Текст книги "И огонь пожирает огонь"
Автор книги: Эрве Базен
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц)
II
Отчаявшись дозвониться до Парижа, Сельма, как всегда в минуты волнения, бросает взгляд на генеалогическое древо, с которого спускаются шесть медальонов; древо это – чистая фикция, ибо уж слишком далеко отстоят друг от друга Гюлльшпенг (где отец и мать Сельмы проживают свою folkpension[2]2
Государственную пенсию (швед.).
[Закрыть] в 1500 крон на берегу озера Дальбо), городок Ире (в лесистом Верхнем Анжу, где вдова, мадам Легарно, еще держит в деревне бакалейную лавку) и многочисленные места пребывания супружеской четы, людей во многом схожих, а во многом различных, которых недавно перевели в Южную Америку. Сельма хочет улыбнуться. И ей это удается. На древе, последним отростком которого является розовощекое существо с голубыми глазами и светлыми ресницами, скоро появится седьмая ветвь. Но тут Сельме приходится склониться к аппарату и крикнуть в трубку:
– Ничего не могу поделать! Связи нет.
Сельма больше не улыбается. Она встает из-за письменного стола и подходит к окну, по обе стороны которого, как свидетельство скандинавской любви к вечнозеленым растениям, стоят два фикуса с длинными узкими листьями. Да, заваруха что надо! Сколько же их? Эрик, военный атташе, которого, конечно, вовсе не радуют всякие реплики насчет того, как используется «его» техника, все утро не спускал глаз с неба, уверяя каждого встречного и поперечного, что все истребители – американского производства, – так вот Эрик говорит, что их скопилось уже около двухсот, гостиные битком набиты, точно во время приема 14 июля. Сельма сама убедилась в этом, когда спустилась вниз перекусить; в большинстве своем это были мужчины, и стоило на них взглянуть, как становилось ясно, чем они занимались и к какой принадлежали партии; имена многих значились в списках, которые хунта зачитывала по радио, требуя, чтобы эти люди явились в ближайший комиссариат полиции. Но Сельма заметила среди них две-три семьи в полном составе, включая грудного ребенка: его мать, дочь министра, в спешке не захватила ни пеленок, ни соски, и теперь никто не мог успокоить младенца, ибо в посольстве не было того сорта порошкового молока, к которому он привык.
Сколько же их будет вечером? Каждую минуту прибывают все новые и новые кандидаты на право убежища; едва переступив порог, они попадают в объятия своих, и теперь их уже столько, что приходится направлять их в сад, где они располагаются на траве, инстинктивно группируясь вокруг своих лидеров.
– Сельма! – кричит кто-то с лестницы.
Но Сельма не отвечает. Положив руку на живот, начинающий выступать под свободным платьем, она слышит лишь хрип девочки, которая внезапно упала прямо на клумбу и забилась в припадке эпилепсии. Сельме и самой точно не хватает воздуха среди этой шумной, говорливой толпы; перебивая друг друга на своем певучем языке, столь не похожем на классический испанский, оставшийся у нее в памяти со времен лицея, они взвешивают свои шансы или ругаются на чем свет стоит. У Сельмы такое ощущение, будто она слишком туго затянула бандаж, хотя его на ней вовсе нет. Она устремляет взгляд вдаль. Туда, где за посольским садом утопает в зелени городской парк, настоящий ботанический рай; там важно расхаживает по дорожкам старик сторож в соломенно-желтой униформе, там струи большого фонтана непрерывно освежают воду, чтоб не подохли золотые рыбки, и пенящийся каскад падает в искусственную реку, вьющуюся вдоль газонов, которые тщательно выстригает механическая косилка, волоча за собою набитый травой мешок.
– Да, скажу я тебе, дорогая, мы с тобой умеем выбрать уютное местечко! Всякие головорезы летят на нас, как на приманку! Последний раз это было в Греции.
Сельма наконец оборачивается. В дверном проеме – косяки, кажется, сейчас треснут, распертые его могучей фигурой, – расправив широченные плечи, на которые не лезет ни один готовый костюм, стоит Оливье, ее супруг-великан, и откуда он только взялся в этой их ничем не примечательной семье?! Все такой же внушительный, но далеко не такой добродушный, как обычно, Оливье ворчит, тряся взлохмаченной шевелюрой, столь же черной, как и густая поросль, торчащая из расстегнутого ворота рубашки:
– Чисто сработано! Как говорит патрон, это демонстрация бессилия народа перед лицом сокрушительной мощи современной армии. Люди против танков – какое уж тут сопротивление.
Сельма качает головой; в этом он весь – ее черноволосый брахицефал: когда он возмущен, ему необходимо высказаться, и он будет говорить, не закрывая рта и не думая о том, что ее и так тошнит.
– Эти господа из хунты – люди, конечно, не мягкие, но соображают, что к чему! Железные дороги, шоссе, телевидение, порты, почта, газеты – они прежде всего захватили средства массовой информации и узлы связи и тем разобщили противника. Идеальная модель переворота.
– Ты говоришь так, будто они уже выиграли, – замечает Сельма, покусывая ноготь.
– К сожалению, это совершенно ясно.
Оливье подошел к ней; обняв ее за плечи, он тоже обозревает толпу беженцев: только у троих при себе чемоданы, остальные, лишившись всего, топчутся на клочке родной земли, с которой им скоро ради спасения своей жизни придется расстаться. Официант обносит всех бутербродами и стаканчиками из вощеной бумаги; другой – ходит с кувшином и разливает мутноватую жидкость. Сельма открыла было рот, но тут же передумала… К чему, в самом деле? Отождествить лицо с именем – а она узнает здесь многих – значит придать человеку вес, которого он уже не имеет, сделать его первым в числе несчастных.
– Хоть бы они галстуков не надевали, – непонятно почему шепчет она.
На что Оливье тут же реагирует по-своему:
– Ну, эти-то выйдут из воды сухими. А вот тысячам безвестных на заводах и в бидонвиллях, с которыми сейчас будут нещадно расправляться, – им мы ничем не можем помочь… Хунта ведь действует у себя дома, значит, все права на ее стороне. За истязание детей суд в любом государстве лишает отцовства. А за истязание народа ООН должна была бы иметь право вводить свои войска, лишать страну суверенитета.
– Jag alsker dig,[3]3
Ты мне нравишься (швед.).
[Закрыть] голубая каска, – говорит Сельма; иронизируя, на этот раз, правда, мало уместно, она любит мешать языки. – А что должна делать я?
– Приказ патрона: переоборудовать кабинеты в спальни. Я возвращаюсь на свое место у двери – принимать людей. А ты спустись вниз и займись детьми.
– А с нашим что будет? – спрашивает Сельма, сдвинув светлые брови.
– Заберем его завтра. Все, кто на полупансионе, сегодня остаются ночевать. Начиная с шестнадцати часов на улицах запрещено всякое движение.
Тон у Оливье изменился: тревога овладела и им. Молча, сразу став внимательным мужем, он повел свою супругу – вместе с будущей дочкой – вверх по лестнице, ограждая от возможных столкновений, ибо люди непрерывной чередой одни спускались, другие поднимались, груженные непонятно откуда раздобытыми матрасами и одеялами. С грудой подушек в руках сам господин Мерсье – сиречь посол – включился в дело.
– Смотри, осторожней! – на ходу бросает он Сельме, которую зовет на «ты», поскольку знал ее еще ребенком, когда служил в Стокгольме. – А вы, Оливье, не забудьте: вы мне должны бутылку шампанского. Я же говорил вам, не пройдет и недели, как президент будет у них в руках. Так оно и оказалось, и неизвестно даже, какова его судьба.
И он со своей ношей карабкается дальше. А супруги быстро сходят вниз. Здесь толпа становится такой плотной, что Оливье с трудом пробивает через нее дорогу жене.
– Черт побери! – внезапно с негодованием восклицает он, оборачиваясь. – Видишь того шпика? Сам комиссар Прелато, ты только посмотри, как этот недоносок старается!
Оливье оставляет Сельму и бросается к гному; весь в сером, в серой форме, с серой шевелюрой и серыми усами, гном размахивает коротенькими ручками, похожими на лапы, и, загородив собою дверь, не дает войти вновь прибывшим.
– Следуйте за мной, приказано, – кричит гном.
– Кем приказано? На каком основании? Как бы то ни было, вы не имеете права стоять в дверях посольства, – обрывает его Оливье и с такой силой хва– тает полицейского за рукав, что материя трещит по шву.
Комиссар оборачивается, приподнимается на цыпочки, приподнимает брови. ВВид у него весьма вызывающий – как у людей, которые считают свое дело правым только потому, что они выигрывают.
– Поосторожней, – сквозь зубы цедит он. – Вмешиваясь во внутренние дела нашей страны, вы становитесь сообщниками бунтовщиков. Фамилии этих людей названы по радио, их бегство подтверждает их вину.
– Если выбирать среди мятежников, то я предпочитаю их, – бросает, пожалуй слишком поспешно, Оливье. – Мы не становимся ни на чью сторону, мы просто помогаем пострадавшим. Если ваши друзья потерпят крах, если завтра лично вам придется спасать свою шкуру, мы и вам предоставим убежище.
– Благодарю, – шипит комиссар. – Я не забуду привести ваши слова в своем рапорте. Ни словечка не пропущу.
И уходит, скособочась, трижды сплюнув на землю. Вскоре раздается заливистый, долгий свист, означающий, вероятно, просьбу о подкреплении.
III
Канонада стихла; самолеты вернулись на свои базы, предоставив небесные просторы вертолетам-наблюдателям, которые иногда вдруг резко снижались к какой-то цели, точно ястребы, высмотревшие на земле добычу. Но позже, когда загорелись звезды, помигивая своими желтыми огнями вокруг зеленых огней вертолетов, вертолеты тоже исчезли в ночи, наполненной далекими, теперь уже редкими взрывами; могло даже показаться, что воцарились мир и порядок, если бы время от времени сухие дружные залпы не вспугивали эхо.
Мануэль сидит в темноте своего укрытия, где все пропитано непонятным запахом, и слушает дыхание Марии – она спит одетая, одурманенная барбитуратами. Ничто не нарушает тишины – с той минуты, как из ванны перестали доноситься звуки льющейся воды, говорившие о том, что хозяева дома наспех моются, несмотря на поздний час. Ничто, кроме еле слышного шороха, еще более неуловимого, еще более приглушенного, чем шуршание мышей под полом. Мануэль, стремясь забыть на время свои неразрешимые проблемы, вслушивается в эти звуки и в конце концов разгадывает их природу. Запах! Смешанный запах помета и перьев – так пахнут птицы. Время витья гнезд прошло, но воробьи, еле слышно почирикивая во сне, сидят здесь, под балками, и греются на пуху.
Мануэль стискивает зубы. Завтра воробьи улетят или будут весело скакать по водостокам и черноголовые самцы будут трепать рыжеватых самок. Мир птицам, горе людям! Многим ли друзьям, как ему, удалось вот так же спрятаться? И сколько трупов, подобранных за эти два дня на улицах, сложили на грузовики, а потом сбросили в общую могилу, которая стала для Хорхе и Кармен их брачным ложем? Мануэлю не отвлечься: картина расправы снова и снова встает у него перед глазами…
Быстрый, хорошо смазанный, легко маневрируя на добротных толстых шинах, бронеавтомобиль открыл огонь; шесть очередей за шесть секунд – и стальные дула, слегка дымясь, чуть поворачиваясь слева направо и справа налево, уложили наповал все свадебное шествие. Даже Артуро, уже собравшегося кричать «ура», Артуро, поднявшего руку в знак приветствия и, конечно же, не подумавшего поднять две. Да если бы даже он их и поднял, это все равно бы ничего не дало: ведь если человек поднял обе руки, значит, он сдается, то есть признает себя виновным, а в жестокой стремительности событий у экипажа бронеавтомобиля, чья задача – очистить улицы, нет ни времени, ни возможности брать людей под арест… Артуро, согнувшись пополам, упал первым с простреленным позвоночником. Хосе, которого в семье Пачеко звали Хосе-Маковка, рухнул на колени, а потом ткнулся носом в асфальт, как и Альфонсо, как и все остальные, изрешеченные пулями сзади, и лишь в последний миг от этой плотной группы людей, валившихся в одну сторону, точно колода карт, щелчком разбросанная по столу, отделилась белая фигура в венке из флердоранжа, качнулась из стороны в сторону и распласталась на земле, замерев в кипени тюля.
– Ay, Jesus! Que lastima![4]4
Ах, Иисусе! Жалость-то какая! (исп.).
[Закрыть] – взвыла вся улица, захлопывая на всякий случай ставни.
Постояв секунду, броневик снова дернулся. Затем медленно поехал вперед и остановился в метре от группы, ликвидированной столь чисто, что никто даже пикнуть не успел. Люк раскрылся, и из него по пояс вылез молоденький, широкоскулый, почти наголо остриженный метис; он нагнулся, и его стало рвать прямо на бронированную обшивку, пока хриплый властный голос не загнал его внутрь. Люк снова закрылся, и минуты две броневик стоял, точно выжидая реакцию окрестных жителей, или обсуждая последствия своей ошибки, или просто отчитываясь по радио перед начальством. Затем колеса завертелись в обратную сторону. Не решаясь ехать по груде трупов, откуда кровь уже текла струйками к водосточным канавам, броневик попятился, поискал брешь в веренице машин, нашел ее и объехал препятствие по тротуару.
И тогда Мария вырвалась и побежала к убитым. Она не кричала. Только глаза неестественно расширились на окаменелом лице, будто у зрителя, ушедшего с фильма ужасов. Добежав до них, она трижды повернулась на месте, точно в одури, ища глазами невидимых, запуганных свидетелей, прильнувших к щелям между занавесками. Потом оглядела отца, распростершегося, раскинув руки, на спине, оглядела мачеху, упавшую на живот, и двух дочек Мирейи, лежавших друг на дружке; их темные волосы все так же струились по плечам на розовом шелку платьев, испещренном пурпурными пятнами. Она не стала опускаться на колени. Только перекрестилась. И когда Мануэль подошел к ней, прошептала, обращаясь к нему, к человеку, который, по сути дела, даже не был ее женихом:
– У меня никого, кроме вас, не осталось. – И уже более твердым, холодным тоном добавила: – Не беспокойтесь, раненых нет.
Раненых действительно не было, если не считать новобрачной, у которой продолжалась агония: ее рука с новеньким обручальным кольцом еще царапала землю наманикюренными ногтями. Когда рука замерла, Мария склонилась над своей сводной сестрой – избалованной дочерью от второго брака, сняла кольцо и надела себе на палец.
– Помните последние слова священника во время венчания? – тихо проговорила она. – «И даруй им, боже, счастливый удел, и пусть вступят они однажды в светлое царствие твое!» Вот видите, Мануэль, как быстро осуществилось это пожелание.
* * *
Сидя на узком надувном матрасе, положенном рядом с другим, на котором спит Мария, Мануэль машинально ощупывает живот, пытаясь найти болезненную точку, которую чувствует где-то сбоку. Марии так и не удалось пока выбраться из шока: все это время она говорила и двигалась, как. сомнамбула.
– У меня никого, кроме вас, не осталось. Теперь главное – спрятать вас в надежном месте, – повторяла она и с полнейшим безразличием к условностям и опасностям пустилась на поиски убежища.
В надежном месте?.. Но где оно, надежное место, в городе, который разбит на квадраты и прочесывается солдатами, оцепляющими последние очаги сопротивления? Нечего и думать о том, чтобы собрать кого бы то ни было и где бы то ни было, – это значит неминуемо обречь себя на гибель. Как нечего и думать о том, чтобы укрыться в казенном здании – все они, естественно, стали мышеловками – или чтобы пробраться сквозь заслоны, отрезающие путь в провинцию. Квартирка Марии – незаметной, безымянной секретарши, всегда стоявшей в стороне от политики, – конечно, могла бы послужить временным пристанищем. Но после получасового петляния среди поваленных деревьев, среди трупов, лежавших в ореоле круглых красных луж, среди кусков развороченного асфальта, среди воронок, где из пробитых газопроводов вырывались зеленоватые язычки пламени, дом Марии, который соседствовал с каким-то профсоюзом, предстал перед ними окруженный карабинерами, стрелявшими по всему живому, что только появлялось за оконными стеклами.
– Давайте расстанемся! – сказал ей Мануэль. – При том, как все складывается, далеко мне не уйти. И я не вправе вас…
– Единственный наш шанс – какое-нибудь посольство! – перебила его Мария, поворачивая назад.
Какое посольство? Где оно находится? Можно хорошо знать столицу, но никогда не интересоваться подобными вещами. Да, до чего же быстро взрослый мужчина становится заблудившимся мальчуганом! Какая пропасть лежит между мужеством политика и мужеством обыкновенного человека! Как он жалок теперь, этот лидер, привыкший к тому, чтобы точно рассчитывать каждый свой шаг, каждую минуту, умеющий произносить речи и теперь застигнутый врасплох необходимостью спасать свою жизнь! Ну конечно, посольство. Но эти здания, над которыми реют флаги, исчерпавшие, кажется, все сочетания цветов, в большинстве своем расположены в центре, а именно на центр и направлен основной удар мятежников, там сосредоточены солдаты, осаждающие последние опорные пункты сторонников правительства. А кроме того, как можно быть уверенным в том, что симпатии иных дипломатических миссий остались на вашей стороне, а перед другими уже не выставлен полицейский заслон?
– Французы! – воскликнула Мария. – Это самое близкое отсюда посольство, и оно к тому же в районе особняков.
Она взяла Мануэля под руку, сочтя, что, «обженившись» таким образом, всем известный холостяк привлечет к себе меньше внимания. И все же непонятно, каким чудом его до сих пор не узнали патрульные, проносившиеся через равные промежутки времени по улицам в «джипах»; лишь иногда оттуда доносилось повелительное:
– Да возвращайтесь же домой, черт бы вас подрал!
Но полосатые брюки Мануэля, черный узел бабочки, так же как зеленое шелковое платье и перчатки Марии служили им защитой. Богатые – разве они бывают в чем-либо виновны! Идут хорошо одетые люди, застигнутые событиями вдалеке от дома; они не жмутся к стенкам, не стараются казаться незаметными – просто торопятся добраться до богатых кварталов; конечно, их можно счесть безрассудными, но красными – никак. Это тут же и подтвердилось: раздался долгий, пронзительный скрип тормозов, и неподалеку остановился грузовичок с парусиновым, пятнистым, как шкура леопарда, верхом. На кого указывает пальцем сидящий рядом с шофером младший лейтенант?
– Только не бегите, – прошептала Мария.
И оказалась права. Офицера интересовали лишь двое молодых людей, шедших позади них; в мгновение ока их окружили штыками, обыскали, избили и бросили в грузовик – это были двое рабочих, только что вышедших из типографии; оробевшие, испуганные, они, конечно же, вызывали подозрение хотя бы своими синими робами, бородами а-ля Кастро и руками, почерневшими от жирной краски, с помощью которой так часто ниспровергают основы основ.
* * *
Еще двести метров. Еще сто… Мануэль и Мария удачно миновали уличную облаву, организованную командой морских пехотинцев (почему морские пехотинцы?); моряки бежали цепочкой и действовали по принципу сетей с петлей, которую рыбаки затягивают прежде, чем вытащить рыбу. Беглецам пришлось перепрыгнуть через рухнувший телеграфный столб, опутанный разорванными, торчащими в разные стороны проводами, которые все еще были под током и в местах коротких замыканий выбрасывали снопики фиолетовых искр.
– Мы почти пришли, Мануэль!
Возле примыкавшего к посольству парка не было видно и следов повреждений. Пышные частные резиденции, особняки, невысокие дома с дорогими квартирами, с террасами, обсаженными цветами в ящиках, – здесь царила совсем иная атмосфера, и улицы находились под менее бдительным надзором, чем в предместьях. Здесь карабинеры вели себя скромно! Ставни в большинстве домов были приотворены. Изнутри доносились военные марши, которые радио передавало в промежутках между официальными сообщениями, а временами – рулады, гаммы, которые старательно разучивали барышни, сидя на высоких табуретах, радостные восклицания их родителей. И от дома к дому, перекрывая хлопанье десятков флагов, вывешенных на отделанных мрамором или итальянским камнем фасадах, неслось:
– Он мертв! Мертв!
На долю секунды вдруг молнией блеснет в ухе бриллиант или промелькнет напудренный профиль с коралловым ртом и белоснежными зубами; губы приоткрываются, спеша приобщить к семейному ликованию приятельницу с пятого этажа:
– Вы слышите, Хулия? Хвала господу! Он мертв!
Вместо похоронного звона – аплодисменты. Свистки в адрес усопшего. «Браво» устроителям похорон. И Мануэлю с Марией сразу ясно, о чьей смерти идет речь, хотя ни он, ни она не назвали имени.
– Он хотя бы сумел умереть достойно, – пробормотал Мануэль.
Между тем в пятидесяти метрах от них, на углу двух улиц, идущих вдоль западной оконечности парка, напротив бульвара Содружества, показался портал посольства, увенчанный трехцветным флагом; у входа какой-то широкоплечий темноволосый мужчина лихорадочно махал рукой, словно торопя кого-то. Мануэль ринулся было вперед, но Мария удержала его, и он в последний раз не очень уверенно произнес:
– Оставьте меня теперь, Мария, прошу вас…
– Обождите! Там что-то происходит.
И снова она оказалась права. С бульвара Содружества выбежал, усиленно работая локтями, человек, пересек его и стрелой влетел в посольство. Вслед за ним появился другой, много старше первого, из последних сил волоча слабеющие ноги.
– Аттилио! – воскликнул Мануэль так громко, что широкоплечий брюнет обернулся и, выбросив вверх руку, принялся делать какие-то непонятные кругообразные движения.
В ту же секунду – увы! – хлопнул револьверный выстрел, и Аттилио Хачаль, депутат с юга, страстный поборник аграрной реформы, подскочил, словно кролик; гнавшиеся за ним в свою очередь выбежали на бульвар и еще сочли своим долгом пнуть умирающего сапогом, в то время как целый взвод строевым шагом подошел к перекрестку и занял позицию. Последняя надежда рухнула.
– Видите, что меня ждет, – проговорил Мануэль.
Но Мария уже тянула своего изгоя в другую сторону.
– Спокойно! Давайте попробуем войти в парк, – сказала она.
– Но они же обшарят его вдоль и поперек! – возразил Мануэль.
– За водопадом есть грот. Однажды, когда я была маленькая, мы играли в прятки, и я спряталась там, вымокла, правда, до нитки, но зато никто не мог меня найти. Главное – выиграть время. День, от силы – два. Поначалу победители допьяна упиваются местью, а потом неизбежно трезвеют.
– Вы так думаете? Боюсь, что эти чудовища действуют совершенно хладнокровно.
Во всяком случае, западный вход в парк, расположенный за перекрестком, был теперь недосягаем. А для того, чтобы пройти к восточному, нужно обогнуть парк кругом, и там еще неизвестно, открыты ли ворота или же придется перелезать через высокую стену в том месте, где к ней примыкают оранжереи.
– Если потребуется, я послужу вам лестницей, – сказала Мария.
Пройти еще километр – пустяки, несмотря на все возраставшую усталость, отчаяние и убежденность в том, что, понадеявшись на благосклонность судьбы, они попадут к ней в лапы. Шум боя как будто затихал. Лиловые столбы дыма расплывались, смешивались, повисая над городом пеленой, сквозь которую мутно виднелся шар солнца – творца едва заметной тени у подножия фонарей. В особняках, сверху донизу, за исключением дворницких и мансард, царило оживление, радостные события отмечались барабанным боем по кастрюлям, что не мешало, однако, хозяйкам использовать эту утварь и по ее прямому назначению, о чем свидетельствовали вкусные запахи, витавшие в воздухе.
– Под крышками канализационных люков есть железные лесенки, – сказала Мария. – В крайнем случае вы можете…
Она не закончила фразу. Девушка в трикотажной кофточке и белых шортах, с ракеткой в руке, перебежала от дома номер восемьдесят два к дому номер во– семьдесят шесть.
– Ну и пусть! – прохныкала она. – А я все равно пойду. Хайме меня ждет.
Рыжествольные секвойи, эвкалипты с голубоватыми листьями, отливающими тускло-розовым цветом, араукарии с изогнутыми, колючими сучьями, серые кедры вперемежку с бледными сикоморами, сосны с бесчисленными шишками, липкими от светлой смолы, протянули в этой части парка свои ветви над тротуаром, а чуть дальше широколистая пауловния осыпала его стручками, которые трескались под ногами прохожих. Мария шла все время по краю, у кромки мостовой, стремясь прикрыть своего друга, и, казалось, не замечала безудержного счастливого щебета птиц, живущих на одной с ней планете. По другую сторону тротуара тянулась сплошная – и поэтому не таившая в себе опасностей – стена.
– Слышите? Звякает калитка, значит, парк открыт, – проговорила Мария. И тут же добавила, опровергая собственные слова: – Что-то уж слишком часто она звякает. Как бы это не значило, что парк закрывают.
Парк действительно закрывали, и к прибрежным виллам устремился поток нянь и бабушек, довольных, что, несмотря на перестрелку, они сумели обеспечить своим малюткам ежедневную игру на песке или покатать коляску по дорожкам, среди всех этих диковинных растений, названия которых значатся на табличках, совсем как имена гуляющих дам – на их визитных карточках. Две из них прошли совсем рядом с Мануэлем и ничуть не удивились, что, несмотря на безветрие, господин отворачивается к стене и прикрывает пламя зажигалки пиджаком.
– Мануэль! – воскликнула Мария.
Нет, случай поистине неутомим. Последним из парка выходит тот брюнет, что стоял возле посольства, и широкими шагами направляется к ним. Он идет спокойно, размахивая руками и внимательно поглядывая на окрестные виллы. Останавливается с видом величайшего изумления:
– Дорогие друзья, вот уж не ожидал вас тут увидеть! – И, протянув руку, добавляет еле слышно: – Скорее за мной, нельзя терять ни минуты.
И тоже идет вдоль стены, тщательно стараясь прикрывать Мануэля, – говорит, говорит бог знает о чем, громко жалуется, что не нашлось четвертого партнера для бриджа, предлагает пропустить глоток виски, а еще лучше Метлой по мозгам – коктейль, произведший в свете фурор; он круто разворачивается и, загораживая спиной Мануэля, вне всяких переходов пересекает улицу и направляется к невысокому дому в форме буквы Г, стоящему посреди газона, где щетинится добродушная дикарка – юкка. Первый поворот ключа – отперта калитка. Он идет по выложенной плитами дорожке, поднимается по трем ступенькам. Еще один поворот ключа – отперта входная дверь. Он отступает в сторону, пропуская Мануэля и Марию, которые тут же падают в современные мягкие кресла; они – в зале, обставленном с той небрежной элегантностью, к какой вынуждает людей, посвятивших себя дипломатической карьере, краткость пребывания во временном жилище.
– Простите, господин сенатор, – поклонившись, начинает он. – Позвольте представиться: Оливье Легарно, атташе по культуре. Я не ошибся – это оказались действительно вы. Я не был уверен, поняли ли вы мою жестикуляцию. Сад посольства примыкает к парку, и карабинеры, разумеется, об этом знают. Единственное, что я мог сделать, – это опередить их и встретить вас здесь. До посольства вам уже не добраться, да к тому же оно битком набито. Потом увидим. А пока окажите мне честь и воспользуйтесь моим домом, благо, на ваше счастье, я здесь и живу.
И в ответ – еле слышный шепот:
– Как нам благодарить вас?
Эти слова бессильны выразить чувства, испытываемые к человеку, которому ты обязан свободой, а быть может, и жизнью, но у Мануэля после столь неожиданно завершившихся скитаний по городу нет ни голоса, ни сил. У Марии, впрочем, тоже: достигнув цели, она сломалась и теперь тихонько плачет. Оливье, неслышно подойдя к окну, отдергивает занавеску и легонько присвистывает: ясно, что ничего утешительного он не увидел.
– Черт подери! – вырывается у него. – Мало того, что они закрыли парк, они еще поставили вокруг часовых. Вон один торчит как раз напротив нашего окна. Нужно быть предельно осторожными. Дипломатическая неприкосновенность на этот дом не распространяется, так что они вполне могут нагрянуть с обыском.
Но Мануэль и Мария до того взволнованы и сломлены усталостью, что почти не реагируют на его слова. Любое пристанище, пусть самое ненадежное, дает им сейчас возможность перевести дыхание, вновь обрести надежду. Мария – которая вообще вроде бы ни при чем – теперь попадает в безвыходное положение. Ведь даже если бы ей удалось выйти отсюда незамеченной, вернуться обратно она уже не сможет. А Мануэль, который тоже прекрасно это понимает, конечно же, не смеет признаться, что хоть и жалеет, что втянул Марию в эту историю, однако ее присутствие для него – великое утешение!
– Словом, – продолжает Оливье, – ни соседи, ни случайные визитеры, ни женщина, помогающая по хозяйству, ни мой сынишка не должны догадываться о вашем присутствии. В доме только один этаж и есть что-то вроде чердака, где прежний жилец устроил под самой крышей маленькую фотолабораторию. Подняться туда можно по складной механической лестнице. Конечно, там вы не сможете даже выпрямиться во весь рост, и вообще вам будет там очень неудобно, но другого выхода нет.
На улице, по мостовой, стучат сапоги караульного взвода. Слышится женский крик, удары, поток брани.
– Схватили кого-то в парке, – говорит Оливье и без всякого перехода продолжает: – В курсе дел будет только моя жена Сельма, она тоже работает в посольстве… Но не будем ее ждать, пошли наверх!
* * *
Мария поворачивается и глухо стонет; не скоро избавится она от кошмаров. Но это еще полбеды: вначале она вовсе не желала ложиться – раз нельзя провести ночь у гроба родных, надо, по крайней мере, в знак траура провести ночь без сна. Пришлось уговаривать, давать ей таблетки, заставлять глотать снотворное, успокаивать, держа за руку, пока она не задремала, то и дело подергиваясь и судорожно вздыхая, как ребенок, который только-только перестал плакать. Но, прежде чем погрузиться в сон, она вдруг сказала:
– Вы ведь знаете, Мануэль, я не во всем была с вами согласна. Ваши друзья допустили много ошибок. Но враги ваши столь отвратительны, что теперь я, по крайней мере, знаю, на чьей я стороне.
Коробочка со снотворным выпирает из жилетного кармана. Конечно, Мануэль тоже должен его принять. Но как знать, что может случиться? Даже если люк в потолке коридора, из которого выстреливает складная лестница, и вправду мало заметен, чего стоит этот тайник в случае настоящего обыска? И подобно часовому, что зябко притопывает напротив дома в ночной прохладе, Мануэль тоже несет караул…
Караул, по сути дела, бессмысленный – ну что он сможет сделать, если они ворвутся сюда? Может быть, он стережет себя самого, выручая жалкого беглеца, который метался по городу и у которого недостало сил отвергнуть самопожертвование девушки, обреченной теперь разделить его судьбу? И ведь жив-то он лишь благодаря ей, благодаря тому, что она притащила его сюда. «У меня никого, кроме вас, не осталось, Мануэль». И он в свою очередь может ответить так же: «У меня никого, кроме вас, не осталось, Мария». Будь он один, он бы, может быть, сдался. Будь он один, он предпочел бы, наверно, стать очередной их жертвой. Для того, кто посвятил себя какому-то делу, вряд ли очень почетно остаться в живых, когда дело его потерпело крах. От этих мыслей на душе у Мануэля становится совсем муторно… Тот, кто вас любит, зачастую отвлекает вас от главной в жизни задачи – вот этого Мануэль всегда и боялся. Тот, кто спасает вас, приобретает на вас права – от этого никуда не уйти. И не уйти от осаждающих душу видений: вот Мария надевает на палец обручальное кольцо своей сестры; а вот Мария поднимается в это убежище, опустив глаза и не сказав, что Мануэль ей не муж и не любовник, а ведь им придется долгие часы, долгие дни лежать бок о бок, так близко, что сливается дыхание…