Петрович (1717–1777) – русский писатель, один из видных представителей классицизма.
[Закрыть]
Все эти дамы-поэтессы сочиняли без устали, собирались у княгини, советовались, читали друг другу свои произведения, рассуждали, спорили, и на устах их звучали постоянно имена тех людей, которые для них были учителями и примерами в трудах, а теперь стали бессмертными: Лафонтен,[37]37
Лафонтен Жан де (1621–1695) – французский писатель, мыслитель и сатирик. Автор «Сказок и рассказов в стихах», комедий и знаменитых «Басен». В русской литературе традиции Лафонтена использовал И. А. Крылов.
[Закрыть] Буало,[38]38
Буало Никола (1636–1711) – французский поэт, теоретик классицизма, автор поэмы «Поэтическое искусство».
[Закрыть] Вольтер,[39]39
Вольтер (наст. имя Мари Франсуа Аруэ; 1694–1778) – французский писатель и мыслитель, деист. Был идеологическим предтечей Великой французской революции.
[Закрыть] Дидерот…[40]40
Дидро Дени (1713–1784) – французский философ-материалист, энциклопедист, писатель, идеолог революционной французской буржуазии XVIII в.
[Закрыть]
Кроме дам-поэтесс, в том же обществе появлялись и второстепенные российские писатели, из которых самый интересный был Федор Эмин.[41]41
Эмин Федор Александрович (ок. 1735–1770) – автор первого русского оригинального романа, один из первых русских сентименталистов, выступал также как сатирик и историк (три тома неоконченной «Российской истории»), издавал журналы «Адская почта» и «Смесь», в которых критиковалось правительство Екатерины II.
[Закрыть] История его жизни была полна стольких бурь и превращений, что не для одной Москвы была диковиной.
Явившись когда-то в Польшу, неведомо откуда и, вероятно, из Армении, Эмин попал к иезуитам и сделался ревностным католиком. Затем, позднее, отправился путешествовать в Турцию и там, прельстившись Востоком и всеми его обычаями, пашами и гаремами, сам принял магометанство и сделался янычаром. Он вскоре сделался бы и пашой, но почему-то должен был бежать из Турции и бежал прямо в Лондон. Здесь втерся он в дом русского посланника и, после католичества и магометанства, в третий раз переменил веру и сделался православным.
Православная вера оказалась самая ласковая, выгодная и благодарная. Она привела Эмина из Лондона в Россию, и в начале царствования императрицы Екатерины Змин стал чиновный барин, стихотворец, сочинитель и был ласково, любезно принят в знаменитом кружке дам-поэтесс, заседавших у княгини Колховской. А в кружок этот, именуемый шутниками в Москве «бабий синедрион», было попасть нелегко.
В том же обществе поэтесс бывал, временно находясь в Москве, поэт Рубан,[42]42
Рубан Василий Григорьевич (1742–1795) – русский писатель.
[Закрыть] сочинитель знаменитого четверостишия на открытие памятника Петру Великому:
…Нерукотворная здесь Росская гора,
Вняв гласу Божию из уст Екатерины,
Пришла во град Петров чрез Невские пучины
И пала под стопы Великого Петра!
Вместе с ним бывал у княгини актер Волков.[43]43
Волков Александр Андреевич (ум. 1788) – действительный статский советник, автор ряда комедий.
[Закрыть] Принять в число гостей фигляра, скомороха, человека простого происхождения могла только такая женщина, как княгиня Колховская, только такой кружок лиц, как «бабий синедрион».
Про Волкова говорили, что он временно сослан в Москву на жительство за одно четверостишие.
Самый почетный член кружка был бригадир Мамонов,[44]44
Мамонов (Дмитриев-Мамонов) Федор Иванович (1728 – ок. 1790) – второстепенный писатель и поэт.
[Закрыть] писавший под именем «дворянина философа». Он был автор сочинения «Поэма Люлови» и, кроме того, написал в стихах «Правила офицера» и «Генерал в поле». Но самое известное его сочинение, приводившее в восторг «бабий синедрион», был перевод «Овидиевых превращений» и поэмы «Любовь Психеи и Купидона».
Кроме них, были одно время приняты в обществе три брата Карины. Все трое поэты. Старший из них был автор знаменитой комедии, которую читала вся Москва в рукописи нарасхват, но которая никогда не была издана и никогда не поставлена на сцену. Он умер года за полтора перед тем, и теперь грамотная Москва продолжала зачитываться этой комедией, называвшейся: «Россиянин, возвратившийся из Франции».
Наконец, княгиня, принимавшая у себя простого актера, принимала по утрам за чаем, почти тайным образом, чтобы не чересчур смущать москвичей, простого протоколиста из сената, Никиту Иванова.
Протоколист был нечто вроде такого же подьячего, как и Мартыныч, маленький, сутуловатый, плюгавый на вид, немножечко даже подпивавший. Но обстоятельства, открывшие ему дом важной княгини, были особенные. Протоколист Иванов сочинял «Российскую гисторию от Рюрика до Екатерины». Теперь он кончал ее, и княгиня обещала ему свое покровительство и деньги, чтобы издать сочинение.
В этот дом, богатый, роскошный, с умной, всеми уважаемой хозяйкой-княгиней, с замечательно воспитанной девушкой-княжной, где было главное пребывание «бабьего синедриона», было, точно в насмешку, послано судьбой одно существо, казавшееся в этом доме и в этом кружке пятном или живой, ходячей эпиграммой. Это был сын княгини, двадцатидвухлетний князь Захар.
Это был страшно толстый, оплывший жиром, пузатый молодец, с отвисшими жирными розовыми щеками и подбородком, но довольно правильными чертами лица. Князь Захар был от рождения полный идиот.
Княгиня, разумеется, обожала это несчастное существо, обиженное Богом, и считала, что ребенок этот послан ей судьбой в испытание. Она ухаживала за Захаром, и так как за него нельзя было отвечать ни минуты, то нежная мать не отпускала его от себя ни на шаг.
Захар вечно, всегда, от зари до зари находился в гостиной, если мать принимала гостей; у нее в кабинете, если она читала или работала, и, наконец, вместе с ней в карете, если княгиня отправлялась кататься или в гости. Не более трех-четырех раз в месяц решалась княгиня поручить неразумное существо кому-либо из близких, или дочери, или своей покойной приятельнице Ржевской.
Когда синедрион дам-поэтесс восседал в гостиной, то Захар был тут же. Сидел он всегда молча, на большом кресле, так как простой стул не выдержал бы тяжести его тела.
По временам, около получаса в день, у Захара являлось маленькое соображение, большею частью когда он ел и пил. Часто случалось, что какое-нибудь блюдо, показавшееся ему невкусным, заставляло его вдруг морщиться и тотчас же пищать или горько плакать. Вообще жизнь выражалась на лице его двояко: или простой младенческой улыбкой, или слезами.
Единственно, к чему Захар привык, как привыкают ученые собачонки или обезьяны, было вставать с кресла и здороваться с гостями матери. Когда гости съезжались или уезжали, глаза Захара и все лицо немного оживлялись. Он на минуту становился как бы разумным существом. При этом Захар не двигался с своего места, а только привставал.
Все знакомые, и мужчины, и женщины равно, здороваясь или прощаясь с княгиней или княжной, никогда не забывали Захара, чтобы не опечалить матери. И пожилые дамы, и сановники, и молодежь подходили по очереди к идиоту. Одни трепали его по плечу, другие чмокались с ним в обе щеки. Иногда при этом говорилось ему что-нибудь полуласково, полупокровительственно, говорилось тем голосом, каким, ради шутки, часто говорят с годовым младенцем или домашним животным. Делается это, разумеется, для себя и для других, а не для того, к кому обращена речь. Захар автоматически привставал с своего кресла, каким-то, будто заученным, вечно одинаковым образом подавал руку или целовался, причем ребячески неразумно улыбался. Некоторые из знакомых умели, однако, иногда разбудить этот грустный нравственный сон.
В этом бедном существе подчас оказывалась душа. Захар обожал солнце и любил зимой близ окошка греться на солнышке и любил подолгу, до полного ослепления, глядеть прямо в яркое солнце и странно улыбаться ему. Но всего страннее и непонятнее было то, что вся природа идиота будто пробуждалась, вдруг встрепенувшись, когда на его глазах кого-либо – человека, собаку ли, лошадь ли – кто-нибудь бил. Захар взмахивал вдруг руками, начинал издавать какие-то непонятные, отчаянно пискливые звуки и часто принимался плакать и, наконец, рыдать.
В доме княгини был у него только один друг, которого он обожал более матери и сестры, – большой черный кудрявый водолаз. Захар и водолаз не расставались ни на минуту и нежно обожали друг друга. Часто по целым часам друзья сидели вместе, обнявшись, на полу. Захар страстно любил это положение. Однако княгиня, нежно обращаясь с сыном, за это строго преследовала его. Ее материнскому сердцу было больно видеть сына на полу в таком положении, которое окончательно уподобляло его животному. Она объясняла ему, что люди должны всегда сидеть на мебели, что только собаки и кошки валяются по полу. Захар, казалось, понял это вполне, но не мог побороть в себе странное влечение быть на одном уровне с водолазом. Зато летом вволю валялся он по траве.
Захар не был немой, но знал и говорил не более сотни слов, самых обыкновенных, необходимых в течение дня. Сестра и мать делили между собой заботы о нем. Но главная обязанность княжны заключалась в том, чтобы заставлять ходить гулять брата. Зимой она водила его взад и вперед по большой зале, иногда более часа, летом – по лесу, по саду. Прогулки эти, конечно, совершались молча. Только когда неповоротливый и тяжелый Захар спотыкался или плаксивым выражением лица объяснял, что ему надоело ходить, то сестра упрекала его за лень, уговаривала погулять еще немного или вразумительно убеждала выше поднимать ноги, чтобы не падать.
Главною обязанностью княгини был надзор за нам ночью. Он до сих пор спал в одной комнате с матерью, в огромной кровати, устроенной, однако, как люлька, со стенками, обитыми кругом мягкою материей на вате и с дверками, запиравшимися на крючки и задвижки.
Вечером, укладывая сына спать, или поутру, когда он вставал гораздо позже всех в доме, княгиня заставляла идиота становиться на колена под иконами, креститься, класть поклоны, а сама вслух за него повторяла молитву от его лица, заканчивая словами:
– Помилуй, Боже, меня, боярина и князя Захара.
Княгиня как-то раз, давно, сказала сыну, чтобы он про себя повторял за ней слова молитвы. Захар, конечно, этого делать не мог, но княгиня наивно уверяла себе в том, что он это делает.
Тучному идиоту бывало, конечно, скучно и даже мудрено стоять на коленях и класть поклоны. И часто, раза три в неделю, он принимался плакать, обиженно махал руками на киот, отворачивался, просился скорее жестами в столовую, где ожидал его завтрак. Но в этом княгиня не слушалась сына и упорно, угрюмо старалась всегда побороть в нем его лень молиться Богу.
Ко всему этому присоединилась еще наивная уверенность матери, что когда сын подрастет, то голова его просветлеет и он станет как и все другие.
XIII
На эту именно семью пал выбор бригадира Воротынского, когда он стал мечтать о женитьбе сына.
Да и многие отцы семейств в Москве, у которых были сыновья, мечтали женить их на страшно богатой княжне, в той надежде, что мать прежде дочери должна умереть, брата можно сдать во вновь учреждаемые человеколюбивые дома, и невестка сделается единственной полной обладательницей всего большого состояния.
Однако жениться на княжне Анюточке было очень мудрено. Во-первых, мать постоянно говорила, что во всей Москве нет для нее ни одного подходящего жениха, что надо поискать где-нибудь в других местах.
– Все безграмотные неучи, которые и имени-то своего подписать не умеют, – говорила она. – В них дворянского только один кафтан да парик, кружева да галуны.
Во-вторых, сама княжна замуж не собиралась и особенно равнодушно относилась ко всем молодым дворянам Москвы, которых видала на вечерах и обедах. Она говорила шутя, что вышла бы только замуж за самого первого стихотворца.
За последнее время, однако, княгиня стала чаще подумывать о неизлечимости сына и о необходимости выдать замуж дочь и иметь внука, мальчугана – наследника всего состояния.
Вскоре после своего приезда Матвей Воротынский, сблизившись с отцом, подружившись окончательно с Аксиньей, согласился на убеждения обоих. Он отправился знакомиться со всей Москвой только для вида, а главным образом для того, чтобы иметь возможность познакомиться с княгиней Колховской.
Матвей очень быстро и искусно подделался под лад дома княгини. Он приходил в восторг от всех сотней тетрадей всяких стихов «бабьего синедриона», выписал из Петербурга у друзей тоже целую тетрадку стихов, ходивших там в рукописи, и постепенно выдавал их княжне за свои собственные. И два раза он попался жестоко, но вывернулся. Однажды он наивно выдал за свое сочинение хорошо известное княжне, но не напечатанное стихотворение князя Козловского.
Стихами Матвей старался понравиться молодой девушке, но на княгиню более всего действовало другое. Матвей тотчас догадался что. Он сделался самым близким другом Захара. Он даже стал самым опасным соперником водолаза, и пес ненавидел молодого офицера от всего сердца.
И странное дело! Захар, относившийся ко всем равнодушно, по-видимому, даже не менее равнодушно к матери и сестре, быстро привязался к молодому, веселому офицеру, который играл с ним и возился по целым часам. Когда молодой Воротынский приезжал, входил в гостиную, Захар начинал улыбаться, вставал с своего кресла и, несмотря на свою природяую органическую лень, делал несколько шагов к офицеру и лез сам целоваться.
Таким образом, затея Воротынских, отца и сына, должна была удаться как нельзя лучше. Они начинали уж поговаривать о сватовстве. Княгиня и княжна тоже между собой поговаривали о Матвее. Но княжна все-таки относилась к Матвею, несмотря на его ухаживанье, как-то странно равнодушно. Будто и в ее крови была маленькая доля того, что сделало брата полным идиотом.
Княгиня, однако, долго была в нерешимости относительно оценки молодого Воротынского. Она пожимала плечами, разводила руками и говорила:
– Что же?.. Ничего… Человек, кажется, добрый, хороший… Все-таки не такой медведь и шалопай, как здешние московские.
Так прошло более месяца. Но вдруг, однажды, в доме Колховских Матвея приняли странно сухо, а когда он стал шутить по-старому с Захаром, княгиня вдруг увела сына, несмотря на его плаксивое сопротивление.
Поневоле Матвей сообразил, что есть что-то новое, неожиданное в отношениях к нему матери и дочери.
Через несколько дней оказалось по справкам, что какой-то приятель княгини написал ей из Петербурга, что молодой Матвей Воротынский был в столице первый и самый отчаянный вертопрах и озорник. При этом приятель княгини рассказал ей столько историй и анекдотов про Воротынского, что княгиня чуть было сгоряча не отказала ему прямо от дому.
Бригадир смутился и стал упрекать сына за последствия глупой жизни петербургских гвардейцев. Но молодой малый, приунывший в первую минуту, скоро снова успокоился и полушутя, полусерьезно поклялся отцу, что будут у него в кармане и княгиня, и княжна.
– Не впервой, батюшка… Сколько раз приходилось злейшего врага на свой салтык погнуть и приятелем сделать…
Матвей стал мысленно искать человека, преимущественно женщину, себе в помощь.
Сам бригадир придавал большое значение и ожидал неотразимого влияния на княжну, если бы можно было найти тайную помощницу и действовать непосредственно на молодую девушку.
В это же время Алтынов со злости и из упрямства продал Улю бригадиру и Уля была почти насильно привезена им в дом нового владельца.
Оставленная в доме бригадира, она дико и пугливо озиралась на всех и на все, как заяц озирается, окруженный гончими.
Единственная ее мысль была – искать спасения из своего положения и бежать.
К первым ласковым словам бригадира, обращенным к ней, Уля отнеслась с явным отчаянным отвращением. Быть может, никогда еще бригадир не видал в глазах женских того, что увидел в красивых глазах Ули. Чувство омерзения пересилило в ней даже чувство страха.
К первым ласковым словам Аксиньи девушка отнеслась подозрительно, и только беспечный, веселый, добродушный Матвей не внушил ей ни боязни, ни отвращения.
Ей было, во всяком случае, лучше, чем у Алтынова, потому уже, что ей было позволено ходить по всему дому. На улицу, однако, ее не пускали, так как Алтынов объяснил Воротынскому, что девушка уже раз сбежала от него и, конечно, при первом случае сбежит и от бригадира.
Через несколько дней после приезда Ули Аксинья сама сумела расположить Улю в свою пользу. Аксинья избрала самый верный путь к сердцу доброй, понравившейся ей девушки. Она стала с ней вполне откровенна, объяснила ей свое положение, рассказала искренно то, чего не говорила никому, т. е. о своем обожании мужа, о своих планах и мечтах.
Прошло еще несколько дней, и Аксинья с Улей были уже искренние друзья, и Уля поклялась всячески содействовать ее соединению с мужем.
Бригадир, которого сын упросил сделать из Ули помощницу относительно княжны Анюты, обращался с девушкой осторожно и ни разу не испугал ее какой-нибудь неуместной лаской.
Было решено между отцом и сыном отпустить девушку ходить по оброку, по билету, с условием, однако, чтобы она сумела наняться в дом княгини горничной при княжне. Затея эта не удалась. Уля не была нанята княжной. Но вдруг в доме княгини, неизвестно по какой причине, снова совершился поворот в пользу Матвея. Некоторые знакомые уверяли, будто княгиня уступила немым, но красноречивым просьбам идиота, который загрустил и не мог обойтись без своего друга офицера.
Матвей, появляясь снова часто в доме княгини, уже сам умышленно начал рассказывать ей о своих петербургских озорничествах и сумел представить все в таком виде, забавном, смешном и невинном, что даже умная княгиня поддалась обману.
В то же время Григорий Матвеич объяснился однажды с девушкой глаз на глаз, и после этого Уля, бледная, взволнованная, прибежала к Аксинье в горницу. Она бросилась пред ней на колена и умоляла ее как ни на есть спасти от того позора, который ее ожидает.
Молодая женщина и девушка вместе поплакали, обнявшись. Положение их было слишком одинаково, страдания те же, мечты те же.
Как Аксинья обожала и мечтала все о своем муже, так точно Уля не переставала думать об Абраме и стремилась всей душой снова увидеться с ним и безбоязненно, безвозвратно отдаться ему.
Кроме побега, нельзя было придумать ничего. Уля решилась исчезнуть из дома бригадира. Аксинья взяла на себя понемногу утешить Григорья Матвеича, упросить оставить девушку в покое и даже, быть может, отпустить на волю.
Через день бригадир с утра отпустил из дому счастливую Аксинью, которой, таким образом, внезапно представился случай повидаться с мужем, а сам, в сумерки, отправился в горницу, где жила Уля.
Через несколько минут люди видели, как вновь купленная девушка отчаянно, с криком оттолкнула от себя бригадира, бросилась вон из своей горницы и, пробежав по всем комнатам и по двору, исчезла в воротах.
Все это так поразило полуленивых, полусонных, полуотощавших холопов бригадира, что никто не двинулся; все остались разиня рот; никто не остановил беглянку. Когда все всполошились, поняли, в чем дело, и бросились за девушкой, было уже поздно.
Уля, очутившись на улице, остановилась.
Куда ей было бежать? к кому? где найти убежище от холода? Идти было положительно не к кому, кроме генеральши Ромодановой. Но там, в случае несогласия Воротынского продать ее барыне, ее снова взяли бы и насильно отвели бы к нему. А во второй раз уж не удалось бы бежать.
К любившему ее более всех Воробушкину идти было, конечно, невозможно. К Алтынову и подавно.
На счастье Ули, день был теплый, чуть не весенний. Снег таял по всем улицам. Лучи солнца тепло и ярко блестели в желтом хрустящем снегу и ручейках. Воробьи и голуби весело ворковали и чирикали по крышам, с которых капала мутная вода. Народу на улицах было более обыкновенного.
Уля пробыла часа три на улице. Зашла на минуту обогреться в какую-то лавку, к какой-то ворчливой старухе. Но вскоре прогнанная, так как пора была запирать лавку, она снова очутилась на пустой улице уже среди тьмы ночи.
И вдруг девушкой овладело страшное отчаяние. Зная, что она не решится войти в дом своего главного и злейшего врага, Авдотьи Ивановны, она все-таки направилась к домику на Ленивке. Быть может, Капитон Иваныч ненароком будет ворочаться домой, она повидается с ним, и он укроет ее где-нибудь.
Увидя издали домик Воробушкиных, Уля простояла несколько минут, глядя на знакомые окна, тускло освещенные. И вдруг, под влиянием какого-то непонятного чувства отчаяния, воскликнула громко:
– Да что тут!.. Ничего не остается… Топиться… Больше ничего…
И она чуть не бегом, среди полной темноты, побежала к знакомому ей мосту, где Неглинная соединялась с Москвой-рекой и где было бесчисленное количество прорубей и плотов для прачек и для водовозов.
Уля, задохнувшись, скрестив руки на груди, бежала к этим прорубям, спотыкаясь и скользя. В ней сказывалось только одно чувство боязни, именно боязни, что она не решится в последнюю минуту покончить с собой; она надеялась только с разбегу броситься в один из этих темных кружков, откуда днем черпают воду.
Уля закрыла глаза, приближаясь к прорубям, говорила вслух:
– Бог милостив… Как-нибудь сама собой упаду… Провалюсь под лед…
Однако через каждые несколько мгновений, когда ноги ее скользили, она невольно открывала глаза. Уже приближаясь к прорубям, она снова глянула и вдруг остановилась сразу как истукан.
Перед ней, среди пустой реки, покрытой льдом, среди полумрака и безлюдья, в нескольких шагах от огромной проруби, обрисовалось что-то непонятное… Она увидела темную фигуру на коленях, с поникнутой головой, со скрещенными руками, на которых лежала длинная борода. Одежда этой фигуры была не простая, а такая, какие пишутся на иконах.
Уля замерла и вскрикнула. Для нее это было видение, которое стало между ней и ее смертью. Большая прорубь зияла там, дальше, за поникнутой головой этого видения.
– Господи!.. – невольно вскрикнула девушка и начала креститься, дрожа всем телом.
Восклицание это будто оживило, воплотило видение. Фигура шевельнулась; голова, с большой седой бородой, повернулась к Уле. И чрез мгновенье, поднявшись на ноги, священник в рясе сделал несколько медленных шагов к девушке.
Он молча остановился перед ней, будто в изумлении, что встретил здесь живое существо, среди ночи, на пустынной реке.
– Что тебе?.. – проговорил он едва слышно, старческим голосом. – Кто ты?.. Зачем пришла?.. Ступай с Богом!..
– Батюшка!.. – вскричала Уля вне себя, бросилась перед неизвестным ей священником на колена, схватила его за рясу, повисла на ней. Она пугливо прижалась к нему лицом, зарыдала и наконец через силу выговорила: – Я топиться хотела… Некуда деваться… Топиться надо.
Старик нагнулся над ней, взял ее за плечи и выговорил голосом, в котором, казалось, перемешались все человеческие чувства вместе:
– Топиться?! Да ведь и я…
Голос его оборвался, замер… но чрез мгновенье он прибавил хрипливо:
– И я тоже… Я Богу молился… – говорил он, глотая слезы. – Богу молился… Я тоже… С голоду!.. Нет, пойдем… пойдем… подальше от искусителя… Нас Господь свел друг дружку спасти от греха… победить дьявола и его ухищрения. Велик и благостен Господь!.. Детище мое, пойдем… пойдем ко мне… У меня в дому деток много… жена старая, и все без хлеба… третий день без хлеба… Пойдем!
И старик потащил Улю за собой с такою силой, как если бы она порывалась от него. Но девушка шла послушно и тихо плакала…