355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эвальд Ильенков » Драма советской философии. (Книга — диалог) » Текст книги (страница 3)
Драма советской философии. (Книга — диалог)
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 18:24

Текст книги "Драма советской философии. (Книга — диалог)"


Автор книги: Эвальд Ильенков


Соавторы: Валентин Толстых

Жанр:

   

Философия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 20 страниц)

А.Ф. Зотов Отношение к прошлому как проблема нашего самоопределения

ЗОТОВ Анатолий Федорович – доктор философских наук, профессор Московского Государственного университета им. Ломоносова.

Любая переломная эпоха, время перемен, начинаясь с радикального отрицания всего, что было «до того», очень скоро (по меркам исторического времени) ставит более основательно вопрос об отношении к прошлому. Как к тому, непосредственному, «вчерашнему», что еще живо в наших собственных воспоминаниях, так и к более отдаленному, и потому туманному, четкий, почти чеканный образ которого возникает в результате рациональной реконструкции. (Но, кстати, чем более четок этот образ прошлого, тем больше сомнений он начинает вызывать у тех, кто хотел бы знать, что было на самом деле;

под этим углом зрения весьма показательно появление серии книг Г.В.Носовского и А.Т.Фоменко, в которых подвергнута критическому анализу вся история древней Руси, Англии и Рима6 – вослед вызвавшей большой резонанс работе Л.Н.Гумилева «Древняя Русь и Великая степь», (М., 1993) – и той «разработке», в ходе которой демократические критики нашего социалистического прошлого не только «переворошили», но просто «перевернули вверх дном» всю историю «Руси Советской», которая в их публикациях предстала как сплошная пропаганда и результат сознательного мифотворчества).

Вопрос о прошлом, в котором явно или подспудно центром проблемы оказывается отношение к нему, его оценка предстает как важнейший компонент рефлексии, самопостижения общества. Такое обращение к прошлому, его восприятие как своего прошлого, т. е. уже не столько как уже мертвого, которое «было и быльем поросло», но в качестве живого компонента собственного бытия, которое «коренится в прошлом» (и, значит, питается его, этого прошлого, соками и обретает в освоенном прошлом основание и оправдание своих надежд на будущее), по – видимому, совершенно необходимый момент «самоопределения» любого устойчивого социального организма. Современная дискуссия на эти темы, с одной стороны, позволяет понять, продолжается ли Россия как некая органическая социокультурная целостность, которая имеет и так или иначе сохраняет многовековую историческую традицию, а сегодня, подобно змее, просто «меняет кожу», или «связь времен» в российской истории прервалась, прежний социальный организм умер (или находится при последнем издыхании), социальная структура нации распадается, в лучшем случае превращается в протоплазму. Возникающие в ней эфемерные образования могут быть зародышами новых стабильных структур, но не исключено также, что это – просто последние судороги умирающего тела, закат великой цивилизации.

Ответить на такой вопрос – вопрос для нашего поколения поистине роковой – совсем не просто, для кризисной ситуации характерна специфическая сложность, в которой рассудку трудно разобраться – не только потому, что традиционному научному рассудку действительность представляется результатом взаимодействия множества факторов, то есть таким «предметом», который сначала нужно подвергнуть анализу, «определить», представить в чистом виде компоненты ситуации (превратив их тем самым в самостоятельные силы); потом, выделив среди них главные, заняться реконструкцией, «восхождением от абстрактного к конкретному», в результате которой ситуация станет понятной. Таким образом, разум создает рациональные модели социального процесса; в итоге такой работы общество предстает как «сложный социальный механизм», а исторический процесс – как закономерное движение, «железная поступь» этого «механизма».

Но если даже не поднимать в общей форме вопроса о правомочности отождествления результата рациональной реконструкции с самим социальным процессом, есть причины усомниться, что кризисная ситуация вообще годится для того, чтобы применительно к ней использовать подобный, обычный для науки, подход. Ведь в период кризисов баланс факторов существенно иной, чем в «спокойные» эпохи. Во – первых, происходит смена в составе и расстановке действующих сил – иначе не имеет смысла говорить о переходной эпохе. Во – вторых, далеко не всегда очевидно, какие из действующих сил не являются эфемерными, короткоживущими образованиями (вроде множества предвыборных блоков, объявляющих себя политическими партиями), а, напротив, достаточно стабильны и потому сравнительно легко поддаются формализации в процессе рациональной реконструкции, которая призвана «прояснить ситуацию», заместить в сознании «человека разумного» ситуацию неясную, неопределенную и неустойчивую в обозримую систему сил, совокупное действие которых можно «исчислить» и экстраполировать на достаточно отдаленное будущее. В – третьих, возрастает роль факторов, которые в «спокойное» время можно и не учитывать, поскольку в «обычных обстоятельствах» спокойного периода они были бы без особого труда «погашены» другими, превалирующими (к примеру, в «спокойный» период общество так или иначе держит в узде преступность, кризисный период обычно сопровождает «криминальная революция», и обещание покончить с преступностью становится «козырной картой» в предвыборной игре). Если общество и теперь позволительно сравнивать с «машиной» – то разве что с такой машиной, в которой детали настолько износились и разболтались, что даже незначительная выбоина на дороге может стать причиной сокрушительной аварии.

В таких условиях исследователю, вместо принципа «спокойного» научного детерминизма, положенного в основание его рациональных реконструкций, больше подходит вероятностный подход, при котором оценка «внешних» и «слабых» факторов становится не менее важной, чем строгий расчет действия главных сил с опорой на «объективные законы». (Поэтому теперь умные социологи и политологи больше похожи на психологов или даже психоаналитиков: они предпочитают базировать свои предсказания не столько на объективных выкладках ученых – экономистов, сколько на субъективных мнениях экспертов и результатах массовых опросов, выявляющих перемены в настроениях населения).

Все это означает, что кризис – не просто «сложная», многофакторная ситуация, которую трудно «определить»; это еще и состояние объективной неоднозначности, развитие которого вовсе не предопределено – ни «свыше», будь то воля Всевышнего или объективные экономические или исторические законы, ни сложившимися обстоятельствами. Говоря несколько упрощенно, здесь «свобода» теснит «необходимость», и не только обретает автономию, а просто – напросто уже перестает быть не то что «проявлением необходимости», но и ее «дополнением». Соответственно и в поведении человека место разумного расчета занимает малообоснованная, эмоциональная реакция – иногда подлинно свободное действие человека, руководствующегося не выгодой, а этическими принципами; иногда случайная массовая вспышка гнева и ярости – тот самый бессмысленный и беспощадный русский бунт, о котором писал А.С.Пушкин в драме «Борис Годунов». Пытаясь определить свое положение, активная часть общества теперь тем или другим манером самоопределяется и тем самым вносит собственный – быть может, решающий – вклад в совокупность факторов, от которых зависит будущее. Если кризис еще не разрядился в бунт – значит, наше будущее, как я надеюсь, пока еще не «судьба», а только «возможность» – в худшем случае оно предстает как угроза, в лучшем – как надежда.

То, что мы, собравшиеся в этой аудитории, не столько предаемся воспоминаниям об Эвальде Васильевиче Ильенкове, сколько пытаемся понять как социальный феномен и феномен российской культуры его труды, его способ мышления, его взаимоотношения с людьми, его судьбу – это, конечно же, факт и нашего собственного исторического, социокультурного самоопределения.

Вряд ли среди нас найдется кто – либо, кто не согласится с утверждением, что Эвальд Ильенков был именно философом – не «преподавателем философии» и «научным работником в области философских наук, преподавателем ВУЗа и ВТУЗа», со «званием учителя средней школы», как было записано в наших тогдашних дипломах. То, что среди нас все – таки были и философы, а не сплошь преподаватели философии или партийные функционеры и политпросветчики, подготовленные на «идеологическом факультете», само по себе может послужить основанием вывода, что марксистская философия у нас так и не выродилась окончательно ни в квазирелигиозную догматику, ни – того хуже – в политпропаганду в форме учебной дисциплины (то, что Э.В.Ильенков был «подлинным» марксистом, для всех, знавших его, вне сомнений).

Разумеется, философская мысль в нашей стране в то время была живой не только в «школе Ильенкова», которая воспитала немало ярких и во многом самобытных продолжателей его дела; немало вполне серьезных разработок на счету наших методологов естествознания или «системников» (которые, на мой взгляд, часто были весьма сомнительными марксистами), а также методологов истории (которые, напротив, были достаточно правоверными, хотя отнюдь не догматическими, «истматчиками»). Но именно «школа Ильенкова», на мой взгляд, предстает, с одной стороны, как носительница (и хранительница) классической европейской философской традиции в СССР, а с другой, как своеобразный «мост», связывающий европейскую культурную традицию в области философии с русской культурной традицией, которая была частично подавлена, но частично также и ассимилирована в состав социалистической государственной машины нашей страны. Этой «машине», при всей ее внешней идейной «окраске», конечно, больше отвечал не марксизм в качестве живого течения мысли, философского направления, а марксизм, превращенный в учебную дисциплину, с программой, утвержденной партийно – государственными «аппаратчиками», и таким образом превращенный во что – то вроде устава караульной службы.

Европейский «антигегелевский переворот» в философии, в ходе которого возникла марксистская философия, сам был компонентом широких мировоззренческих, интеллектуальных и психологических преобразований, вектором которых было движение от «системы» к «ситуации», от «всеобщего» к «индивидуальному», от «рационального» к «эмоциональному», от «логического» к «психологическому», от жесткого детерминизма в картине мира к «плюралистической Вселенной», от приоритета «общественных интересов» к приоритету «прав личности». Это воистину был переход от «царства необходимости» к «царству свободы» – во всяком случае в области сознания. Сама гегелевская философия уже была отмечена такой печатью перехода: поэтому в ней логика стала не «формальной», а содержательной, не однозначной, а «диалектической»; если «случайность» и не получила еще в системе Гегеля равноправия с «необходимостью», но ее «относительная автономия» – как «проявления и дополнения необходимости» – была все же признана. Гегелевская философия уже была подготовлена самим автором к тому, чтобы быть «перевернутой с головы на ноги», сохранив при этом свое «рациональное ядро»; абсолютный дух был самим Гегелем подготовлен к «приземлению», к превращению в «язык» (как подлинную, демистифицированную, «субстанцию» культуры); в «национальную» или «классовую» идеологию; в «общественное сознание» и т. п. Он был подготовлен и к тому, чтобы перестать быть предметом философии как «метафизики» и стать предметом психологии как «позитивной науки». Какой бы компонент европейской культуры прошлого столетия мы ни взяли, везде можно заметить соответствующую смену приоритетов и трансформацию методов. Особенно заметно это, кстати, в исторических превращениях психологии этого периода, в спектре предметов которой мы найдем и бергсоновское «сверхсознание», и дильтееву «жизнь духа», и логическое мышление, и социальное поведение, и – в самом конце спектра – экспериментальные исследования сознания и физиологию нервных процессов (которая была поистине «психологией без души»).

Поэтому и «перевернутое», даже «переработанное» гегельянство, каковым по философской сути своей была европейская марксистская философия, в общем русле европейских преобразований выглядит не вершиной, не апогеем, а только промежуточным этапом: европейская философия просто должна была пойти «от Гегеля к Канту», от «картин мира» к феноменологии и к методологическим конструкциям. Европейская марксистская философия сама, по сути, превратилась в XX веке в политэкономию и социальную критику, «основным вопросом» которых стал вовсе не «вопрос об отношении мышления к бытию». То, что Маркс оставил не «Логику с большой буквы», а именно «логику Капитала», вовсе не было, на мой взгляд, следствием того, что ситуация не оставила ему времени заняться этим делом (подобно тому, как спад политической борьбы после революции 1905 г. в России, напротив, дал возможность В.ИЛенину написать его единственный специально философский труд – «Материализм и эмпириокритицизм»). Тему «постгегельянской метафизики», в том числе в сознании самого Маркса, развитие европейской цивилизации отодвинуло на периферию культуры, оставив ей, самое большее, статус «подсобной» феноменологической конструкции. «Метафизические потенции» гегелевского способа философствования объективно оказались в Европе XX столетия, по сути, невостребованными.

А вот в советской России, с ее марксистской идеологической «закваской», сложилась благоприятная ситуация для того, чтобы европейское философское мышление сделало очередной шаг, опираясь не на Канта, а на Гегеля, – что, на мой взгляд, и осуществили в своих трудах Э.В.Ильенков и «ильенковцы» (среди которых назову хотя бы Библера и Арсеньева, хотя серьезное влияние идей Э.В.Ильенкова испытали и очень многие из тех, кто не только никогда не принадлежал «организационно» к школе Ильенкова, но даже и не осознавал себя «ильенковцем»). Это утверждение на первый взгляд может показаться парадоксальным, если не просто ложным: разве не обвиняли Ильенкова в 1953 году в «гносеологизме»? Разве в 1965 году он получил премию им. Чернышевского не за цикл работ по теории познания диалектического материализма?! Однако в устах тогдашних критиков Э.В.Ильенкова ругательный термин «гносеологизм» перемежался с другим – «гегельянщина», причем оба выглядели синонимами; а ведь каждому более или менее грамотному историку европейской философии понятно, что сам термин «теория познания» обрел права гражданства в западной философии только во второй половине XIX века и обозначал специфическую, антиметафизически заостренную, исследовательскую программу, призванную научно обосновать отказ от метафизики: изучение познавательных «механизмов» должно было «преследовать лжеца до истока лжи» – т. е. проследить реальный процесс образования знания. Отсюда и требование опираться на достижения «опытных» наук – прежде всего «позитивную» психологию и физиологию нервной деятельности, историю умственного развития животных и ребенка; отсюда «генетическая» установка в изучении научных понятий; отсюда предпочтение индуктивных методов и «принцип непрерывности», «теоретико – познавательный идеализм» и т. д. и т. п.

В конечном счете теория познания «по – европейски» скорее приводила к выводу о бессмысленности «основного вопроса философии», чем к доказательству истин материалистического антипода идеалистической метафизики. Поэтому, кстати, и марксистская теория познания была на Западе куда менее влиятельна – даже среди естествоиспытателей – чем эмпириокритицизм или неокантианский методо – логизм. Гносеология же «по – ильенковски», напротив, была теснейшим образом, и вполне «позитивно», связана с онтологической проблематикой, и потому его гносеологические разработки были продолжены дискуссией о «природе идеального», стержнем которой было определение идеального, а отнюдь не исследование и описание деталей познавательного процесса. Этот же импульс определил дальнейший творческий путь Э.В.Ильенкова – разностороннее развитие им концепции человеческой деятельности как основания сознания человеческого индивида и культуры в целом. В этом плане он тоже – европейский мыслитель в широком смысле этих слов, продолжатель дела не только Маркса, но и Гёте (помните? – гётевс – кий Фауст трансформирует библейское «В начале было Слово…» в такое утверждение, которое звучит едва ли не как революционный лозунг: «В Деянии начало бытия!»). Стоит ли напоминать, подтверждая этот тезис касательно Э.В.Ильенкова, что он весьма высоко ставил Гёте – мыслителя и был тонким знатоком его поэзии?

Мне представляется также весьма примечательным и факт близости, не только личной, но и творческой, Э.В.Ильенкова с А.Ф.Лосевым, человеком глубоко верующим, который синтезировал в своих трудах – отнюдь не без успеха – европейский платонизм с русской православной традицией: «умный» философский материализм (сразу в двух смыслах – человеческого качества Э.В.Ильенкова как адепта этой школы и ориентации марксистского материализма на исследование «разумного» начала в истории – пусть даже расцениваемого как «вторичное») оказался ближе к «умному» (в том же двояком смысле) философскому идеализму, чем к вульгаризированному, превращенному в плоскую идеологическую дисциплину, «академическому» диамату… Но не свидетельствует ли этот факт о большем – о том, что и в советской России продолжала существовать интеллектуальная база для развития философской «метафизики Всеобщего», которая питала гегельянские «западнические» философские изыскания в дореволюционной России в то время, когда в Европе и Америке их быстро вытесняли куда более «индивидуалистичные» философские программы трансцендентализма и прагматизма, которые казались человеку русской культуры декларациями бездуховности?

А ностальгия по «национальной идее», получившая столь широкое распространение в современной России, призывы к восстановлению русской духовности в противоположность «западному» потребительству, оживленные религиозные искания – не свидетельство ли это в пользу предположения, что и сегодня прежняя западная метафизика – будь то платоновский идеализм или концепция языка как идеальной «субстанции» культуры – была бы ближе русской душе, чем современные западные экономические принципы, правовые нормы жизни и методологические концепции?

И не значит ли это, наконец, что точки исторических траекторий, в которых две философских культуры – русская и «западная» – предстали как наиболее сблизившиеся друг к другу «содержательно», оказались уже отделенными друг от друга «в другом измерении» – временным интервалом?

Sub specie aeternitatis философские достижения Э.В.Ильенкова (или А.Ф.Лосева) и его последователей в Москве, Киеве, Алма – Ате,

Минске и других интеллектуальных центрах бывшего Советского Союза не обесцениваются. Пусть даже сегодня, в «западной» системе отсчета, они выглядят «несвоевременными размышлениями» – так же, как современные «западные» философские идеи мы, в «нашей» системе отсчета, нынче числим по ведомству «зарубежной» (т. е., так или иначе, «не нашей») философии – в общий корпус мировой культуры и то, и другое входит на равных правах. И это, пожалуй, самое главное. Если именно история – способ человеческого бытия, то тематическая несинхронизированность философской проблематики в разных национальных культурах ничуть не более трагична, чем ее тематическая разнородность. Даже более того – она уже свидетельствует о принципиальной возможности «большого синтеза»! Войдя в состав отечественного философского наследия, деятельностная концепция идеального тем самым сделала наше современное мышление имплицитно более «европейским» – если даже в нем на определенный период возобладают «восточные» мотивы. Те, кто идут за нами, станут, во всяком случае, лучше понимать людей другой, в данном случае «западной», культуры; и это является главным условием взаимообогащения разных культур, даже если они всеми силами стремятся сохранить самостоятельность (может быть, кстати, что такова вообще оптимальная форма культурного синтеза!).

В.Г Арсланов «Вечный запас прошлого»

АРСЛАНОВ Виктор Григорьевич – доктор искусствоведения, профессор, заве – дующий отделом Российской Академии Художеств

*

На нашем «Круглом столе» прозвучала тема: «Была ли школа Ильенкова?». На мой взгляд, все же была. А подлинная драма советской интеллигенции последних десятилетий заключалась в том, что не сложилась школа М.А.Лифшица. Лифшиц увидел в философии Ильенкова (напомню, что об Ильенкове он написал работу объемом около десяти авт. л., пока еще полностью не опубликованную) возрождение некоторых важных идей «течения» 30–х годов. Но только некоторых, ибо что – то важное было упущено. Ильенков и Лифшиц были единомышленниками, но это было тождество различий.

.

В полемике с «вульгарной социологией» (которая сегодня процветает и у нас, и на Западе, украшенная самой модной терминологией) лидеры течения Лифшиц и Лукач отстаивали тезис о реальном существовании идеального и абсолютного. Смысл ленинской теории отражения, по убеждению Лифшица, в том, что человек отражает не мертвый объект, а сама действительность обладает идеальными свойствами, свойством отражаемости. «Не мы мыслим и чувствуем объективную реальность – она мыслит и чувствует себя нами», – писал он. Эта мысль была близка и Ильенкову, недаром он любил повторять слова Фейербаха: «Сознание человека – самосознание вещи».

Идея реальности идеального есть идея демократическая в самом глубоком смысле этого слова. Когда политик действует как революционер и демократ? Не тогда, когда ломает и разрушает реальность вопреки ее собственной объективной логике. Он демократ и революционер, если ему удается разговорить страну, помочь народу обрести свой собственный голос – превратить рев вулкана в симфонию Бетховена. В противном случае при самых лучших намерениях он становится голосом не объективного мира, а своей собственной ограниченной ситуации, голосом эгоистических групповых интересов. Манипуляция массами, в свою очередь, рано или поздно ведет к непримиримому обострению классовых и групповых интересов, к извержению вулкана, катастрофе.

Но что такое объективная необходимость? Ответ на этот вопрос у Лифшица и Ильенкова, как мне кажется, разный. Для Ильенкова – идеальное только в человеческом обществе, его нет и не может быть в природе. Но из этой позиции вытекает, по – моему, что объективная необходимость в природе вещей имеет слепой, механический, заданный, одним словом, далекий от идеального, характер. Внесение категории случайности здесь ничего не объясняет, а только подчеркивает механический характер необходимого. Что же в таком случае представляет собой свобода воли? «Способность осуществлять всю совокупность действий, – отвечает Ильенков, – вопреки отклоняющим воздействиям ближайших обстоятельств, т. е. «свободно» по отношению к ним, сообразуя действия с универсальной зависимостью (необходимостью), идеально выраженной в форме цели…» А что такое «универсальная зависимость», которая шире человеческого общества, не механическая ли она зависимость, если в природе нет идеального, то есть свободного, субъективного начала?

Этот вопрос имеет прямое отношение к метаморфозе наших дней: превращению бывших демократических «шестидесятников», поклонников свободы и ленинского нэпа – в фанатичных защитников лозунга «иного не дано», фатальной необходимости грабительских реформ и власти отечественного «чумазого» для будущего (капиталистического) процветания страны. Так сложилось – значит, так и должно быть, иначе может быть только хуже. Ведь идеала в природе вещей нет, идеалы ведут только к казарменному коммунизму и деспотизму – так рассуждают ныне многие «демократы».

Однако центральная мысль материалистической теории отражения, согласно Лифшицу, именно в том, что идеальное, объективная истина, абсолютное – не в нашей только голове, не в наших только целях, но в природе вещей вне нашей головы, и потому могут быть переведенными на ее язык. Идеальное же связано с субъективным, а субъективное предполагает свободу. Конечно, природа – это не субъект, но в ней есть субъективное, свободное начало, высшим выражением которого является человек.

Сколько ядовитых слов сказано о противоречии между объективизмом теории отражения Ленина и волюнтаризмом его практики! Как это так – заранее решить нельзя, все решит реальная борьба? Есть ли в таком случае объективная необходимость, которую не перейдешь, – или нет? Так уже почти сто лет опровергают Ленина меньшевики прошлого и настоящего.

Есть объективная необходимость, есть, но вовсе она не такая, как вы ее представляете! Для вас она – синоним философии «применительно к подлости», ибо «уши выше лба не растут». Да, уши выше лба не растут, яблоня рождает яблоню, а российскую империю начала XX века нельзя по – щучьему велению превратить в социализм. То есть у свободной деятельности человека есть объективные рамки, но чем определяются эти рамки, какова природа того, что Ильенков назвал «универсальной зависимостью»?

Согласно умному материализму объективные рамки есть собственные рамки свободы, существующей до известной степени реально, в природе вещей, как их идеальное начало. Эти рамки – собственные определения свободы. Начало свободного развития есть в ребенке, растении, в объективном мире вообще. Дайте этой свободе развиться наиболее полно! Это значит – дайте ребенку реальную возможность превратиться в то, чем он может стать при свободном развитии его способностей и задатков – в неповторимую творческую личность. Но для этого соблюдайте собственные рамки этой свободы – не принуждайте его розгами писать гениальные стихи! Дайте яблоне свободу вырасти в великолепное плодоносящее дерево, которое удивит вас чудом своей неповторимости. Дайте народу возможность сформировать то, что он может сформировать при свободном развитии, не загоняйте его в заранее установленные стандарты западнического или псевдонационального, псевдорусского шаблона!

Нельзя знать заранее, все решит конкретная борьба – не потому, что механическая необходимость уходит в бесконечность, а потому, что есть необходимость не механическая, которая включает в себя свою собственную свободу. Необходимость в том, чтобы эта объективная свобода, идеальное начало, развернулась, не принуждаемая внешней необходимостью, чуждыми ей рамками. Уши выше лба не растут, говорит щедринский герой и нынешний пророк «здравого смысла» – это значит стричь всех под одну гребенку омертвелого, чуждого человеку и природе, стандарта. Иного не дано – это значит для философии механической необходимости, что народ нужно посредством обмана и развращения удерживать в подчинении у старых хозяев жизни, которые грабят новым, рыночным способом.

Революции – высшие моменты свободы истории, когда народы созидают принципиально новое, поднимая человечество на более высокую ступень. Но все революции истории имеют своего главного врага в свободе, перехлестнувшей за свои собственные границы, вышедшей за пределы своего определения, то есть превратившейся в несвободу. Главное в марксистской концепции революции – отличие ее от бунта, как ее собственной противоположности. Главное в ленинизме – борьба против сверхотрицания, левизны как обратной стороны оппортунизма, меньшевистского понимания необходимости в чисто механическом духе. Сверхотрицание приводит к тому, что свободное развитие превращается в фатальную необходимость.

Да, в природе вещей наряду с объективным разумом есть и неразумие, с космосом – хаос, наряду со свободой как идеальным началом бытия – начало косное, мертвое, механическая, фатальная необходимость. Но эти две необходимости надо различать, если хотим себе блага. Впрочем, когда косные силы общества хотят блага себе – и только себе, – то в их интересах не различать, а смешивать и отождествлять объективную живую необходимость с механически – фатальной. Вот почему вся наша разнузданно – «прогрессивная» печать убеждает публику, что для Маркса и Ленина революция есть бунт, разрушение, грабеж. Многие бывшие поклонники альтернативности истории стали глубокомысленно заявлять, что сталинизм и фашизм есть историческая неизбежность, а без Пиночета цивилизованный рынок не построить.

В самом деле, момент свободного развития пройден, и мы вступили в стадию фатального цикла. Значит ли это, что нужно прилагать все усилия для роста фатальности, ведущей к катастрофе? Это ложь, считал Лифшиц, что философия фатализма способствует сохранению положительного содержания истории. Механическая необходимость ведет к энтропии. Спасение – в возвращении к свободному типу развития. К свободе как условию органического, живого, опирающегося на идеальные начала самого бытия роста, а не анархо – декадентского разрушительного отрицания.

В папке из архива МихЛифшица, помеченной 1983–м годом, есть такие слова: «Мы живем сейчас в эпоху ясно выраженной боязни перемен. Это в отличие от новаторства интеллигенции и важнейший предмет раскола». Но сегодня как раз большинство интеллигенции за реставрацию. Одни хотят реставрировать капитализм по западному образцу, другие – реставрировать Российскую империю, третьи – сталинский или брежневский псевдосоциализм. Выходит, что Лифшиц в 1983 году ошибался, от авангардизма и новаторства интеллигенции через каких – нибудь пять – десять лет не осталось и следа?

Но есть консерватизм и есть консерватизм. «Консерватор» Лифшиц так же чужд современным реставраторам, как и в 30–е годы, когда являлся духовным лидером журнала «Литературный критик», закрытого Постановлением ЦК ВКП(б), как и в 1954–м году, когда опубликовал в «Новом мире» памфлет о суперноваторском и не совсем бескорыстном энтузиазме в лице М.Шагинян. Наконец, Лифшиц был окончательно отторгнут прогрессивной общественностью после появления его статьи «Почему я не модернист?». Идеи «ископаемого марксиста» (А.Солженицын) Лифшица остаются невостребован ными.

На протяжении жизни Лифшиц разрабатывал философскую систему, программу, которую назвал Restauratio magna, великое восстановление по аналогии и в противоположность Instauratio magna Френсиса Бэкона (что переводят с латинского как великое восстановление, тогда как на самом деле оно означает у Бэкона, по мнению Лифшица, «великое становление»). Становление естественных наук явилось, считает Лифшиц, продуктом глубокого разочарования нового времени в разуме и истине, и по сей день сциентизм несет в себе зерно равнодушия и скепсиса, принимаемых за объективность.

Если ваше новое есть такое становление наук (прошу прощения у Бэкона, о котором не хочу сказать ничего плохого), при котором вытесняется и уничтожается верное старое, то спаси нас Бог от этой новизны и этого прогресса. После таких новаторов, как после Чин – гис – хана, писал Лифшиц, остается пустыня. Если вы восстанавливаете то, что умерло и должно умереть, то такая реставрация есть тот же самый авангардизм, его обратная сторона. Посмотрите в лицо нашим современным реставраторам – сколько поистине авангардистской нетерпимости, жажды разрушения написано на этих благостных ликах! Консерватор, который вопиет о Нюрнбергском суде над философией Маркса, есть тот же авангардист 20–х годов, который разрезал на куски панно Врубеля, тот же «реалист» более позднего времени – творец опустошительной халтуры. Обличия разные, а социальная сила одна и та же.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю