Собрание сочинений. Том 9
Текст книги "Собрание сочинений. Том 9"
Автор книги: Евгений Евтушенко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц)
Послание Вене Смехову
«Литературка»,
как мы постарели…
Сквозь скорлупу всех партпостановлений
нечаянно проклюнувшись едва,
я был похож на Первое Апреля:
еще никто, пока меня не взгрели,
всерьез не принимал мои слова.
Но подошло, наверно, время взгрева
за первый всплеск гражданственного гнева,
и в этом была Партия права —
спасибо тебе,
Сталина вдова!
И я с тех пор, как оказался взгретым,
стал наконец-то все-таки поэтом,
когда узнал, как бьет с носка Москва.
Валерий Алексеич Косолапов
был непохож на тех, кого не счесть —
редакторов, цинично кисловатых,
боящихся за кресло —
не за честь.
Тогда казалось мне, что был он стар,
когда, задумав сотрясти земшар,
наивнячок, подобный полудурку,
в многострадальную «Литературку»
принес я бесприютный «Бабий Яр».
Один знакомец —
милое трепло —
сказал, в глазах изобразив печальность:
«Ну в общем-то, старик, совсем непло…»,
но вдруг споткнулся, как об НЛО:
«Постой, и это хочешь ты ПЕЧАТАТЬ?»
А Косолапов улыбнулся мне.
Искрилось в нем крестьянское лукавство,
а это самолучшее лекарство
от страха
в так запуганной стране:
«Да,
не соскучится с тобою государство…
Ты обожди.
Я позвоню жене». —
«Зачем?» —
насторожился я невольно,
весь в предвкушеньи сладостного «За».
«Да потому что буду я уволен…» —
«За что?» —
«Да за красивые глаза…»
Жена —
ну впрямь со станции Зимы,
как будто бы одетая в пимы,
с плечищами, как будто у Поддубного,
приехала,
сказала:
«Мы подумали
и ничего другого не придумали —
решили быть уволенными мы».
Малюсенькое «За» —
большого роста,
когда потом придется – и непросто —
за это головою отвечать.
Стихи писать —
не главное геройство.
Был высший подвиг —
подписать в печать.
Подписывали,
ручки изгрызя,
рисковые редакторы России.
Ну что же,
быть уволенным —
красиво
за «За»
и за красивые глаза.
2004
Меньшее зло
Двадцатый век – век всех веков.
Мы не избегли, Веня Смехов,
и непростительных огрехов,
и обольстительных грехов.
Распалась прежняя Таганка.
От стольких дружб нет ни следа,
и от предательства так гадко,
как не бывало никогда.
Нас выдавили в зарубежье
страх старости среди бомжей,
российской зависти безбрежье…
Но нет в искусстве рубежей.
Когда твоих студентов стайка
внимает смыслу пьес, поэм,
Таганка в США – хозяйка
и не расколота никем.
Нас не купили, не сломили.
В нас – наш Любимов
(не для всех).
И где бы ни были мы в мире —
Таганка там и Политех.
И все-таки, мой милый Веня,
мы в байках и самохвальбе
не доросли до откровенья
о времени и о себе.
Та сцена, где мы вместе встали
перед провалом черным в зале, —
последняя России пядь.
Все то, что мы не досказали,
никто не сможет досказать.
7 августа 2004
Кто варит варенье в России,
тот знает, что выхода нет.
Инна Кабыш
Благословение
Немножко колдунья, училка, поэт,
варений твоих обольстителен цвет,
но слезы в них прячутся злые.
Тебе от рождения счастия нет,
но есть ли оно у России?
Ты ожесточилась. Стал каменным взор.
Ты добрая? Злая? Загадка.
Ты вся – как на собственной шали узор,
и режешь, вздыхая несладко:
«Мне хочется меньшего из двух зол:
не хаоса, а порядка».
И я за порядок, но не затем,
чтоб жили мы, как неживые.
Неужто и вправду нет выхода тем,
кто варит варенье в России?
Ты русская – значит, одна из России.
Ты одарена, и не в меру.
Но в учениках и себе не убий
не в силу – в распятие веру.
А ты возмущаешься, как тебе жаль,
что, наши основы затронув,
от школьников «Как закалялась сталь»
теперь «заслоняет» Платонов.
Не должен никто заслонять никого,
но ты позабыла о том, как
от нас заслоняли в потемках его,
чтоб вытравить душу в потомках.
Не меньше тебя я люблю «Тихий Дон»,
но Шолохов поздний был груб и хмелен,
и если б пошла в диссидентки,
могла бы услышать, как требует он
тебя, как Синявского, – к стенке.
Порядок – он с виду порой не злодей,
но скрыта в нем злая припрятка.
Побольше порядочных бы людей,
порядочного порядка.
Но горькому опыту вопреки
мы рвемся, чтоб не опоздали,
на дудочку-удочку сильной руки
с крючками из сталинской стали.
А сильные руки – и выломать дверь
сумеют – забыли науку?
Россия, ты в сильную душу поверь,
лишь после – и в сильную руку!
Что с нами? В Гулаг подсознательный зов?
За проволоку, в бараки?
Не может быть меньшего зла из двух зол.
Два зла – два козла в глупой драке.
И малый позор – это тоже позор
меж менее пошлым и пошлым.
Не может быть меньшего зла из двух зол.
Зло меньшее может стать большим.
Мы снова, попав из разора в разор,
толчемся, как малые дети.
Вновь хочется меньшего зла из двух зол…
Но может быть, есть нечто третье?!
Сентябрь 2004
Школа в Беслане
На пароходе «Фридрих Энгельс»,
еще марксист и энгельсист,
уже во стольком разуверясь,
я плыл, понурист, не форсист.
А там солдатик не из крупных,
гитарой треснутой звеня,
пел: «Граждане…» – и, носом хлюпнув,
бубнил: «…послушайте меня…»
Но, одаряя чувством локтя,
приветствуя, как земляка,
меня встречающие лодки
стреляли дробью в облака.
И, мне подбавив малость форса,
шампанское со знаком ОРСа
вовсю палило на реке.
Я в братство Братское не втерся —
притерся, как в грузовике.
В Москве грозили мне расправой,
но, отказав им наотрез,
меня прикрыли своей славой
герои оттепельной ГЭС.
Я был тогда в большой опале,
но мне в ладонь легла рука
уже прославленного парня
медвежистого Марчука.
Был Петя Реутский со мною —
чуть пьяненький пророк-пиит.
Он предвещал: «Москва – Москвою,
Сибирь, однако, устоит…»
Он мне внушал на пароходе,
предвидя нечто впереди:
«С тобою вот что происходит,
а ты и сам произойди…»
Мы были оттепелью сами,
жизнь отдышав от Колымы.
Мы были сами – наше знамя,
и серп и молот – были мы.
Когда мы шли по дамбе с Лешей,
с Наташей дивной, молодой,
был день такой-такой хороший —
ни облачка над головой!
Сама развеялась опала.
Прическу ветром не трепало,
но на залысины мои
вдруг капля теплая упала,
потом вторая,
третья,
и
увидел я, что в небе тщится
не рассмеяться крановщица,
держа ребенка неискусно, —
дитя несчастной, но любви,
который писает так вкусно
на головы, как на репьи…
Нет, не кремлевские рубины,
а этот мальчик из кабины
благословил меня с небес —
малыш – приемыш Братской ГЭС.
Из грязи мы страну тянули,
но совестью мы не грязнули.
Мы коммунизм не обманули —
нас обманули, и его,
а Фридриху-то каково!
Враждой политика брюхата,
но не поддались ты и я.
Нет двух сторон у баррикады,
когда на ней стоят друзья!
Мы не залечим наши раны,
но научиться бы у них
не попадаться на обманы
и не обманывать других.
И песенку того солдата
весь мир услышит виновато —
лишь не скажу в каком году.
Что снилось нам в шестидесятых,
еще произойдет когда-то,
и я еще произойду!
Сентябрь 2004
В государстве по имени КАК БЫ…
Я – недоучка всех на свете школ,
я – исключенец за чужие шкоды,
и я к тебе, Беслан, сейчас пришел
учиться у развалин твоей школы.
Беслан, я знаю – я плохой отец,
но неужели я и сам увижу
всех пятерых моих сынов конец,
под старость – в наказанье себе – выжив?
Я понял – я не в городе чужом,
нащупав сердце в перебоях боли,
неловко выцарапанное ножом
на задней обгорелой парте в школе.
Чего в России больше ты, поэт?
Да ты, в сравненье с гексогеном, – мошка.
Нам всем сегодня оправданья нет
за то, что на земле такое можно.
Как здесь, в Беслане, все слилось опять:
прошляпленность, нескладица и ужас,
безопытность безжертвенно спасать
и в то же время столько чьих-то мужеств.
И прошлое, смотря на нас, дрожит,
а будущее, целью став безвинно,
в кусты от настоящего бежит,
ну, а оно ему стреляет в спину.
Но полумесяц обнялся с крестом.
Меж обгорелых парт и по кусточкам,
как братья, бродят Магомет с Христом,
детишек собирая по кусочкам.
Многоименный Бог, всех обними!
Неужто похороним мы бесславно
со всерелигиозными детьми
самих себя на кладбище Беслана?
Когда шли эшелоны в Казахстан,
набиты влежку грудами чеченцев,
террор грядущий зарождался там
в околоплодной влаге у младенцев.
Там, в первой люльке, становясь все злей,
они сжимались, спрятаться так рады,
но чувствуя сквозь лона матерей
их бьющие по темечкам приклады.
И вовсе не молились на Москву,
их сунувшую в степь, где ровно, голо,
как будто бы с земли по колдовству
навеки стер шайтан былые горы.
Но и кривой кинжальный месяц сам
в прорехах крыш домишек их саманных
напоминал им тайно про ислам
среди советских лозунгов обманных.
И Ельцина плебеистая спесь,
и хвастовство грачевского блицкригства
их подтолкнули к первым взрывам здесь,
и было от войны уже не скрыться.
Шахидки носят взрывы на груди,
на талии и вместо бус на шее.
Всегда, чем больше трупов позади,
тем стоимость живых еще дешевле.
Но ничему не помогает месть.
Спаси, многоименный Бог, от мести.
Пока еще живые дети есть,
давайте не забудем слова «вместе».
Тот, кто не спас детей – тот не герой.
Но перед голой правдой все мы голы.
Я вместе с обгорелой детворой.
Я сам из них. Я – из Бесланской школы…
…Как изменились небеса в лице,
лишь танками в Беслане мгла взрычала
и вздрогнула при мысле о конце,
в той школе, в баскетбольном том кольце
подвешенная Сталиным взрывчатка…
Сентябрь 2004
Мое завтра
Я живу в государстве по имени КАК БЫ,
где, как это ни странно,
нет улицы Кафки,
где и Гоголя как бы читают,
а как бы и Хармса,
где порой как бы любят,
но как бы и не без хамства.
«Это правда, что все как бы пьют
в государстве по имени КАК БЫ?»
Есть, кто как бы не пьет,
и, поверьте мне,
как бы ни капли…
«Что вообще за народ эти самые ваши КАКБЫЙЦЫ?»
Как бы милый вполне,
но бывают порой как бы воры и как бы убийцы…
В основном, все мы как бы радушны
и как бы достойны.
Все у нас поголовно за мир,
но бывают порой как бы войны.
В стольких кухоньках – как бы Чечня,
где побоища, словно с врагами,
сапогами,
ножами кухонными и утюгами.
Наше КАК БЫ – везде,
словно будничное полоумье.
Как бы судьи в суде,
как бы думающие – в Думе.
Мне раскрыла КАКБЫЙКА одна
свою крошечную как бы тайну:
«Я в вас как бы навек влюблена.
Вас читаю и как бы вся таю…»
Я хочу перед Богом предстать
как я есть,
а не как бы,
не вроде —
лишь бы «как бы счастливым» не стать
в «как бы жизни»
и «как бы свободе».
Талса, 17 сентября 2004
Тетя Ра
Трясся Кремль.
На трибуне шел бой.
Молодым генералом оплеван,
упоен перестройкой,
собой,
безнадежно я требовал слова.
Лез я,
голову очертя,
понимая те игры едва ли.
Обещали мне «завтра» вчера,
но опять мне его не давали.
Знать не зная, что он обречен,
и спасая меня от азарта,
мне записку прислал Горбачев:
«Ваше завтра —
оно послезавтра».
Перестройка —
наш преданный сон.
Тех надежд не спасти, как ни жилься.
Чем же все-таки был я спасен?
Озорным обожанием жизни.
Клеветой мою душу прожгло.
Меня сплетнями всеми хлестало.
Мое время —
оно не прошло.
Мое время еще не настало.
К свадьбам всем —
я вино в погребах.
Я – всех женщин любовник глазами.
Столько губ у меня на губах
пахнут морем, тайгой, поездами.
И раздвоенным языком
клевета меня не слизала.
Старость?
Смерть?
С ними я не знаком.
Мое завтра —
оно послезавтра.
Талса, 17 сентября 2004
Прогулка по карнизу
Чтоб в пеленках не было мне сыро,
с детства я искал себе кумира.
Словно мое первое ура,
выкрикнул я вместо «тетя Ира»
краткое и радостное «Ра»!
И с пеленок – революционен
стал я из любви к СССР,
к моей тетке, к рикшам на Цейлоне
и такой красивой букве «Р».
Тетушка в своем Архитектурном
величавей всех кариатид,
подвергалась осужденьям бурным
за ее некомсомольский вид.
За рисунки прозванная «Репин»,
танцевала тетка, да и как!
Этот Репин был великолепен
в буржуазно-шелковых чулках!
И хотя за проволокой где-то
был отец как вражеский шпион,
целый корпус пажеский студентов
в дочь антисоветски был влюблен.
И сосульки падали с карнизов
к ее ботам грудой серебра,
если проходила, словно вызов,
в шляпке с вуалеткой тетя Ра.
Почему ее не посадили?
До сих пор я этому дивлюсь.
Потому что для нее в Сибири
не нашлось барака типа «люкс»?!
К тетке возвратясь в сорок четвертом,
тощий дылда в сапогах смазных,
я прочел ей голосом нетвердым
о вожде трепещущий мой стих.
Так, что чайник заварной разбился,
гроханула тетка кулаком:
«Твой любимый Сталин – он убийца.
Ну не будь хоть ты-то дураком!»
Сам с собой я дрался, не сдавался.
Не хотел я быть умнее всех.
Дураком не быть вовсю старался —
правда, переменный был успех.
Слава Богу, ледяной водою
из ее жестокого ведра
нашей всенародною бедою
отрезвила меня тетя Ра.
И когда порой съезжает крыша
под патриотическим хмельком,
самоотрезвляюсь, снова слыша:
«Ну, не будь хоть ты-то дураком!»
5 декабря 2004Переделкино
Он
Как в годы сталинские я выжил?
А потому что когда-то вышел
в окно девятого этажа.
Карнизом межировского дома
я шел, неведомо кем ведомый
и стопку водки в руке держа.
Я, улыбаясь, шел по карнизу,
и, улыбаясь, глядели снизу
старушки, шлюшки, а с крыш – коты,
ибо я был молодой, да ранний,
как исполнение их желаний —
на мир поплевывать с высоты.
Я неизвестен был, неиконен,
и Саша Межиров и Луконин
в окно глазели, как беззаконен,
под чьи-то аханья и галдеж,
как будто кто-то меня направил,
я шел спасительно против правил.
Лишь не по правилам – не упадешь.
В году усатом, пятидесятом
в нас, оболваненных еще детсадом,
но изловчившихся не пропасть,
возникла мания – влезать на крыши,
или куда-нибудь – еще повыше,
но лишь бы все-таки не во власть.
Здесь от Солянки и до Лубянки
такие были тогда «влюблянки»!
Любить! – не пьянствовать ради пьянки
мы пробирались в чердак хитро.
Карниз проржавленный был веселее
и выше ленинского мавзолея,
где писал Сталин, от скуки злея,
в эмалированное ведро.
С карниза этого было ближе
до крыш и Рима, и крыш Парижа,
куда мы все-таки прорвались.
Мы по казарменному коммунизму
шли, улыбаясь, как по карнизу, —
так неужели, чтобы кормиться,
придем в казарменный капитализм?
И если влипнем в фарс или драму,
я разломаю стекло и раму
и лихо выпрыгну сквозь свой портрет,
так что осколки со звоном брызнут,
и – к никакому на свете «изму» —
а просто так пойду по карнизу —
ну, а иначе я не поэт!
12 декабря 2004
«А была ты красивой…»
Как же так стряслось?
Вместе мы,
а врозь.
Я ищу тебя,
простыню скребя.
На пустыне-простыне,
как в полярнейшей стране,
от тебя —
ни вмятинки
и —
ни ароматинки,
ни теплинки тела.
Плохо мое дело.
Десять раз на дню
я тебе звоню,
и гудки длинны-длинны,
как из дальней далины.
Наконец-то голос твой,
но совсем-совсем чужой
будто рядом —
некто ОН
вслушивается в телефон,
а свободною рукой
обнимает,
гад такой…
Растерялся,
вытер лоб я,
будто перед Ватерлоо,
сжавшийся Наполеон:
«Ну и кто же он —
твой ОН?»
А в ответ из темноты:
«Он —
это ты».
Переделкино, 2004
Мужчины женщинам не отдаются
А была ты красивой?
Я даже не знаю.
Ты боялась меня,
обнимала несмело.
Отводила глаза, в меня пальцы вминая,
и стеснялась того,
что совсем ничего не умела.
А была ты красивой?
Я даже не знаю.
Тебя нежность бросала то в жар,
то знобила.
Я представить не мог,
что ты можешь быть злая.
Ты красивой была,
потому что любила.
А была ты красивой?
Я даже не знаю.
Твоя кожа пушком под рукой золотела.
И я весь до сих пор, словно рана сквозная,
где, светясь,
твое тело во мне пролетело.
А была ты красивой?
Я даже не знаю.
Но тебя сохранил,
суеверно колдуя.
Я останусь тем зеркалом,
где глубина ледяная,
заморозила нежно тебя,
навсегда молодую.
Декабрь 2004
Изумрудины
Мужчины женщинам не отдаются,
а их, как водку, судорожно пьют,
и если, прости Господи, упьются,
то под руку горячую их бьют.
Мужская нежность выглядит как слабость?
Отдаться – как по-рабски шею гнуть?
Играя в силу, любят хапать, лапать,
грабастать даже душу, словно грудь.
Успел и я за жизнь поистаскаться,
но я, наверно, женщинам сестра,
и так люблю к ним просто приласкаться
и гладить их во сне или со сна.
Во всех грехах я ласковостью каюсь,
а женщинам грехи со мной сойдут,
и мои пальцы, нежно спотыкаясь,
по позвонкам и родинкам бредут.
Поднимут меня женщины из мертвых,
на свете никому не изменя,
когда в лицо мое бесстрашно смотрят
и просят чуда жизни из меня.
Спасен я ими, когда было туго,
и бережно привык не без причин
выслушивать, как тайная подруга,
их горькие обиды на мужчин.
Мужчин, чтобы других мужчин мочили,
не сотворили ни Господь, ни Русь.
Как женщина, сокрытая в мужчине,
я женщине любимой отдаюсь.
Переделкино, 25 декабря 2004
Боюсь не справиться с лицом
Глаз твоих изумрудины
зеленее травы —
то сверкнут, то замрут они —
ни живы, ни мертвы.
Твои ноги великие —
ноги Дитрих Марлен,
оказались уликами
тайной дрожи колен.
Красоту не запрятавшая,
ты живешь, всех дразня.
Неужели взаправдашне
ты влюбилась в меня?
Мне любить тебя поздно.
Кто я – поезд? Перрон?
Ты уходишь, как поезд,
или я – это он?
И в Москве, и в Казани
быть красивой такой, —
это как истязанье
скользкоглазой толпой.
Хочет всю тебя улица
завалить на кровать,
ну а то, что ты умница, —
ей на это плевать!
Чистых глаз изумрудины,
так рискованны вы!
Где Базаровы, Рудины?
Лишь Раскольниковы.
Что карга-ростовщица,
испустившая дух!
От красавиц «тащиться»
слаще, чем от старух!
Всюду твари дрожащие.
Неужели они
станут власть предержащими
и над женщинами?
Мне так больно за родину.
Но, как будто в светце,
дышат две изумрудины
у тебя на лице.
25 декабря 2004
Tuck me in
Боюсь не справиться с лицом,
когда тебя увижу где-то,
и завершится все концом,
в котором больше нет секрета.
Боюсь не справиться с душой,
боюсь не справиться и с телом,
чтоб над тобой и надо мной
не надругались миром целым.
Боюсь – не знаю отчего —
тебя, как тайного богатства.
Боюсь – и более всего —
его пропажи не бояться.
25 декабря 2004
Во всех языках на свете,
конечно, много есть злого,
но все-таки доброго больше,
и с ним я нигде не один,
и я обожаю по-детски
простое английское слово,
пахнущее крахмалом,
шуршащее «Tuck me in…».
Я вечно был в детстве мерзлявым,
как досоветская барышня,
среди всех счастливцев не мерзших
каким-то я был не таким:
«Дует сквозь одеяло.
Ты подоткни его, бабушка…»
Это и было наше
русское «Tuck me in…».
Мой сын краем уха слышал
про Сталина
и про Берию,
в свои пятнадцать он маленький,
хотя почти исполин,
его голова в Оклахоме,
а ноги там, где «Siberia»,
и он, как ребенок, просит:
«Мамочка, tuck me in…»
Когда она засыпает,
устав от школьных тетрадок,
от двух сыновей и мужа —
от всех своих трех мужчин,
едва коснувшись губами
растрепанных мужниных прядок,
шепчет она чуть слышно
измученное «Tuck me in…».
И, подоткнув одеяло,
я глажу ее и глажу,
последнюю мою маму,
уже не без ранних седин,
но все-таки первой мамы
я ощущаю пропажу
и невозможность по-русски
ее попросить: «Tuck me in…»
Декабрь 2004