Текст книги "Драма советской философии. (Книга — диалог)"
Автор книги: Эвальд Ильенков
Соавторы: Валентин Толстых
Жанр:
Философия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 20 страниц)
…У него до сих пор ее фотографии хранятся. Ты ей обязательно скажи. Адрес – тот же, что и мой. Он не пишет потому, что адреса ее не знает. На старую квартиру, говорит писал – не отвечает.
И еще забавный случай. Пришел генерал. Увидел меня. Постричься, говорит нужно. Я молчу. А он посмотрел и спрашивает: а это что за звездочка на кармане? – Запасная, товарищ генерал… – Запасная, говоришь? А эмблему с погона куда задевал? – и смеется…
…А в общем очень и очень скучно.
Ну что ж, так и буду жить надеждами на тот день, когда снова взбегу по знакомой лестнице, позвоню три раза, и ты сама откроешь. Три звонка – это к тебе. И только я…
Я верно вырвусь отсюда снова весной. Они хотят послать меня в часть, которая рядом с ними все время. Даже адрес, кажется останется у меня тот же, только литер другой. Андрюшка тоже там работает.
Ну, я на все согласен, только бы увидеть еще тебя. Только бы ты была в Москве, остальное приложится. Мне пока везет, и дальше так будет. Я и так всегда был удачником, а с твоей звездочкой мне теперь море по колено…
Так пришлешь ты мне, мучительница ты моя, фотографию? Чтобы только веселая, такая как бываешь, когда уезжаю. Ладно? – И поскорее!
Эх, хочется мне рассказать одну историю, да в письме толком не расскажешь. Приеду – расскажу. Жди трех звонков!
24.2.44.
Сегодня – теплый весенний день, падают капели, небо чертовски голубое, а мне куда больше грустно, чем вчера, когда бушевала и выла тоскливая метель. Почему это так? Я иду по полю один и ругаю себя последними словами за то, каким я был с тобой. Попадается под ноги ком снега – бью его с таким остервенением, будто он один виноват во всем. Таким злым на себя, как сегодня, не был я никогда в жизни! И так мне не хватает сейчас только одного твоего ласкового слова, взгляда твоего…
И особенно сейчас досадно сидеть без дела. Вчера вернулся из полка, от артиллеристов, и так не хотелось оттуда уезжать. Так хочется самому делать все, чтобы приблизить встречу, после которой уже не придется расставаться!
Ирка, ты помнишь есенинское – «я спросил сегодня у менялы»… – оно вдруг мне вспомнилось сегодня.
Я теперь тебя понимаю, как никогда раньше. Эх, слышала бы ты, как я себя кляну!
P.S. Сейчас адрес мой – 13335»К» – но боюсь, что долго здесь не буду. Пиши по старому адресу – 36538–Г!
29.2.44.
Сейчас получил сразу два твоих письма. Так радостно стало на душе! Вся злость на себя сразу пропала. Стал я аж сам себе казаться хорошим (хоть, между нами, зря).
Наконец выгнали из части, где приходилось заниматься с утра до вечера канцелярщиной. Конечно, с одной стороны это плохо – труднее будет вырваться в отпуск. Но не беда. Везло всегда, повезет и впредь. Вот одно досадно – еще тогда на сутки в Москве не остался – пошли бы Берлиоза слушать. Все равно – за семь бед – один ответ – бутылка шампанского…
Да… (мда – а!..) Вчера я еще плевался и кусал себе губы от злости на себя, а сегодня опять «жизнерадостно смеюсь», хоть ты и не советуешь…
30.3.44.
Я уж совсем крест на тебе поставил – ну, думаю, где – нибудь в Бесарабии, румын допрашивает… И только послал твоей маме открытку – где, мол, Ирка, – приносят от тебя письмецо. Я уж третью неделю командую взводом. Ношу на рукаве такой же значок, как у тебя на кармане – только побольше – знаешь, что это значит? Ну, не беда, это, может, только временно… До чего же трудно взводом командовать! Мне тут уж и арестов пообещали… Я то, правда, не унываю. Все обойдется.
Ты только пиши мне почаще и побольше! И обязательно фотографию пришли. Я сейчас куда больше нуждаюсь в ласковом от тебя слове, чем там, в городе, где я всю зиму сидел… Целый день кручусь, как заводной: то лошади мои грязные, то пушки заржавели, то в землянках вода по колено. Вот сел я тебе писать – уж зовут: занятия проводить нужно…
Получила ты все мои письма? Я написал не то 3, не то 4 штуки. И два из них – длинные, не то, что ты написала. Ты смотри, не злоупотребляй этим, сатана! Вот с бумагой у меня дефицит. Не на чем писать. Почему – расскажу, если приеду. Ты, в общем, не горюй – жди 3–х звонков. Из одной переделки я уж вышел благополучно, только что сумку полевую пришлось бросить. Вот уж я и проболтался насчет дефицита в бумаге. Ну ладно, расскажу после…
28.5.44. Москва.
Я в Москве, такой пустой и никчемной без тебя… Меня все время не покидает чувство, похожее на то, которое охватывает, когда ждешь без дела долго не прибывающий поезд. Ни на месте не сидится, ни заняться ничем не могу. Ходишь – ходишь, как Агасфер, так и тянет к бутылке. Это я перед тобой оправдываюсь на тот случай, если твоя мама напишет тебе, что «Вальдек окончательно пропащий человек, которого среда заела и с которым знакомства лучше не водить»… Никак я не пойму, за что она меня так мучает. Я приду тихо – мирно на фотографию твою посмотреть, а тут и начинается…
То я фуражку в комнате забыл снять, то локти на стол положил, то еще чего – нибудь… Вот представь себе картину: сижу я на стуле, руки не знаю куда девать – потому что обязательно сделаю не так – и смотрю жалобными глазами на Марию Ильиничну. А она с жестоким наслаждением обучает хорошим манерам. И никак не убежишь… Век бы не приходить! А только «куда ни поеду, куда ни пойду», все меня на Кузнецкий мост и тянет… Беда, да и только… А ты на все это спокойно смотришь со стенки, да еще премило улыбаешься…
Думал я, что тянет меня в этот дом пыток только фотография твоя; взял да и стащил потихоньку. Так нет же, опять пришел мучиться.
Ирка, приезжай, помоги! Отвлеки на себя хоть часть этой воспитательной работы!
Сегодня пойду слушать 7–ю симфонию. Досижу до конца, или опять тоска нападет? – Я позавчера пошел «Травиату» слушать. Так еле до конца 1–го акта досидел. Ушел – и на Кузнецкий д. № 4… (не то третий, не то 4–й раз за тот день).
Только здесь, три дня назад, узнал о тебе поподробней – где ты, что ты, как доехала, адрес… Перечитал письмо за письмом всю твою Одиссею.
Сейчас я в Москве вроде надолго. Дела хлопотные – отправляю людей, вышедших из починки. Очень хлопотное дело…
25.06.44.
Вот и наше «болото» зашевелилось. Правда, это для тебя уже будет известием двухмесячной давности – твои письма шли до меня ровно 2 месяца… А ответ на это письмо получить удастся не раньше, чем в сентябре – октябре. Долго ждать. Так что ты хорошо делала, что писала, не дожидаясь моих посланий (ты уж прости, что я так самоуверен…)
Что касается твоей работы – то что же, это лучший из возможных вариантов. Правда, не знаю, как она тебе по душе придется. Я в подобном учреждении проработал 2 недели зимой, а потом так надоело, что постарался, чтобы меня оттуда выпроводили.
И вот попал я туда, где нахожусь до сих пор. Работа никак мне не по душе. Люди, с которыми все время имею дело – малоинтересные, поговорить, помечтать – не с кем. Правда, среди тех, кто приходят и уходят, попадаются очень и очень люди хорошие, изредка отведешь душу, но это, конечно, не то… Кроме того, это очень не нравится людям в чинах подобных моему, делает мои с ними отношения еще более холодными и натянутыми.
Уж как я просил отправить меня куда – нибудь – ни в какую…
Так что настроение такое, что хоть прямо вешайся, либо стихи пиши… А пока что читаю и перечитываю томик Лермонтова, что прихватил из Москвы. Хороший или плохой это признак – то, что он мне очень сейчас по душе – заключать не берусь.
Так хочется большого, настоящего дела! Это переливание из пустого в порожнее, чем я тут только и занимаюсь, осточертело до такой степени, что словами не опишешь.
Мне очень досадно, что письма мои к тебе выходят вовсе не такими, каких бы я хотел тебе слать. Порой, чаще всего вечером, охватит вдруг такое настроение, что кажется, только бери карандаш и пиши страницу за страницей тебе, сядешь за стол, зажжешь коптилку, да так и просидишь перед чистым листом бумаги весь вечер… Все думаешь, думаешь….
3.08.1944.
Не сердись, что так редко балую тебя письмами – но – честное слово, я виноват меньше всего. Ведь ты слышала, каким вдруг обернулось наше болото. За эти дни я много приключений пережил, оттопал пешком столько, что и считать бросил, был в переделках, жил у партизан – всякие истории.
Командую я подразделением на ранг выше старого, так что тоже тебе не мешает проникнуться уважением!
А писать – ну просто нет времени. Вот отца наградили орденом – а я ничего так и не смог написать ему. Тебе первой пишу. А дома так и не знают, где я с тех пор, как я там был, еще до наступления.
Вот и все. Коротко время, коротко и письмо. Да только еще домой сегодня надо черкнуть, а завтра тронемся дальше и дальше, в Польшу.
23.10.44.
Теперь я, наконец, там, где должен быть. Теперь у меня значительно меньше шансов остаться в живых, а невредимым – вовсе, можно сказать, исключены, эти самые шансы… Но настроение (хотя, по правде сказать, то, что называется «настроениями», надо мной имеет мало власти), лучше, спокойней, чем до этого. Исчезла та неудовлетворенность, та беспредельная тоска, которые всегда возникают, когда некоторое время побудешь в вынужденном безделье, в работе, ненужность которой ясна как божий день…
Немцы упорны, за их спинами – их дома. Они цепляются, закапывают в землю танки, бьют и день и ночь из орудий, в каком – то слепом отчаянии. Они стали уж тут, на пороге своих жилищ, совсем безумными от страха перед расплатой.
Много впереди работы… Но зато, если вернусь, у меня будет право честно смотреть тебе в глаза, Иринка… Ну, а если не вернусь – теперь каждое мое письмо может оказаться последним – вспоминай обо мне изредка. И прости, если письмо, которое я написал после смерти Яшки, тебе не понравилось. Ладно?
P.S. Только ты в Москву не пиши обо мне ничего. Я туда написал в дипломатическом тоне…
6 ноябрь 1944.
Ирка, ура, ура, ура!!! Ты в Москве!!!
Сижу и смеюсь без причины, а этого уже давно не было. Были одни огорчения да трудности, ничем не скрашиваемые, а теперь, хоть путь мой дальнейший во сто раз труднее, я буду идти с легкой душой, зная, что ты дома, что тебе не грозят нелепые злые случайности.
Теперь слушай, буду рассказывать о себе. В Запасном, где я служил, я решил больше не быть, и вырваться, хоть в штрафную. Особенно это решение я поставил себе в задачу после письма о гибели Яшки, и письма твоего, которое ты адресовала в Москву, и которое я получил одновременно.
И вот я вырвался. С треском.
И вот я на маленьком кусочке земли, который немцы отчаянно пытаются отбить обратно, чуя, что этот кусочек земли на берегу одной реки недалеко от Варшавы, к северу, явится роковым для всего Reich'a…
День и ночь – огонь. Снаряды, скрипуны, пули… Мы лазим по траншеям, сырым, мокрым, холодным, живем в ящиках, глубоко под землей. Пушки наши, зарытые в землю, стоят, спрятав свои длинные стволы в высохшую траву и ждут тигров, пантер, и прочих зверюшек. На нашем участке этих чудовищ уже неделю нет. Они рычат все где – то в стороне.
Так и течет жизнь моя, под землей, под несмолкаемую музыку, какой больше ни в одном концерте не услышишь. А началась моя жизнь на переднем крае так. Решили выкатывать пушки днем. Я с комбатом вылез на высоту, смотрю, ищу место для позиций. Немцы лазают совсем близко – а в бинокль смотришь – совсем рядом… нашли место. Очень любопытно… Вызвал орудие, и только машина отцепила его и начала отъезжать – как зашуршат над головой фрицевы снаряды… Один рванул метрах в 7 от меня, в соседнем колене траншеи, аж оглох… Остальные пушки ставили ночью…
И вот потянулись дни подземной жизни. Сегодня отправился я (это уже, вернее вчера вечером, сейчас ночь), в тыл, а возвращался в полной темноте. А траншеи спутать легко. А тут еще не выглянешь, фриц сыпет веером трассирующие пули, вот и иди целые километры по траншее, по щиколотку в воде, а выглянешь – красиво… Ракеты фриц жжет беспрерывно, как во дни салютов в Москве… Правее горят пожары… Ухают орудия… Шел, шел, да не туда зашел… Пришел домой злой, за шиворотом песок, в сапогах вода… И вот – подают письмо. Я от радости чуть не задохся! Ирка, Ирка, ура!!!
Ну вот и все. Воюю я третью неделю.
Привык быстро. Даже начал устраивать забавы – такого рода, как в школе, на букву С., боюсь цензура заподозрит в этом слове недоброе, потому не пишу…
Пришел к нам вчера один работник войскового тыла, и пошли мы с ним по делам. Кругом спокойно, и небо даже голубое, даже пули не свистят… Только вдали грохочет. А он дрожит как овечкин хвост! И очень старательно обходит фрицев, которые лежат у нас в траншеях. Я приметил это. Вот перешагнул я через последнего фрица (а он следом за мной), сел да крикнул ему – ложись! Он взвизгнул так пронзительно, будто его в холодную воду опустили, да на оскаленного в предсмертной улыбке фрица – бах – и лежит, глаза закрыл, рот открыл и дрожит. Ну, сейчас же раззвонили мы по связи всем – хохочут над бедным доктором…
Скорее пиши мне, хоть левой рукой, я не обижусь, если почерк будет не красивым! Выздоравливай скорей! И никуда не уезжай. А я в Москву приеду! Ты мне тоже счастье все время приносишь, я теперь за себя спокоен!
Вот черт фриц! Как нарочно, зафугасил тяжелый, аж лампа погасла…
Ну всего! Жди меня! Пиши сейчас же!
P.S. Да! Только не вздумай рассказывать все это дома! Я их более дипломатично информировал. А то они – старички, будут ночей не спать. Я, кстати, гвардеец.
11.11.44.
Вот отшумел праздник. 6–го числа сидел я у рации и слушал Москву, т. Сталина. Долго пришлось ждать начала доклада, и я слушал музыку, песни из Москвы… Когда я закрывал глаза, слушая звон колокольчиков «Коминтерна», то вдруг охватывало такое сильное чувство близости этой Москвы, что казалось, стоит только раскрыть глаза, выбежать из дверей, то останется несколько шагов до подъезда дома на Кузнецком, и вот я взбегаю с яростно колотящимся сердцем к дверям, и звоню два раза…
Чувство это было до того щемяще – острым, что я нарочно раскрывал глаза, с надеждой – а вдруг это правда…
Но из блиндажа видны только траншеи, выкопанные в чужой, польской глине, освещаемые цветными колеблющимися светами немецких ракет… Да вместо гудков авто и звона трамваев – уханье тяжелых разрывов, да шмелиный посвист фрицевских пуль, которые он сыплет, не скупясь, особенно в эти дни…
И я вновь с грустью закрывал глаза, снова поддаваясь очарованию звона московских колокольчиков…
Фрицы хотели испортить праздник ночью (а они сейчас темны, хоть глаз выколи) – подобрались сквозь пехоту, и напали на одну из моих пушек, но обошлось все благополучно…
Большущей радостью забилось сердце, когда сказал Сталин, что «есть все основания предполагать, что Красная Армия выполнит свою задачу в недалеком будущем»… И хоть трудность ее реально стоит перед глазами в виде проволоки, торчащих из земли пушек, гула танков за леском, сердце наполнилось хорошей, крепкой уверенностью…
Правда, омрачает немножко настроение мыслишка, что не всем дойти до конца, что кому – то придется лечь в чужую холодную землю, но, как известно, каждый по секрету от всех, таит надежду – авось не я…
7.11.44.
Обрадовался я здорово твоему приезду в Москву. Хоть за тебя, последнего из моих старых друзей, могу я теперь быть спокоен, что ты наверняка останешься живой.
Ты меня прости, но после всех потерь дорогих мне людей я именно так воспринял это вчера…
Больше воевать не езди, хорошо? Хватит с тебя. Я уж как – нибудь за двоих тут буду. Даже буду тебя (это по секрету от всех) числить среди моих разведчиков.
И обо мне не беспокойся, как я о себе не беспокоюсь. Это первые дни кажется, что снаряд, каждый снаряд, летит именно в тебя, а потом начинаешь ощущать обратное, когда привыкнешь, что, как бы он угрожающе ни шуршал и ни выл, он обязательно ляжет никак не ближе 10 метров.
Сегодня хорошо кругом, спокойно… Ночь темная, хоть глаз выколи, и только пули жалобно свистят над замерзающей осенней землей. Совсем как в песне…
И мне даже теплее становится, когда я, посасывая свою трубку, сочиняю тебе это письмо, хоть превесьма кругом холодно, а в нашей тесной землянке даже не бьется в печурке огонь, капая слезами смолы… Да, ты теперь далеко – далеко, скоро лягут меж нами снега…
Ну, я кажется, опять в поэты полез. Сколько уж раз я ругал себя последними словами за такие поползновения! Тьфу! Черт бы меня побрал! – а пожалуй лучш – сама сатана?…
P.S. М – да, а трудновато мне дойти до тебя… Как посмотришь на колья с проволокой, что торчат впереди сплошным забором…
Ну всего!
21.12.1944.
Снилось мне будто я в Москве, и иду к тебе, и все никак не могу дойти… Вижу уже тебя, но ты никак не хочешь смотреть в мою сторону. И я тогда начинаю обижаться и прохожу нарочно мимо открытой твоей двери. И мне до слез больно, и у тебя вижу – такое же состояние… И тут подвертывается Зоя К. и очень настойчиво старается нас помирить… А когда она уходит, мы без слов берем друг друга за руки, смотрим в глаза, и опять счастливы…
Это верно мне снится оттого, что от тебя ни строчки не получаю…
И хоть убеждаю все себя, что это твоя болезнь тому виной, все же на душе и беспокойно и тоскливо.
Очень ведь хочется все время знать, что ты обо мне вспоминаешь. А то забудешь хоть на минуту – и снаряд клюнет как раз в то место, где я сижу. Ей богу – такое чувство…
Скоро пойду в большой – большой бой. Тогда не обижайся, если некоторое время писать не буду совсем… Но это – по секрету!
Да! И с Новым годом! Чуть не забыл!
конец 1944.
Несколько дней назад получил твое первое письмо после долгого – долгого молчания.
Получил я его как только появилась возможность доставлять к нам почту. Ведь я был в очень щекотливом деле – мы вскочили между зубов проклятого зверя прямо в пасть, и начали выбивать ему зубы изнутри, сея панику и ужас на дорогах. Много кюветов и обочин усеяно сейчас тысячами машин, повозок, велосипедов и военных и гражданских фрицев…
Дело шло легко и хорошо. Потом фриц немного опомнился, и тут нам пришлось попотеть…
Много раз приходилось звать тебя на помощь…
Позавчера шесть раз ты спасала мне жизнь, Иринка. Мины ложились так густо, что, казалось, черная ночь кругом… Эх, знала бы ты, с каким наслаждением приходилось прижиматься в грязь и воду (а погода – прямо весна) – когда зловещий вой начинал приближаться!.. Уткнешь голову и руки в какую – нибудь ямку полную грязи – и чувствуешь, как по спине бегает холодок…
Все логово зверя перевернули кверху дном… Представить эту картину можно, когда припомнишь все, что он делал у нас… Так долг оказался красен, очень красен платежом…
Русский солдат вряд ли когда жил так, как здесь… Не было разве что птичьего молока. Правда, думать обо всем этом было некогда… И бросать приходилось много хорошего…
Дома я не мог привыкнуть к трупам, а как пришлось полежать в их приятном обществе, стараясь потеснее прижаться и подсунуть под них голову, так привык…
Сейчас писать трудно, не спал я нормально с того дня, как ты услышала салют за нас. Так, в ровике, или в хате на полчаса – час – и дальше и так три недели, которые кажутся годом… Сейчас как пьяный немного.
2 января 1945.
Иринка, здравствуй!
Прости, что долго не писал, я, правда, уже потерял счет дням, потому что работаем день и ночь – на морозе, на ветру, сплю урывками, и руки все время от холода неловкие, карандаш держать трудно. Сейчас вот, скрючившись, сижу в землянке величиной с большой ящик. Еле – еле даже такую выдолбили в промерзшей чуть ли не на метр земле. Долбили больше суток, из под ломов и кирок летели искры. Так всю ночь под новый год и проработали – днем ведь нельзя – днем сиди и не рыпайся…
Зима без снега, холодная и воющая…
Только утром выдали спирта, и это напомнило, что наступил новый, 1945 год… И тогда, сидя в ровике, выпил я за него, за тебя – (а ты не забыла за меня выпить?) – и за то, чтобы остаться в живых всем нам, сидящим вместе… Хоть иногда в это верить, откровенно говоря, трудно…
Вот только писем от тебя я не получаю, из дому написали мне, что ты вышла из госпиталя, и будешь учиться, а от тебя я ничего о тебе не знаю.
9 января 1945 г.
Очень я по тебе тоскую. Вот складываю письмо так, как ты мне когда – то присылала – и чуть – чуть еще грустнее становится… Скоро будет год, как мы не виделись с тобой. Много произошло и со мной за это время. И в пехоте в летнем наступлении побывал – правда скорее случайно – как привел маршевый взвод, так и пошел с ним в составе дивизии – не было командира, и к партизанам там же попал, и вот теперь в противотанковой артиллерии воюю… Пока везло и везет, не знаю, как будет дальше… А от тебя девять месяцев имею только считанные, написанные будто бы невзначай, строчки. Берегу я их все время, в каждом письме прошу тебя написать еще – и все не получаю. Напиши же, наконец – отчего?
Мать написала, что тебя положили еще на одну операцию и что на фронт больше ты не поедешь – а от тебя самой я ничего – ничего не знаю…
Я все в тех же местах – езжу между Ломжой и Варшавой. Где по газетам узнаешь – отбивают атаки танков – так я там. Но, думаю, скоро и сами начнем бить и гнать их. Был я и под Ломжой, и под Остроленкой, и под Маковом, и у самой Варшавы, на месте сижу редко – такого уж рода служба… РГК… как пробку – в самые отчаянные дыры…
Недавно попались мне хорошие стихи Твардовского – из поэмы «Теркин» – глава «о любви». Очень понравились – «И что дальше без нее, то она дороже… Обойдись в пути большом глупой славы ради, без любви, что видел в нем, в том прощальном взгляде»…
Пиши же, хоть изредка, но не так редко, как сейчас, за эти девять долгих месяцев.
Без этого ведь, кроме шуток, бесконечно труднее…
До свидания, моя маленькая вояка!
8 февраля 1945.
Здравствуй, черт тебя возьми совсем! Почему раньше не описала мне все, что пришлось тебе пережить? А я голову ломаю – откуда у нее такой отчаянный пессимизм? И только еще больше обижаюсь – вот думаю – забрала себе из каприза такие мысли отчаянные в голову! И писал тебе совсем не то, что нужно бы было написать тебе, чтобы помочь стать опять веселой и забыть всю грязь, которой везде не оберешься…Главное то, что сил своих ты не щадила – а мнения этих н.ш. – это не стоящий ломанного гроша звук… И наплюй на все это!
У меня таких же вот эксцессов, думаешь, нет? Вот приеду – расскажу. И Яшкины письма – думаешь ему было легко?
Тут не стоит считаться со всем этим сором, что несется вместе с ураганом, который очищает землю от дряни.
Обидно? – Ерунда! Главное – ты сделала все, что могла – и – живая (а это черт знает какое большое счастье) – дома! – ты только осознай так это – насколько такое счастье велико! Мне поверь – я уже некоторое время лицом к лицу со смертью беспрерывно нахожусь – и такое дело оценить могу…
Германию мы потрошим во всю. Я с конницей Осликовского ходил три недели по тылам немцев, и те долго не могли понять тактику этой «банды». А как поняли – мы ушли… Правда немного досталось… Вступаю я в партию сегодня. А позавчера представили меня к ордену.
Не обижайся, если снова я некоторое время не смогу писать. Потому бои начинаются снова жаркие, такие, что «Катюши» бьют с хода, в упор, сами едва не страдая от разрывов. А мы со своими крохотными игрушками работаем в хаосе из огня, грохота и визга…
12.2.1945.
Пишу тебе из самого звериного логова; два дня не вылезая сижу в ровике, созерцая картину грандиозного сражения. Для меня работы пока не было. Решил написать тебе. Все время ты вспоминаешься под песни «Катюши», вой и грохот…
Главное, живой покуда…
Я получил от тебя уже два хороших длинных письма, и жду еще, хотя почта ходит сейчас неаккуратно, и первое твое письмо шло больше месяца. Догнать меня не могло – я в тылу у немцев был целых три недели. В Восточной Пруссии, будь она трижды проклята… Немец, он очень отчаянно здесь дерется.
До свидания, моя Золотоглазая!
19.2.1945.
Три дня был в жестоком бою, фрица пересилили, мы и он сбежал. Сейчас, преследуем его на подступах к его логову. Это уж второй раз я иду туда.
До сих пор везет мне, родная.
Ближе чем в двух метрах, снаряд ко мне не падал… а осколки только что шинель пробивали, меня не трогали… Дальше если так будет везти – жди трех звонков.
Вижу тебя во сне иногда, когда сон снится. Снится – то он не всегда – проваливаешься словно в черную яму – ведь сон такой – час – два – все урывками. А приснишься – всегда ласковая и хорошая. Улыбаешься – чуть грустно и так хорошо…
Жду все продолжения твоих злоключений в Румынии – ты ведь писала – продолжение следует – и опять замолчала.
Но, м.б., не ты теперь виновата – а то, что я иду слишком быстро – быстрее почтарей…
И верю, что идут, идут вслед мне письма твои, а в одном из них фотография… Я имею основания верить? Верно ведь?
Сейчас можно уснуть немного. А завтра – вернее сегодня уже – сейчас часа три ночи – дальше, в путь и в бои…
Но ты со мной – и мне ничего не страшно.
До свидания, помни меня, если судьба зло подшутит надо мной…
До свидания родная, спи спокойно, м.б. я приду к тебе во сне. Пусть пока только во сне, что ж поделать…
25.2.45.
Что же ты редко все – таки пишешь?
Мне бы хотелось после каждого боя получать от тебя пару ласковых теплых слов… Домашние, и те пишут мне чаще, хоть я их не особенно балую вестями о себе…
И забыла, что нужна мне, очень – очень, твоя физиономия.
Я упросил фотографа, что снимал меня для партбилета, сделать лишнюю, и шлю ее тебе – никому другому.
Я на ней уже не такой толстый, как той зимой – ну это от того, ч – то пришлось мне много, высуня язык ползать под огнем и не спать ночей вот уже полтора месяца наступления…
Физиономия довольно неказистая, но ты сумеешь ведь разглядеть меня такого, каким ты меня любишь – так как я любуюсь на твою фотографию, которую ты называла сама «беглой каторжницей», и лучше которой я не знаю…
Иринка моя, помнишь те симоновские стихи – «по праву тех, кто может не вернуться» – они сейчас звучат для меня по новому.
Эх, черт возьми, в бой снова, не дал фриц дописать.
10 марта 1945.
Вчера получил твое письмо. Ты пишешь, что не можешь понять, чем я занимаюсь – самой беспокойной на войне работой – командую разведкой и связью. Пока живой и здоровый. Скоро, видимо, погляжу море.
Мы пробиваемся к большому городу Д., «вольному» городу…
Скоро вся эта волынка кончится… Эх, дожить бы…
12 марта 1945.
Наступает весна, та самая, на которую возлагали мы столько надежд. Весна, правда, здесь нехорошая, не такая, как, верно, у нас в Москве – море холодное и злое; то заваливает все снегом, то ветром с дождем вновь сгоняет весь снег, превращая все кругом в отчаянное месиво по колено – грязь, мокрый снег… И в эту кашу приходиться ложится как в постель, когда снарядах или пулеметные очереди свистят над головой… Промокнет все, весит шинель и прочее не меньше 2–х пудов.
Но немца бьем. Не сегодня – завтра увидим море, которое пока чувствуем по его неприветливому дыханию…
Зато в другом отношении хорошо воевать здесь… Все богатства Европы здесь – французские вина, испанские сигары, турецкие сухие фрукты – в общем, не хватает тут только птичьего молока…
Ну – буду живой или не буду? Очень хочется – пешком бы пошел до Москвы с радости…
Кстати – в письме, что написал сейчас отцу забыл напомнить ему, чтобы уже начал выяснять возможность возвращения моего в университет – а то потом поздно будет – до осени надо выбраться из серой шинели…
13 марта 45.
Вот выпала сейчас снова возможность написать кому – нибудь письмо (а за такую возможность хватаешься, как утопающий за соломинку) – и опять пишу тебе – больше ведь никого не осталось из друзей, с кем можно поделиться мыслями и чувствами, которыми так богата сейчас моя жизнь…
Каждый день приносит столько новых впечатлений, что разобраться в них нет никакой возможности сразу…
Ведь сейчас передо мной – картина крушения огромного государства, по величию не имеющая себе равных… Припоминается финал «Гибели богов» Вагнера… Там, куда я пришел, оказались старые знакомые – перепуганные немцы из Пруссии, которых мы обогнали, несмотря на то, что они бежали что было мочи, в свой Vaterland…
Старики, женщины, дети… Судьба их очень трагична… Поляки не хотят ни приютить, ни дать им куска хлеба… Ну а солдаты – не стоит описывать, как с ними обходятся… Несмотря на строгие приказы… Уж очень накипело сердце…
Тысячи судеб, тысячи жизней переплетаются в страшном узоре этой гигантской катастрофы… Трудно сказать, что я испытываю при виде всего этого…
Да, нет сейчас большего наказания и позора, чем быть немцем…
Но судьбы этих людей, такие, в отдельности взятые, трагичные, кажутся такими мизерными на фоне день и ночь бушующего на этой земле возмездия…
Дымные зарева над городом Д., пронизанные кометами «Катюши», вспышки чудовищных разрывов и гром, грохот, от которого глохнут уши…
Эта феерия настолько чудовищно – величественна, что человеком, способным на проявление чувств, себя ощущать перестаешь… Чувствуешь себя частью этой разгоревшейся стихии, и на все остальное смотришь с какой – то вне мировой точки зрения…
Сейчас, конечно, трудно осознать, и тем более описать толково все, что чувствуешь так непосредственно, но что – то вроде…
20.3.45.
Еду в свои «системы»… Вот одно только жаль – теперь писем от тебя не буду получать очень долго… Дней через пять пришлю новый адрес. Те, что ты послала на старый, мне перешлют.
Ну вот, Иринка, и все что сегодня могу написать. Точно еще о своей судьбе гадать не могу… Но, конечно, уж лучше, чем в «прощай – родине» – это так среди артиллеристов зовется та система, где я провоевал полгода…
25 марта 45.
Наступила здесь, в далекой – далекой от тебя земле, чудесная весенняя погодка… В лесу, где я два дня уже живу, дожидаясь назначения, так хорошо, что не хочется верить, что совсем рядом идет большущая битва, штурм большого города…
Солнце нагрело стволы деревьев, мох, толстый слой прошлогодней сухой листвы, и в лесу очень тепло. Я вчера пролежал часов пять, раскинув руки и глядя в небо… Оно такое голубое… И кажется, видишь в нем все, о чем мечтаешь… Солнце припекает ласково, и кажется что кто – то любящий склонился над тобой и убаюкивает, навевая красивые мечты и сны…
Временами в тихий шепот леса врываются шквалы артиллерийского огня, случайный снаряд прошуршит над деревьями и рванет где – то, и опять все тихо…
А сейчас, когда я сидел на пеньке, пролетела самая настоящая бабочка… Трудно поверить, какое это доставляет все наслаждение после зимы на переднем крае! Теперь только даешь себе отчет в том, что все – таки пришлось пережить за эти полгода. Когда жил так – ничего не замечал просто. Целым и невредимым остаться там, где я работал, было очень мудрено.