Текст книги "Эротоэнциклопедия"
Автор книги: Эва Курылюк
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 11 страниц)
П. Анриетт Барт – Ролану
Анриетт Барт. "Мы в Биарицце под "Бесконечной колонной"".
Фотомонтаж, около 1975
M-me Henriette Barthes
Bayonne, 7 мая 1977
Ролан, дорогой мой сыночек,
недавно был день рождения Эдмунда, и мои мысли постоянно обращаются к вам. Ты ничего мне не сказал, и я целый год притворялась, будто не замечаю, что с тобой творится, тревожилась за тебя и за него, наконец принялась разыскивать его сама, за твоей спиной. Теперь я уже кое-что знаю от М.Ф., то есть знаю о болезни Эдмунда, знаю, где он находится, и знаю, что ты тоже знаешь, перестал его искать, немножко успокоился. Это новости не самые свежие, так что, если произошло еще что-нибудь, не скрывай уж от меня, сынок. Что бы ни происходило, милый, лучше знать, нежели оставаться в неведении, – я тебя, к сожалению, этому не научила. Наоборот, манию конспирации ты унаследовал от меня.
Тебе не исполнилось и года, когда наш папа почил на дне Северного моря; я сожгла извещение о «гибели на боевом посту», а отчаяние скрыла, чтобы мы не стали объектом жалости – я, молодая вдова, и ты, болезненный сиротка; а потом постепенно все привыкли, что наша семья состоит из нас двоих и папы, который ушел на войну, но скоро вернется. Мы были так похожи друг на друга, просто созданы для того, чтобы вместе ждать папу, никогда о нем не заговаривая и притворяясь парой домоседов. А ведь мы целыми днями сидели дома лишь затем, чтобы папа мог нас застать, чтобы случайно не вернулся в наше отсутствие.
Только нам одним ведомо, чего стоило удержаться и не дежурить у двери, подобно нашей Заза; не вынюхивать и не бегать кругами, не знать покоя, пока папа не отыщется. Помнишь наш любимый фильм о двух парашютистах, сброшенных на вражеские позиции и словно сделавшихся одним человеком, чтобы вырвать друга из рук неприятеля? Это был фильм о нас. Мы тоже упражнялись в искусстве маскировки и мистификации. Поиски папы были целью каждого похода в горы, каждой прогулки на пляж. Помнишь, как мы распределяли роли в белом трамвае в Биаррице? Ты следил за отражением в стекле, притворяясь мальчиком, который играет с мишкой; я притворялась, будто занята только тобой.
Война закончилась, но мы остались в подполье; тайком от мира продолжали искать папу, которому каждый из нас поклялся в верности до гроба. Тебя это подтолкнуло вперед, к зрелости, меня же, напротив, вернуло в состояние девичества. Я поддалась иллюзии, что нас не разделяет разница в возрасте. Последний год в Байонн мы провели, словно пара ровесников, помнишь? Конец этому положил переезд в Париж, но я ни на что не обращала внимание и продолжала изображать подростка.
Помнишь свой первый день рождения в столице? Мы праздновали его, нарядившись в одинаковые костюмы, которые я сшила тайком от тебя. Ты был Белым Пьеро, а я Красным Пьеро, помнишь? После ужина с шампанским я зажгла для тебя девять свечек на марципановом торте. Потом мы в четыре руки сыграли нашу любимую сонатину Генделя твоему ровеснику кактусу. Его удалось перевезти в целости и сохранности – в птичьей клетке, взятой из сада в Марраке. Терновый венец так разросся на подоконнике, что его было видно с улицы Мазарин, помнишь? Той осенью ты, сынок, тоже вымахал и быстро меня догнал. Несколько месяцев мы были одного роста, и рядом с тобой я чувствовала себя молодой и красивой. Мы держались за руки, Париж принадлежал нам, а я окончательно потеряла голову. Я вела себя, словно твоя сестра, порой даже разыгрывала невесту; провоцировала тебя на браваду собственной взрослостью.
От этой опасной, обожаемой нами эквилибристики на душе делалось сладко, но одновременно чуть подташнивало, как после передозировки порошков с кодеином от головной боли, которые ты у меня таскал. Хронические мигрени стали мучить сперва меня, а потом и тебя, помнишь? Мы грешили на шум и вонь выхлопных газов в новой квартире на улице Жак-Калло, но не то было причиной нашей общей болезни. Ее вызвала очередная конспирация: закончилась Вторая мировая война, а я вновь скрывала от тебя свою утрату, еще более страшную, чем прежняя.
Догадывался ли ты о моей тайне? Наверное, да, хотя дал мне это почувствовать лишь однажды: сразу после возвращения, а в сущности, бегства из этого ужасного Бухареста, помнишь? Ты положил голову мне на колени и во всем признался, первый и единственный раз в жизни. Затем умолк, ожидая, что я нарушу тишину. В Румынии до тебя, видимо, дошли какие-то слухи, и ты надеялся, что на откровенность я отвечу откровенностью. Я была близка к этому, очень близка, сынок, но в конце концов скрытность снова взяла верх. И лишь сегодня, пытаясь обогнать болезнь, которая с каждым днем все дальше уводит твою старую маму на ту сторону, я сажусь за письмо с опозданием по меньшей мере на тридцать лет. Но лучше поздно, чем никогда, правда, дорогой мой сыночек?
Вернемся же к тем временам, к самому началу твоей учебы в Сорбонне. Видя, как ненасытно ты впитываешь знания, я тоже загорелась. Желая разделить с тобой мир, который ты открывал для себя, я начала заглядывать в твои книги. Не во всем удалось разобраться: лингвистика казалась мне скучной, зато весьма привлекала психология, и просто-таки жажду самопознания пробудил психоанализ. Фрейда тебе давал читать Лакан (с которым я подружилась за твоей спиной), возможно, как раз с мыслью обо мне. Ты проникся к Фрейду инстинктивной антипатией, мне же он открыл глаза. Я поняла, что к чужим мужчинам тебя толкала тоска по отсутствующему папе, любовь к которому я тебе привила. Потому я и смогла простить тебе эпизод на набережной Сены, не допустила, чтобы мы стали врагами.
Помнишь? Ты перешел в шестой класс лицея, а я все притворялась, что не слышу, как у тебя ломается голос, не замечаю прыщиков на лбу. Гормоны атаковали наш детский союз: ты больше не хотел искать папу вместе со мной; ты хотел найти его сам. На прогулках все менее охотно позволял держать себя за руку. Стоит ли удивляться, что так это и началось? Твои пальцы вдруг выскользнули из моей ладони.
Помнишь? Это было на Пон-дез-Ар: мой взгляд машинально поспешил за твоим и обнаружил жадные губы крашеного блондина. Ты подал знак, чтобы он следовал за нами, пока не представится случай, правда? Через четверть часа ты оставил меня на скамейке и побежал в туалет. Я ждала-ждала, потом начала тебя искать.
Страшные минуты, а после еще более страшные часы! Меня охватывало отчаяние, я с трудом сдерживалась, чтобы не закричать: любимый сыночек бросил меня ради первого встречного! Наша любовь ничего не значит. Я бежала по берегу Сены, в поисках безлюдного места и глубокой воды; совершенно потеряв голову, я хотела своей смертью поразить тебя в самое сердце. Но повсюду были люди, под мостами целовались влюбленные; усталость постепенно вытеснила безумие. Около полуночи я поплелась домой, убеждая себя, что ты ждешь на лестнице и кинешься мне в ноги, умоляя о прощении.
Ты вернулся утром, на следующий день страдал похмельем, но делал вид, что ни в чем не повинен, и упорно хранил молчание; я тоже. Почти год мы не разговаривали; старались не касаться друг друга и не встречаться глазами, в конце концов я окаменела от боли и жалости к себе. Страшно подумать, что случилось бы дальше, если бы зеркало с отражением оскорбленной матери, в которое я постепенно влюбилась, не разбил Фрейд! Я знаю, почему ты его не перевариваешь: он считал педерастию болезнью и извращением.
Конечно, эта позиция Фрейда – обычное предубеждение, следствие австрийской провинциальности. Но одна ошибка еще не дискредитирует весь психоанализ. Твоя мама благодарна Фрейду по гроб жизни. Это он дал мне понять, что тогда, на набережной Сены, меня ранила не твоя измена с мужчиной, а измена tout court[73]73
Как таковая, вообще (фр.).
[Закрыть] (кто знает, быть может, к женщине я ревновала бы еще сильнее?). Просто я ни за что на свете не могла смириться с тем, что пуповина между мной и любимым сыночком перерезана.
Читая Фрейда, я решила пойти к психоаналитику. Но этот план удалось реализовать лишь летом 1938 гада, когда ты уехал в Грецию. Поезд увез тебя в Афины, а я вернулась домой странно спокойная, вовсе не опечаленная твоим отсутствием. Напротив, я ощущала облегчение и большое оживление, почти радость. Я остановилась в передней перед зеркалом и впервые в жизни рассмотрела себя словно со стороны. Результат меня порадовал, я была собой довольна: фигура осталась стройной, следовало лишь изменить прическу: подстричь и подкрасить седеющие волосы.
Что я сразу и сделала. От парикмахера вышла решительной походкой, с вызывающим видом: я ощущала себя моложе на двадцать лет. Ничего удивительного, что уже спустя пару минут ко мне подошел какой-то мужчина, и я, вопреки своим принципам, приняла приглашение на чашку кофе в Люксембургском саду. Я смотрела на маленькие зеленые каштаны, слушала комплименты и поправляла прическу так небрежно, словно флирт с посторонним для меня – обычное дело. Мужчина настаивал на продолжении знакомства, однако свой адрес я ему не дала, о нет! Я чувствовала себя хозяйкой своей судьбы; женщиной, желающей новых знакомств, но не с первым встречным.
На следующий день я купила два модных ситцевых платья, белую сумочку на длинном ремешке, белые босоножки на каблуках и духи «Шанель». Вечером отправилась в Ботанический сад, прошла мимо скамейки, на которой бледный парень, чуть постарше тебя, читал книгу. Я окинула его взглядом и села несколькими скамейками дальше; притворилась, будто наблюдаю за детьми, кормившими голубей, но не могла удержаться, чтобы не поглядывать на незнакомца. У него были удивительно нежные черты, кудрявые черные волосы, тени под глазами. Должно быть, он почувствовал, что я на него смотрю, потому что вдруг поднял глаза и огляделся. Наши взгляды встретились, он встал, словно лунатик, подошел к моей скамейке, поклонился и молча сел рядом. Ничего не говоря, мы просидели так до самого заката. Когда раздался свисток, сообщавший о закрытии сада, мы без единого слова встали и взялись за руки.
Он жил на улице Муффтар, в мансарде. Должно быть, только что туда переехал: в углу лежали открытые чемоданы; на поцарапанной железной кровати – голый матрас без белья; не было ни стола, ни стульев. Рядом с липучкой от мух болталась лампочка, зажигать которую он не стал. На стопке газет стояла картонная коробка, в которой кто-то возился. Я никогда не забуду эту минуту, омытую последними багряными лучами. Во мне не было и тени сомнения. Я знала, что нас соединила судьба. Мы сели на край кровати, я положила руку на худое колено, ощутив под пальцами потертый тик и сплошные кости. От нахлынувшей нежности у меня перехватило дыхание.
Тут что-то вновь зашуршало, и из коробки выскочила пара маленьких черных котят, а следом – черная кошка с белой манишкой. «Разрешите представить вам мое семейство, – проговорил парень нежным матовым голосом с акцентом, по очереди указывая на кошку и ее малышей. – Констанция, Мирча, Таш». – «А как зовут их названого папу?» – спросила я. «Лазар Берг». По происхождению он румын, по профессии архитектор, по призванию психоаналитик. «А не соблаговолит ли будущая названая мама моей кошарни сообщить свое имя?» – «Анриетт», – ответила я. «Вы позволите называть вас Тьету?»
В тот первый вечер мы не спешили в постель. Нам хотелось, чтобы состояние неопределенности между чуждостью и близостью длилось вечно. Новизна, незнание были упоительны. Лазар налил в миску молока для кошек, своим единственным ножом разрезал самую спелую из лежавших на окне дынь и принялся кормить меня сладкими ломтиками. Сок капал на пол, котята слизывали его, кошка облизывала малышей. За стеной кто-то включил радио, поплыли шлягеры, мы стали танцевать фокстрот, танго, вальс. Мирча и Таш безумствовали на матрасе, потом вытащили из-под него большой серый конверт, из которого посыпались фотографии. Лазар собрал их и вручил мне со словами: «Познакомься с еще одним членом нашей семьи: названым кузеном Константином Бранкузи, скульптором».
Так, сынок, начались два самых прекрасных года в жизни твоей мамы. Никто не умел слушать меня так, как Лазар! Ни с кем я не чувствовала себя так свободно. Только с ним я была полностью откровенна. Никому не казалась столь необходимой, как Лазару, даже тебе. А он, когда мы прощались в тот первый день, сказал, что «дышал мною, как воздухом».
В июне 1938 года Лазару было столько, сколько твоему папе Луи, когда мы поженились. На четыре года старше тебя и вдвое более зрелый, чем я. Может, таким его сделал психоанализ, которым Лазар интересовался со школьных лет; может – семья рьяных леваков, из которой он происходил; может – страна, жить в которой было не так безопасно и удобно, как в нашей. Или же Лазар просто от рождения обладал даром здравомыслия, чувством ответственности за другого, огромной мудростью. Во всяком случае, он всегда поражал меня умением оценить происходящее, способностью предвидеть будущее. Многим он помог, прежде всего – мне. А себе – нет.
Помнишь, сынок, свои первые слова по возвращении из Греции? «Маmаn, как ты помолодела! – воскликнул ты нежно. – Что случилось? Ты влюблена, maman?» – Я не ответила, а ты подошел, взял меня за руку, поднес ее к губам, поцеловал и шепнул на ухо: «Маmаn, ты должна простить меня! Нам надо все начать сначала! Я познакомился с чудесным человеком. Впервые в жизни я по-настоящему влюбился, он – археолог, чуть старше меня. Хочет переехать сюда, чтобы мы жили вместе. Он наверняка тебе понравится!» Сынок, я была счастлива услышать эту новость. И действительно, у вас все пошло так хорошо.
В июне 1939-го я забеременела. Это было незадолго до твоего отъезда в Биарриц, где ты получил место преподавателя – первую настоящую работу! – в только что открывшемся лицее. Яннис поехал с тобой, а я была почти готова признаться тебе во всем. Удержал меня Лазар. Он считал, что ты имеешь право на «медовый месяц», и не стоит морочить тебе голову нашими делами. Мы решили, что лучше всего рассказать тебе все после родов; мы планировали присоединиться к вам, тоже переехать на юг.
После твоего отъезда начались проблемы. У меня обнаружили анемию, сделали цикл укрепляющих инъекций. Они не слишком помогли, я похудела, начались кровотечения. Лазар страшно волновался и устроил мне консультацию у известного гинеколога; тот успокоил нас, посоветовал отдохнуть на море: полежать в тени, подышать йодом. Через несколько дней Лазар снял комнату с верандой в Бретани, на самом берегу. От вагона до извозчика, от коляски до деревянной виллы он нес меня на руках. С веранды, оплетенной бугенвиллеей, были видны проплывающие корабли. Мне стало лучше уже через пару дней; я начала ходить по дому, мы отправились на первую прогулку. Назавтра по дороге в ванную у меня случился выкидыш. Я упала и потеряла сознание, а когда вечером пришла в себя и в свете лампы увидала моего мальчика, чуть не расплакалась: он был белый как лунь.
Когда началась война, Лазар стал моим вторым мужем. Мы поженились тайно, единственного нашего свидетеля уже нет на свете, муниципалитет разбомбили, так что прошу тебя никому об этом не говорить. Идея была моя – чтобы облегчить Лазару пребывание во Франции и получение американской визы. Роковая ошибка. Ему следовало бежать через Пиренеи, чего я панически боялась. И своими страхами обрекла любимого человека на смерть. Гестаповцы пришли, когда я была на рынке. Ничего не дали ни знакомства, ни протекции. Его вывезли ночью, неизвестно куда. После войны я искала Лазара через Красный Крест. Тайком от тебя – и безрезультатно.
Ты легкомысленно относишься к моей болезни, сыночек, но врач, к счастью, – нет: он не скрывает, что я одной ногой стою в могиле. Вскоре, сынок, ты окажешься круглым сиротой; и «вдовцом». Моя смерть наконец вручит тебе аттестат зрелости: я надеюсь, ты станешь в конце концов мужчиной, который не боится ни мамы, ни собственной тени. Пора открыться, сынок, перестать прятаться в шкафу. Я пишу это, заботясь не только о тебе, но и об Эдмунде. После того обаятельного афинца (что с ним, кстати, случилось?) это второй мужчина, к которому ты питаешь истинные чувства, правда?
Думаю, не ошибусь, если скажу, что моя болезнь и твоя любовь к этому мальчику связаны. Прощальный звоночек придал тебе смелости изменить маме, верно? К сожалению, ты изменил мне не до конца. Ты слишком мало любил Эдмунда. Но это еще можно исправить. Пора полюбить его по-настоящему, всем своим существом, и поддержать заболевшего мальчика, тем более что ты отчасти виноват в его болезни. Сынок, ты должен доказать Эдмунду, что любишь его больше, чем меня; что не можешь без него жить. Я уверена, что это его приободрит, поставит на ноги. Ты должен сделать это как можно скорее, прежде, чем меня похоронишь. Я верю, что так всем нам суждено.
По виду и характеру Эдмунд – противоположность Лазара. Но они ведь родственники, и это не случайность! Один – продолжение другого, вместе они образуют линию, которая тянется от меня к тебе, от Лазара к Эдмунду, от меня к моему мужу, от вас – Ролана и Эдмунда – к небу, словно «Бесконечная колонна» Бранкузи. Ее фотография, сделанная Лазаром в 1938 году в Тыргу-Жиу и извлеченная из-под матраса нашими котятами, – единственная память о моем втором муже. И символ любви, связующей людей и поколения.
Роло, милый! Сын, всю жизнь цепляющийся за материнскую юбку, подобен «орлу», вплавленному в «решку»: это лишь эскиз самого себя; нереализуемый проект.
Ты должен доказать Эдмунду свою любовь! Перестать прятаться от мира. Это мое завещание.
Будь здоров, сынок!
Твоя старая maman
Е. Юки И – Ролану Барту
Мишель Фуко. "История безумия".
Карманное издание (Париж, 1964).
Фото Эдмона Берга
Yuki I, 504 West 110, NY, NY 10025: 5 мая 1979
Уважаемому господину профессору Ролану Барту Коллеж де Франс
Уважаемый господин профессор, помните ли Вы меня, уважаемый господин профессор? Я была ассистенткой милой госпожи профессор Огава. Я предъявила милой госпоже профессор ужасные обвинения. Вы наверняка догадались: письмо писал человек не в своем уме. Ум вернулся к этому человеку. Его преследуют воспоминания об ужасном поступке. Я рассказала о нем моей дорогой госпоже доктор. Она сказала мне: напиши уважаемому господину профессору, открой правду.
Правда такова: ужасное письмо продиктовано призраками. Я страдаю этим давно: с перерывами, начиная с двенадцати лет. Первая галлюцинация случилась у меня в апреле. Расцвели вишни. Ветер насиловал цветы: отрывал от них лепестки. Они трепетали в воздухе, кровоточили. Кровь капала на землю. Меня пронзила боль: что-то лопнуло в животе. Хлынула кровь. Подо мной образовался красный пруд.
От крови поднимался пар. Красный туман застилал глаза. Весь мир был залит кровавым потопом. Меня охватило красное безумие. Я разодрала кимоно в клочья. Валялась в пруду. Не помню, что было дальше. Я проснулась в белой комнате. Рядом со мной сидела мама. Глаза у нее были все в красных прожилках. Я поняла: это ее делишки.
Галлюцинации прекратились. Но остались внутри: притаились в серых клетках. В состоянии гибернации. Меня считали «нормальной». Я сама себя – тоже. Теперь я знаю: душа моя была инкубатором. Болезнь вызревала в ней. Готовилась взорваться. Первым делом меня охватила мания преследования.
Кого любишь больше всего, того подозреваешь в худшем. Такова болезнь – объясняет моя дорогая госпожа доктор. Инкубация продолжалась восемнадцать лет. Эти годы я потратила не зря. Лицей окончила с отличием. Экзамен в Токийский университет сдала в числе пяти лучших. Среди них я была единственной девушкой. Стала образцовой студенткой. Перешагнула через курс. Стала ассистенткой госпожи профессор Огава. Получила премию ректора за магистерскую работу. Опубликовала ее. Теперь мне стыдно. Тема была связана с мамой. Я напридумывала: у мамы ментальность гейши. Теперь я знаю: я всем обязана своей преданной маме.
Милой госпоже профессор было известно о трех моих «А»: анорексии, абнегации, агрессии. Желая помочь маме, милая госпожа профессор меня опекала. Обедала вместе со мной. Готовила ужин, ходила за покупками. Мыла и одевала. Без милой госпожи профессор я была бы черт знает кем: в драном оранжевом комбинезоне, в опорках из тряпья. Я без памяти влюбилась в милую госпожу профессор. Засыпала ее любовными письмами.
Милая госпожа профессор добилась больших успехов в науке. Приобрела международную известность. Посредственные сотрудники ей завидовали. Распускали слухи: будто она латентная лесбиянка. В этой лжи я и погрязла. Из любви проклюнулась ненависть. Из ненависти вывелись галлюцинации. Милая госпожа профессор обернулась Ужасной Тоши. Она просачивалась в замочную скважину. Насиловала меня во сне. Обещала: уж я тебя отдеру.
Я написала вам, уважаемый господин профессор, донос. Подделала на чеке подпись моей преданной мамы. Купила билет в Нью-Йорк. Прилетела. Не помню, что было дальше. От моей дорогой госпожи доктор знаю: на следующий день я распаковала чемоданы в Центральном парке. Разделась догола. Вынула тампон: из меня полилась кровь. Я каталась в ней. Орала. Сбежался народ. Кто-то вызвал полицию.
Очнулась я в больнице Белсайз. Привязанная к кровати. Рядом сидела моя дорогая госпожа доктор: американка японского происхождения. В блокноте она отыскала мамин телефон. Та рассказала ей: я появилась на свет недоношенной, с родовой травмой; единственный внебрачный ребенок. Отца не знала. Зато видела его в себе: за километр. У меня рост 190 см, фиалковые глаза, кудрявые каштановые волосы, длинный нос. Моя дорогая госпожа доктор считает: смешанная красота – самая привлекательная. Восточный разрез глаз прелестно контрастирует с фиалковым цветом.
В тринадцать лет я хотела выколоть себе глаза. Потерять себя из виду – дитя гейши и какого-то солдата. Мания свила во мне гнездо после первой менструации. Моя дорогая госпожа доктор говорит: менструация – гормональная революция. Я отвечаю: это – катастрофа.
После начала менструаций я начала расти как на дрожжах. Нос удлинился. Волосы посветлели, стали виться. Из меня вылезло заморское чудище. В наказание: за мамин грех. За что она продалась: за несколько пар капроновых чулок, за плитку шоколада? Так же гейша поступит и со мной. Вырастит из меня майко. Продаст в бордель.
Все это было измышлениями больной головы. Публичные дома закрыли американцы. Моя преданная мама была полной противоположностью гейши. Она родилась в Нагасаки. Во время войны училась в университете в Киото. Родители были христианами-буддистами. Вместе с младшим братом жили возле храма: в ста метрах от эпицентра. От их дома не осталось и щепки.
Моей будущей преданной маме было тогда девятнадцать лет. Она оказалась совершенно одна. Без средств к существованию. Через год забеременела. Могла сделать аборт. Могла отдать меня чужим людям, в приют. Теперь я это понимаю: благодаря моей дорогой госпоже доктор. Наконец я вижу перед собой мою преданную маму, какой она была на самом деле: вечно заваленная работой секретарша японо-американской адвокатской фирмы.
Моя преданная мама получала мало, постоянно подрабатывала. По воскресеньям печатала на машинке. По ночам вязала крючком. Всегда брала половину отпуска. Зато она дала мне образование: как мальчику из хорошей семьи. Я учила иностранные языки. Играла на скрипке и в теннис. Состояла в лыжном клубе. Моя преданная мама баловала меня. Я ненавидела ее за свою сломанную жизнь.
Мы жили в центре Токио: в районе художников, иностранцев. Никто меня не дискриминировал. В школе я была не единственной метиской. В моем классе училась получешка-полуяпонка. Я сидела за одной партой с дочкой соседей: литовских евреев. Когда началась война, им помог наш консул в Вильно: дальний родственник моей преданной мамы. Он многих тогда спас: выдавал транзитные визы для въезда в Китай. После войны ему за это досталось. Он был отправлен на пенсию: нищенскую. Зарабатывал уроками. Со мной занимался разговорной речью. Научил меня писать заявления и письма. Это ему я обязана хорошим французским.
После того как я сбежала из Токио, моя преданная мама умерла от сердечного приступа. Я пыталась покончить с собой. Меня спасли. Я много недель пролежала привязанная к кровати. Потом в летаргии. Ходила под себя. Меня кормили через капельницу. Вытащила меня моя дорогая госпожа доктор. Она сидела рядом со мной и шептала: «Мама знала о твоей болезни. Мама тебе простила. Ты встретишься с мамой на Островах счастья».
Я поверила моей дорогой госпоже доктор. Встала с постели. Потихоньку начала ходить, говорить. Прошел месяц, два. Один раз во время прогулки моя дорогая госпожа доктор спросила: «Хочешь познакомиться со своим отцом?» Я машинально кивнула.
Мой папа приехал с Аляски. Привез мне белого плюшевого мишку. Во время войны он был пилотом. Теперь летает на маленьком самолете в стойбища эскимосов. Мой папа под два метра ростом, у него фиалковые глаза, седые вьющиеся волосы. Неженат, бездетен. У него были проблемы, вроде моих. Он любит свою единственную дочку всем сердцем.
Меня выписали из больницы. Моя дорогая госпожа доктор помогла мне снять комнату: на Верхнем Вест-Сайде у знакомой писательницы. Анн родилась в Польше. Я сплю дома. С Анн провожу уик-энды. В будние дни посещаю дневной стационар: занятия живописью и скульптурой. Ведет их сестра-близнец Анн: бывшая пациентка Кэрол. Анн пишет о ней роман. Она уже скоро закончит. Читает мне вслух отдельные фрагменты. Анн не знает Японии, но любит ее. По картам она ориентируется в Киото лучше, чем я. Но постоянно просит меня: «И, расскажи мне о древней столице».
Я рассказываю: в Киото меня повезла моя преданная мама. Это был подарок на четырнадцатилетие: 5 мая 1961 года. Потом мы ездили в Киото каждый год. В поезде моя преданная мама всегда вспоминала одно и то же: атомная бомба должна была упасть на Киото. Таков был первоначальный план американцев.
Эти разговоры меня бесили. Реакция всегда была одинаковая: сожаление. Дедушка с бабушкой остались бы живы. Мама бы не загуляла. Один раз я буркнула себе под нос: «Очень жаль». Моя преданная мама спокойно ответила: «Возможно. Нас не было бы на свете».
Во мне говорил демон. Теперь я молю о прощении: перед сном и проснувшись долго стою на коленях у кровати. Может, я стану христианкой-буддисткой: у нашей секты есть небольшой филиал в Штатах. Я умоляю Анн: увековечь мою преданную маму в книжке о Кэрол. Опиши любовь моих родителей. О ней рассказывает мой папа.
Моя будущая преданная мама работала уборщицей в психиатрической клинике в Киото. Она была ужасно худой: настоящая церковная мышь. Глаз ни на кого не поднимала.
Мой будущий папа пережил шок: в больнице он пытался повеситься, дважды. В коридоре увидал мою будущую преданную маму – и влюбился в нее. Ему сразу стало лучше. Потом он симулировал безумие. Ходил по пятам за моей будущей преданной мамой – как пес. Все впустую.
Наконец моего будущего папу выписали: он стал шофером в военной комендатуре. Один раз из грузовика он увидел мою будущую преданную маму. Поехал за ней. Выследил: ее дом стоял возле маленького синтоистского храма. Дом выглядел пустым. Моя будущая преданная мама проскользнула внутрь: под самой крышей зажегся свет.
Мой будущий папа отвел машину на базу. Прокрался в храм. Сел на ступеньки за алтарем. Ночь была жаркая. Музицировали сверчки. На рассвете он задремал. Проснулся от звука гонга. Было девять утра.
Мой будущий папа решился. Раздвинул двери, снял ботинки, вскарабкался по шатким ступенькам. На гвозде висело платье моей будущей преданной мамы. На плитке стояла кастрюлька с остатками риса. Моего будущего папу охватило отчаяние. Он послонялся вокруг дома. Поплелся на кладбище. Стал подниматься в гору. Тропка петляла между могилами: она вела на вершину холма. Там стояла пагода. Я знаю эту дорогу.
Протесты были тщетны: мой день рождения в Киото всегда праздновался одинаково. Моя преданная мама будила меня ранним утром. На троллейбусе мы ехали на другой конец города: в храм Мисимы. Он был заброшенный и некрасивый. Моя преданная мама не питала симпатии к синтоизму. Я презирала религию националистов. Ежегодный ритуал доводил меня до исступления. Моя преданная мама вела себя абсурдно: словно гейша в феодальной Японии. Она била поклоны перед грязным зеркальцем, ударяла в гонг. Потом тащила меня на гору: к пагоде.
Мой папа любит об этом вспоминать. Он говорит медленно: тихим вдохновенным голосом. То отводит от меня взгляд. То снова смотрит прямо в глаза. Я знаю: он меня не видит. Перед ним то воскресное утро. Перед моими глазами тоже прокручивается старый фильм. Столько летя терпеть его не могла. Теперь он трогает меня до слез. Мой будущий папа еще не знает: под пагодой стоит скамейка. На скамейке сидит моя будущая преданная мама. Читает сонеты Шекспира.
Мой будущий папа отыскал мою будущую преданную маму в ее самом любимом месте. Со скамейки под пагодой открывается красивейший вид на буддийский храм Киёмидзудера. Там кончается Киото, начинаются леса. В них меня зачали на исходе воскресенья. По моей просьбе Анн описала этот вечер.
«Когда они выходили из леса, Юрико шепнула Роберту: “Вот филигранная пагода и огромный Киёмидзу. Видишь? Лодочка встретилась с броненосцем, мчащимся на всех парах. Пересекаются два пути. Наша судьба свершилась”. – Над черной крышей Киёмидзу поднималась луна».
Почему они не остались вместе? Моя будущая преданная мама боялась США. Мой будущий папа боялся жизни в Японии: ему хотелось убежать от той секунды как можно дальше. Я проходила в школе: в то утро видимость была нулевой. Нагасаки скрылся в густом мареве тумана. Мой будущий папа прилетел из Гуама. Топливо у него было рассчитано до минуты. Он уже хотел лететь обратно. И тут в облаках открылся просвет: туда он и сбросил бомбу. Она упала на наш собор: самый большой христианский храм Восточной Азии.
Мой будущий папа получил приказ возвращаться в Штаты за три месяца до моего рождения. В панике он бросился к моей будущей преданной маме. Чердак оказался пуст. Она уехала, не сказав ни слова. Не оставила адреса. Моего папу разыскала через Красный Крест в 1977 году. Она написала: «Твоей дочери скоро исполнится тридцать лет. У нее выдающиеся способности. Она работает в Токийском университете. Прекрасно говорит по-английски. Могла бы преподавать в университете в США».
Мой папа и моя дорогая госпожа доктор уговаривают меня вернуться в университет. Я знаю: туда я не вернусь никогда. Доктор Инуэ Юки умерла. Безумная исследовательница ментальности гейш истекла кровью в Центральном парке.
В больнице Белсайз вновь появилась на свет Юки И. Она будет художницей: как Кэрол. Художницей памяти, страдания. Невыносимой боли. Юки И покажет: так падает красный снег. Так падает маленькая бомба. Так кружат лепестки: кровавые, ржавые, розовые. Так пересекаются пути в океане. Из Вильно в Токио. Из Гуама в Нагасаки. Из Нагасаки в Киото. Из Киото на Аляску. Из Токио на Манхэттен. Из Манхэттена в Киото. Пути XX века: извилистые, головоломные. Юки И помнит всё. Всё хочет начать сначала. Всё хочет связать.