Собрание сочинений. Том 9
Текст книги "Собрание сочинений. Том 9"
Автор книги: Евгений Евтушенко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 12 страниц)
Дорожная карта (Road map)
Я сам – бродячая собака,
но я на длинном поводке
у Пушкина, у Пастернака
и у бессмертия в руке.
4 июля 2003
Анна Первая
Я многомиллиарден,
а в сущности так одинок.
Я бесчеловечен,
хотя называю себя человеком.
Я,
по телефону звоня сам себе в сумасшествии неком,
на определитель смотрю —
от кого мой звонок.
Я в прах превратил небоскребы в Нью-Йорке,
в ошметки – Советский Союз.
Сам в клочья взрываю себя
и в Израиле,
и в Палестине,
и сам я провел себя ловко
на нефти,
алмазах,
мякине,
и сам,
потерявший дорогу,
к вам с картой дорожной суюсь…
Насилую сам себя я,
отуманенный водкой и «травкой»,
и голову сам себе я
отрезаю кинжалом в Чечне.
Стою сам к себе за какой-то ничтожною справкой
и жизнь проклинаю
за то, что я не был убит на войне.
Себя затащивший силком в избирательную кабинку,
я ткну в хитроватую щель бюллетень
за себя – а еще за кого?
Когда протестую,
могу напроситься башкой на резиновую дубинку
и всласть получить по мозгам
от себя самого.
Я сам отравил себя СМОГом.
Я сам заразил себя СПИДом.
А кто обокрал Амазонку,
Аляску,
Урал?
Увы, никакого большого секрета не выдам.
Все знают прекрасно:
я сам у себя все украл.
А где же дорожная карта?
Неужто мы сдаться решили?
Шурша подмороженно в снежной хрустящей пыли,
лежит она где-то
на самой высокой-высокой вершине,
на той,
до которой мы с вами еще не дошли.
28 сентября 2003
Посвящается первой русской женщине-поэту
Анне Буниной (1774–1829), которую
Анна Ахматова называла своей «прабабкой»
Тоскую по Василию Шандыбину
Она вздыхала так:
«Мной матушка скончалась»,
мешая кочергой в печи свою печалость,
и ни лежать, ни сесть от боли не могла,
и так жила она в предсмертье на коленях,
и на нее в мучительных моленьях,
чуть золотой лицом от искр в поленьях
Бог, побледнев, смотрел из красного угла.
Прабабка всех —
и Анны, и Марины,
Одоевцевой и Раисы Блох,
она всех женщин пишущих мирила,
но тут, к несчастью, не помог и Бог.
Когда из живота чекисты Ольге
ребенка вышибали сапогом, —
кровавые ошметки и осколки
из Анны Буниной
и красной комсомолки
над всей Россией реяли кругом.
И, Беллы Ахмадулиной пра-пра,
под шляпой,
сметанной парижистой иголкой,
она явилась к Сахарову в Горький
и хризантемами мильтонов прорвала.
Есть в женщинах-поэтах постоянность
достоинства,
в отличие от нас.
Та Анна на коленях настоялась
за них за всех.
Вот кто —
не Бог их спас.
7–8 ноября 2003
Вечное венчание
Тоскую по Василию Шандыбину.
Где я теперь в парламенте найду
его дремучей искренности глыбину —
сквозь лысину все мысли на виду?
Где одиноко он сидит с мормышкою,
как памятник эпохи, вмерзший в лед?
Он был, ей-богу, не из шаромыжников.
Но у таких сегодня не клюет.
И как-то незаметно привыкается,
что, превратясь в национальный стыд,
актеришка с дипломом провокатора
на ниточке дергунчиком шустрит.
А вот Шандыбин, не для лжи родившийся,
музейный экспонат родной земли,
останется, безвинно превратившийся
в то, до чего народ наш довели.
Январь 2004
Албанская бессонница
То мы рассоримся по-зверски,
то счастливы, то вновь отчаемся,
то мы все в той же самой церкви,
и все венчаемся, венчаемся.
И Библия в литых застежках
шуршит под голоса протяжные,
и у друзей в руках затекших
парят короны наши тяжкие.
И всем святым на обозренье,
родившись братьями-обидчиками,
два довенчальные творенья
жужжат вовсю автомобильчиками.
У счастья горький вкус испуга.
Стоим смиренно подле вечности.
Как нам не разлюбить друг друга?
Лишь под защитой подвенечности.
Тебе все прочее не важно.
Ты так горда, что ты обвенчана,
и неуверенно отважна,
как первая на свете женщина.
Я так люблю вплывать глазами
в твое лицо, в глаза венчальные,
и кто надел – не знаем сами —
нам наши кольца обручальные.
Но эта предопределенность
не разведет и не разрубит нас.
Сумеет вечной быть влюбленность,
лишь бы осталась неразлюбленность.
Что нежность? – это тоже счастье,
хотя бывает от отчаянья,
застенчивость усталой страсти,
и наше вечное венчание.
10 февраля 2004
Мне кажется —
будто поставлен в гробу телефон.
Энверу Ходже
сообщает свои указания Сталин…
Один из вариантов стихотворения «Наследники Сталина», 1962
Поцелуи в метро
Я сплю на кровати Мехмета Шеху —
премьер-министра Энвера Ходжи,
и номенклатурный дворец,
как щепку,
уже не швыряют сейчас мятежи.
Дворец уцелел.
Он еще пригодится,
да только сейчас непонятно —
кому,
и я, как албанский партийный патриций,
в двуспальной пуховой кровати тону.
Где коммунистические идеалы?
Они будто всосаны черной дырой,
и капиталистические одеяла
на замерзающей плоти —
горой.
Мы —
две страны пустых пьедесталов
и две страны магазинов пустых.
Россия огромной Албанией стала,
к рулю темнократию допустив.
На ломаном русском,
но без улыбания
сказал мой худущий собрат из Албании:
«Поэты советские —
без страны.
Поэты албанские —
без штаны…»
И над кроватью Мехмета Шеху,
придуманный, видно, тобою,
Энвер,
есть сервисный пульт,
а на нем не для смеху
рисунок на клавише —
револьвер.
Премьер застрелился действительно,
или
его по приказу вождя пристрелили?
Эпоха высоких идей так низка.
Не знать – это стыдно.
Все знать – это мука.
Колотится в окна,
как зимняя муха,
та пуля,
выбравшаяся из виска.
Заплеван бассейн.
Из-за пальм плюгавых
глядят «калашниковы» на меня,
и выцарапаны ножом на агавах
солдат истомившихся имена.
И, глядя на эти крестьянские лица,
я думаю —
как же политиком быть?
Преступно – расстреливать,
грех – застрелиться
и глупо —
позволить себя пристрелить.
Кровать,
страдающая недосыпом,
пытается что-то сказать своим скрипом,
и знак револьвера на клавише пульта
мне вновь намекает в бессонную ночь,
что есть начеку очень милая пулька,
готовая мне, если надо, помочь.
И призрак албанского премьер-министра
со смертью не хочет никак примириться,
и, видно, устав свои тайны скрывать,
садится
на вздрогнувшую кровать.
Сейчас он решится.
Он все мне расскажет.
Зачем?
Он добавит мне лишнюю тяжесть.
Я тайны свои
и свою немоту
уже столько лет выносить не могу…
1991–2004
Подарок Глазкова
Наши невесть откуда
возникшие вдруг в бардаке пуритане,
вы пытались —
недавно совсем —
запретить поцелуи в метро,
но в тоннеле,
в дыму,
чьи-то губы, еще не целованные, пролетали,
оторвавшись от взорванных тел,
только рельсы целуя мертво.
И куда-то летят до сих пор
эти губы обугленные,
не полюбленные —
погубленные…
Штрафовать вы хотели
за все поцелуи поштучно
и, какой будет штраф,
дискутировали всерьез,
но пока вы трепались,
как Воланд, над вами недобро подшучивая,
террорист в чемоданчике скромно взрывчатку пронес.
Стали пеплом на шпалах
еще никого не обнявшие руки,
под ногами валялись
любимым в глаза не глядевшие в жизни глаза.
Неужели же вам недостаточно этой жестокой науки,
что в сравненье со смертью
позорны все ханжеские «нельзя»?
Я всю жизнь вызывал высочайшие раздражения —
то писал я не то,
то в хламиде ходил,
то в нахально пижонском жабо.
Я любил где хотел и кого я хотел
безо всякого разрешения,
и когда отберут все свободы,
то эту – им будет слабо.
Разрезали мне узкие брюки,
и прямо на мне,
канцелярскими ножницами,
да еще приговаривали:
«У, дебил!»
В коммунизме мы были совсем непонятными
новшествами
и, быть может, единственными,
кто им был.
Было холодно зверски в Москве.
Ты была в досоветском тулупе,
но в метро мы погреться спустились,
и я тебя так целовал,
прижимая спиной к пограничнику бронзовому —
Карацупе
с его верным Джульбарсом,
врагов – но не нас —
загрызающим наповал.
Рок-н-ролл запрещали,
а мы танцевали его и под музыку венского вальса,
и пускай нас пугают свободой,
как будто чумой,
если я на земле
где хотелось и раньше всегда целовался,
под землей целоваться я буду —
хотя бы с землею самой.
21 февраля 2004
У реки ясный ангел
Великих книг совсем не стало.
Неужто ты рожать устала
пророков, русская земля?
Беда. Не гений даже я.
Стихи скучают на парадах
и на тусовках не в цене.
Я ощущаю непорядок,
когда ни гения в стране!
Не тяпнуть с горя ли кефира?
Суперсенсация вчера,
что new Ахматова —
Земфира
для Вознесенского А. А.
Но, гнутая рукой Глазкова,
на моем письменном столе
Пегаса тяжкая подкова
как знак надежды на земле.
Не только гениев нам надо,
и надо больше, чем вождей,
людей исчезнувшего склада —
людей! – порядочных людей!
Я – за порядочный порядок
с таким условием простым,
что если будет век несладок,
век ложью мы не подсластим.
Русь, будь правдивой на здоровье,
и станет наш народ велик,
но не за счет великой крови,
а лишь за счет великих книг.
20 февраля 2004
Соседке по самолету
У реки Ясный Ангел
с нежным нравом ручья
ни в каком я ни ранге —
просто я – это я.
И сегодня здесь, в Чили,
как в Сибири моей,
я в единственном чине —
человек из людей.
Здесь, в стране Дона Пабло,
ощущаю в жаре,
как в Москве ты озябла
в ледяном декабре.
Ясный Ангел мой хмурый,
как хочу я домой.
Оказалась ты дурой,
что связалась со мной
И порой между делом
без большого труда
изменяю лишь телом,
а душой – никогда.
Кто мне – враг или друг ты?
Разве искренность врет?
Как не пробовать фрукты,
если тянутся в рот?
Не нужны мне награды.
Мне награда – судьба.
Я люблю все народы,
но сначала – тебя.
1968, Чили – 2004, Талса
Брат мой, враг мой
Ах, какая такая обида,
что, вкушая дымящийся чай,
я ошпарил Вас, бедная Лида,
чаем липтоновским невзначай…
Как мне стыдно, что я в самолете,
не изживший в манерах Сибирь,
подарил Вашей вздрогнувшей плоти
не крутой поцелуй, а волдырь.
Но я счастлив, неловкий и ветхий,
как последний из удэге,
что останусь хоть маленькой меткой
на заманчивой Вашей ноге.
Москва, январь 2004 – Нью-Йорк. «Дельта»
Памяти И. Бродского
Послесловие к антологии[4]4
Как же так получилось оно?
Кто натравливал брата на брата?
Что, двоим и в России тесно?
И в Америке тесновато?
Как с тобою мы договорим?
Нас пожрал теснотой и ссорами
наш сплошной переделкинский Рим
да и выплюнул в разные стороны.
Дружбой мы не смогли дорожить.
Может, чтоб не мириться подольше,
и не надо нам было дружить,
ибо, ссорясь, мы сделали больше.
Мертвым нам не уйти, как живым,
от кровавого русского римства.
Мы с тобою не договорим.
Мы с тобою не договоримся.
25 февраля 2004
В 2003–2004 годах газета «Труд» опубликовала в 65 номерах отрывки из готовящейся в печати в издательстве «Искусство» антологии русской поэзии в трех томах «Десять веков русской поэзии».
[Закрыть]
«Великих книг у нас не стало…»
С трудом прощаюсь я с «Трудом»
Он был как добрый отчий дом
живому, дышащему слову.
Мы от лица родной земли
Ахматовой и Гумилеву
вновь повстречаться помогли!
И Пушкин там на пьедестале
бокал с шампанским поднимал,
и антологию читали
Рязань, Владивосток, Ямал.
Поэты стенкою на стенку
здесь устыдились, не пошли.
И Бродского и Евтушенко
мы помирили… ну… почти.
Подарков столько и трофеев,
что унести я буду слаб,
и даже Виктор Ерофеев[5]5
В и к т о р Е р о ф е е в – литератор, написавший о составителе этой антологии Е. Евтушенко статью с красноречивым названием «Между Г и Д».
[Закрыть]
принес букет из свежих жаб.
Стихов могучая лавина,
на время стихни, погоди.
В «Труде» стихов лишь половина.
Три тома ждут вас впереди!
Вся антология как глыба,
но будет вес Россией взят.
Трудочитателям – спасибо!
Трудопечаталям – виват!
Ах, Александр, свет Серафимыч[6]6
А л е к с а н д р С е р а ф и м о в и ч П о т а п о в – главный редактор «Труда», большой знаток поэзии.
[Закрыть],
здесь журналисты как семья,
мы все как дети, все ранимы,
и расставаньем ранен я.
Нет, беспросветность не по мне,
и ваша дружба, словно лучик,
Неверов Саша и Павлючик[7]7
А л е к с а н д р Н е в е р о в и Л е о н и д П а в л ю ч и к – журналисты «Труда», которые заботливо «вели» эту антологию в газете.
[Закрыть],
светить мне будет и во мгле.
Надев кастеты, разошедшись,
скинхеды движутся в строю…
Владим Владимыч Радзишевский[8]8
В л а д и м и р В л а д и м и р о в и ч Р а д з и ш е в с к и й – редактор трехтомника.
[Закрыть],
отредактируйте страну!
В России без стихов любити
народу русскому не быти.
Терпение, стихи и «Труд»
что надо, то и перетрут!
26 февраля 2004
«Сильва»
Великих книг у нас не стало.
Неужто ты рожать устала
пророков, русская земля?
Беда. Не гений даже я.
Стихи скучают на парадах,
а на войне – как на войне.
Я ощущаю непорядок,
когда ни гения в стране!
Но больше гениев нам надо
и больше всех царей, вождей
людей исчезнувшего склада —
людей! – порядочных людей!
Эй, бабоньки, за полководство,
так, что хоть ноги уноси!
Подымем вместе производство
порядочных людей Руси!
Я – за порядочный порядок
с таким условием простым,
что если будет век несладок,
то мы его не подсластим.
Русь, будь великой на здоровье,
и буду я тобой велик,
но не за счет великой крови,
а лишь за счет великих книг.
20 февраля 2004
Разрезы
Пока воображенье у вас не оскудело,
Вы можете представить
Фазиля Искандера
в кирзовках,
не при славе,
а в роли каскадера,
когда, теряя хлястик
пальта, где денег нету,
он рвался, но не к власти,
а просто в оперетту?
И я с ним рвался тоже,
сжимая контрамарку,
и перли мы не в ложи —
в раек, что в кочегарку,
сквозь френчи, гимнастерки,
тельняшки, чернобурки,
толпой чуть не растерты,
как тощие окурки.
Был жив еще усатый,
но не был он всесильным.
В тот год пятидесятый
здесь властвовала Сильва.
Здесь, хохоча ядрено,
с чрезмерно громким эхом,
под хохмача Ярона
страх забывали смехом.
Порхал Володя Шишкин —
наш мотыльковый Бони,
В Гулаге чуть не сгнивший,
в парашной страшной вони.
В руках седых лакеев
для нас пылали свечи,
Каскадил Аникеев,
и обнажались плечи.
В стране сплошных деркурных
газет чинно ценузрных,
для нас взлетали ноги
в чулках черноажурных.
Было легко зажечь им
в нас, пылких, словно дети,
искристое: «Без женщин…
…жить нельзя на свете…»
Учились мы свободе
у русского канкана,
в пивных простонародья
у кружки и стакана,
у «Изабеллы» розовой,
которую в бочонке
ты нес, Фазиль до-прозовый,
одной своей девчонке.
И ты воскликнул: «Женька! —
однажды на рассвете. —
Действительно, – без женщин —
да! – жить нельзя на свете!»
Я так хочу сегодня,
чтоб вы вообразили,
что не было свободней
меня или Фазиля,
нас, неопьедесталенных,
на приставных скрипучих,
и, несмотря на Сталина,
к девчатам приставучих,
и до блаженной дрожи,
хотя всего боялись,
счастливых, что мы все же
еще не состоялись.
3 марта 2004
Псе
Проходит женщина,
одетая в разрезы
под звуки михалковской «Марксельезы».
Разрезы сбоку,
спереди
и сзади.
Товар лицом.
Нет смысла в фальшь-фасаде.
Где белые нетронутые снеги?
Все перепуталось —
и Маркс,
и Дейл Карнеги.
Где мы живем?
В какой такой системе?
Мы что-то проморгали,
просвистели.
На части режут финки воровские
кромсаемую заживо Россию,
и нефть сосут родные наши крезы,
впиваясь жадно в свежие разрезы.
О жизни крезов можно только грезить,
и хочется кому-то их раскрезить.
Где неподкупность?
Может быть, в Замбези?
Все наши нарсуды
видны в разрезе.
Политика давно уже раздета.
Зачем разрезы ей?
В ней нет секрета.
Неужто вся Россия бездыханна,
как поездом разрезанная Анна?
И надоело это все
до рези
во всех местах.
Вся жизнь в таком разрезе.
2004
Я тысячи жизней прожил,
а, кажется, только вчера
я слышал:
«У, чертова прожидь…
«У, чертова немчура!»
И это был не Куняев,
а в пах мне вонзавший мыски
пахан электричек, трамваев,
по кличке Coco —
из хозяев
блатной безотцовной Москвы.
А был он совсем не грузином,
но, в хромках скрипуче ходя,
он с форсом невообразимым
играл в дворового вождя.
А был он вообще-то шестеркой
на стреме у главных тузов,
но славился лексикой тонкой:
«Ща вмажу промежду глазов!»
Он смел перед всею Европой
к нацгордости нас приучать
и Пушкину:
«У, черножопый!»,
наверно бы мог прорычать.
Но друг мой, по прозвищу Чина,
в подвальной пещере
его
уделал при помощи дрына,
гвоздями ощеренного.
И, ткнув сапогом его тушу,
он сплюнул:
«Спи, бедный Сосо…»,
и выдал за милую душу
фиксато-брезгливое:
«Псе…»
Я тысячи жизней прожил,
но не был пахан или вождь.
Был самый грешнейший в прошлом
и был, как грибнейший дождь.
А после
хулимо-хвалимые
поэты,
как боровички,
пошли,
прикрывая хвоинками
младенческие роднички…
Я не предъявляю к оплате
мной вспомненные времена,
но зависть,
как будто проклятье,
преследовала меня.
И где наше прежнее братство,
где наше арбатство,
булатство?
Со славой нам не разобраться.
На всех она общая кость.
Как нам друг до друга добраться
сквозь жадность,
сквозь ревность и злость?
Куда же мы все подевались,
за что этот дьявольский сглаз?
Когда-то мы не продавались —
так что же купило всех нас?
Нас порознь рассыпало встряхом.
Мы куплены ни за что
нам прежде неведомым страхом,
что вдруг нас не купит никто.
Сны мучают вновь —
с вертухаями
и лаями лагерных псов.
Казалось —
мы неразрываемы,
а нас разодрали,
и псе…
Скажи,
в чем сокрыта причина
разодранности такой,
мой кореш спасительный —
Чина,
и злоба, и зависть —
на кой?
Голодные и забитые,
мы не были баловни мам,
и мы никому не завидовали —
за это завидуют нам.
Твой дом сожгли на Валдае.
Спалили в Абхазии мой.
Отечества пепел глотая,
вернулись мы в дружбу —
домой.
Я тысячи жизней прожил,
но улица есть одна,
мне памятнее всех прочих —
Матросская Тишина.
Здесь матери,
жены,
дочери
в снегу, словно в белой тьме,
стояли,
построившись в очередь,
к набитой родными тюрьме.
Мы с мамой,
смерзаясь в камень,
среди молодух и старух
стояли с двумя узелками
для дедушек —
тоже двух.
Мы в очередь горя впаялись.
Мужчины прийти сюда,
наверное, просто боялись,
но женщины – никогда.
Где ягодки,
где цветочки?
Но ставят кровавые точки
на карте России
«заточки».
Подносят малышке-таджичке
к груди зажигалки и спички,
а матери-африканки
детей собирают останки
на Невке и на Дону,
как будто с Толстым,
Достоевским,
а больше, наверное, не с кем,
ведут их потомки войну.
И спрашивает меня Чина:
«Что наше лицо?
Что личина?»
Так что,
вроде Русского Яра
нужна еще больше беда,
чтоб нас еще больше спаяла?
Ведь это же не навсегда…
А где тот пропавший япончик,
зарезанный за телефончик?
Сиял:
«Как у вас холосо!»
Добавлю я после обзора:
«Не хватит ли нам позора?
Стыдились бы женщин…
Псе!»
2004