Текст книги "Эпизоды за письменным столом"
Автор книги: Эрих Мария Ремарк
Жанры:
Рассказ
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 27 страниц)
В пути
После того как я четыре дня питался только незрелыми сливами, я потерял сознание. Желудок я ощущал как кусок раскаленного железа, полевая дорога рябила в моих глазах. Я знал, что был ясный полдень, и солнце палило вовсю, но мне все казалось серым, как зола, а ноги подкашивались от страха, словно мне предстояло идти вброд через болото. Шатаясь, я спустился с шоссе и махнул на все рукой. Улегшись под сосной, я расстегнул рубашку и почувствовал, что лечу в чёрную пропасть. Я думал, мне крышка.
Когда я пришел в себя, был уже вечер. Рядом стоял какой-то крестьянин и тряс меня за плечо. Я почувствовал, что лицо у меня мокрое. Языком я слизал капли с губ. Губы горели. Это был шнапс. Крестьянин поднес к моим губам бутылку шнапса. Я приподнялся и отхлебнул глоток. Потом помотал головой – не мог выпить больше. Уже первый глоток ударил мне в голову.
Крестьянин возвращался в свою деревню. Его лошадь фыркала и била копытом перед фургоном на обочине. Между колесами покачивался фонарь. Желтый свет фонаря в сумерках, теплый запах лошади, большая темная фигуpa крестьянина – все это напомнило мне родной дом и лишило сил. Я сцепил зубы и поднялся.
Крестьянин спросил, что со мной стряслось. Я ответил, что потерял работу и что неделю назад, когда я был в пути, у меня украли последние деньги. Он вынул из фургона два сырых яйца, отколупнул скорлупу с одного конца, долил в яйца шнапса и протянул мне эту смесь. Я медленно ее выпил. Потом поел немного хлеба, который он вынул из кармана.
Он хотел, чтобы я пошел с ним. Я спросил, сможет ли он дать мне работу. Он сказал, что нет. Что я могу делать? Все, чему не надо долго учиться. Он подумал примерно с минуту и сказал, что неподалеку на железной дороге работает бригада. Он, дескать, слышал, что бригадир хотел нанять на работу еще несколько человек, – но эта работа, вероятно, будет слишком тяжела для меня. Я заявил, что справлюсь, если немного отдохну. И попытаю счастья на следующий же день, так что он вполне может оставить меня здесь. Он объяснил мне, куда надо идти. До этого места было всего три километра. Потом он положил возле меня еще несколько яиц, целую буханку хлеба и один круг колбасы. Мне нечем было его отблагодарить, кроме маленького перочинного ножичка. Он не хотел его брать, но в конце концов взял – вероятно, понял, почему я на этом настаиваю. Когда он уходил, то оставил мне вдобавок еще и старую конскую попону.
Я спрятал яйца во мху. Хлеб и колбасу я положил подле себя под попоной. Ночью я много раз просыпался и на ощупь проверял, все ли на месте. Еще я чувствовал, что грубый край попоны царапает мне шею, и чуял запах лошади. Жизнь моя выглядела теперь уже не так плохо.
Как только рассвело, я спустился с обочины шоссе. Меня тревожила сохранность моего имущества. В лесочке я нашел небольшую прогалину, по которой тёк ручеек. Там я и остался.
Голод мучил меня теперь сильнее, чем два последних дня. Но я из осторожности решил растянуть свои запасы. Не мог пойти на риск, чтобы мой желудок отказался принимать хотя бы горстку еды: мне нужна была каждая крошка, ведь я хотел набраться сил для работы. В первый день я ел совсем мало и старался не покидать тени. На второй день я уже хорошо себя чувствовал; я купался и некоторое время лежал на солнышке, причем старался не подставлять под него макушку. Несмотря на боязнь, что работу отдадут кому-то другому раньше, чем я до нее доберусь, я и третий день провел на прогалине, спал и ел, пока еда не кончилась.
На следующее утро я пошел к железной дороге. Бригадир посмотрел на меня с сомнением; но мне повезло: двое рабочих заболели. И он меня нанял.
Нас было примерно двадцать человек, жили мы в бараках из гофрированной жести, рядом с рельсами. В первое утро я работал как безумный, потому что видел – бригадир за мной наблюдает. К полудню я едва мог двигаться и был так измучен, что почти ничего не ел. Я был в отчаянии, зная, что скоро вообще рухну. Жалости ждать мне было неоткуда. Один из рабочих, здоровенный хмурый детина, которого все называли Мек, сразу невзлюбил меня и дал мне это понять. Он так яростно колотил киркой по земле, что камни из-под нее постоянно летели мне прямо по ногам, при этом он постоянно бубнил насчет людишек, жалеющих тратить силы на работу – пусть бы их всех черт побрал.
Жара стояла невыносимая. Бараки из гофрированной жести накалились, и наши голые спины блестели от пота. Рельсы пылали на солнце. Парень, работавший рядом со мной, был силен, как лошадь, а вокруг рта у него росли густые заросли черных волос. Он ничего не говорил, но время от времени посматривал в мою сторону – заметил, видно, как я неловок. В конце концов мне пришлось сдаться. Руки у меня дрожали. Горячий пот на лбу вдруг стал холодным. Тогда он, хмыкнув что-то себе под нос, оттолкнул меня в сторону, взял мою кирку и показал мне, как надо работать, чтобы и выполнять положенное, и не слишком надрываться. «Спасибо!» – сказал я ему. «Заткнись!» – дружелюбно откликнулся он. Я опять взялся за кирку. День длился бесконечно; но я уже знал, что смогу выдержать.
В тот вечер я пошел к бригадиру и получил две марки аванса. В столовой я купил пачку сигарет. Человек, который помог мне, сидел на пне около бараков. Звали его Генрих Тисс. Я схитрил – сказал, что, мол, случайно шел мимо; потом закурил и предложил ему сигарету. «Нет, спасибо», – сказал он и сплюнул бурую слюну. Табак он предпочитал жевать. Я вернулся к бригадиру и за несколько сигарет выменял щепотку жевательного табака. Через час я принес его Генриху.
– Это такой тонкий, темный сорт, – сказал я ему. – С привкусом рома.
– А ты, значит, в табаке смыслишь? – поинтересовался он и взял табак.
– Немного, – ответил я. – Но жевать не люблю…
– Да, это дело привычки, – заметил Тисс.
С того дня мы с ним ужинали вместе. Иногда ему удавалось поймать рыбу в реке, и мы пекли ее на палке над костром. Он здорово разбирался в таких вещах. Однажды запёк ежа в глине. Он сказал, что цыгане считают это праздничным блюдом. Вкус у ежа был странный, но неплохой. Мне бы он понравился больше, если бы я не знал, что именно я ем. Когда я еще был солдатом, я однажды ел мясо кошки, но этого не знал. Вкус был превосходный.
Вечерами, насытившись, Генрих рассказывал мне о своих странствиях. Он был бродягой и никогда долго не работал на одном месте. Чудесные были вечера. Воздух теплый, с сильным ароматом цветов, – намного сильнее, чем днем. Недалеко от наших бараков был сад, принадлежавший путевому обходчику, – такие умилительно крошечные садики всегда видишь из окна поезда. Садик этот был полон цветущих роз. Их аромат часто доносился до нас. Тогда Генрих вставал, принюхивался и начинал нервно ходить взад-вперед, такой большой и понурый.
А потом долго смотрел в ту сторону. Хворый обходчик жил в этом доме вместе с женой. Обычно она пела, когда по утрам мыла окна. Она была намного моложе мужа. Здоровая и хорошенькая. Генрих Тисс весил девяносто килограммов. На нем не было ни грамма жира.
А тот хмурый парень, Мек, никак не хотел оставить меня в покое. Он так двинул лопатой мне по ноге, что она болела после этого еще два дня. Опрокинул мою кружку; цеплялся ко мне, когда только мог. Генрих Тисс пару раз рявкнул на него, но Мек и не подумал отстать. Он ненавидел меня, хотя я старался не попадаться ему на глаза.
– Все без толку, – наконец сказал Генрих. – Тебе придется потягаться с ним в драке. Я мог бы сделать это за тебя, но это не помогло бы. Тогда тебе пришлось бы иметь дело со всей бригадой. Пойдем.
Мы пошли в лес, и там Генрих показал мне, что я должен делать.
– Голова у него крепкая, знаю, – сказал он, – зато брюхо как масло. Ты должен так врезать ему в брюхо, чтобы из него весь воздух вышел.
В это время в бараках постоянно возникали кулачные бои – рабочие дрались либо между собой, либо с парнями из близлежащей деревни. Многие из них с ума сходили по бабам; каждое воскресенье кто-нибудь из-за них дрался. Генрих внимательно понаблюдал за Меком.
– Он пригнется и набросится на тебя снизу, – сказал он мне. – Ты должен дать ему пинка ногой, а когда поднимется, напасть на него.
Мы с ним тренировались каждый вечер.
– А ну давай, врежь-ка мне как следует, – сказал однажды Генрих. – Ничего, я выдержу.
Он дал мне пощупать свой живот. Когда он напрягал мышцы, живот был как железный.
Я выждал еще с неделю. А в воскресенье это случилось. В бараке атмосфера напряглась донельзя. Мек был в бешенстве: девица, за которой он ухлестывал, дала ему отставку. Всю вторую половину дня он искал повод подраться. И когда я пришел, он сразу начал ко мне цепляться. Ожидал, видимо, что я, как всегда, проявлю выдержку, но на этот раз я сорвался.
– Заткнись, ты, пес шелудивый! – сказал я ему.
В ту же секунду в бараке повисла мертвая тишина. Мек пошел на меня, слегка набычившись, сведя брови и полуоткрыв рот. Видно было, что он очень рад наконец-то открывшейся возможности меня отдубасить.
– Что такое? – прошипел он и мрачно уставился мне в лицо. – Что ты такое сказал, ты, слизняк?
Я обвел взглядом лица, едва белевшие в полумраке вечернего барака. Некоторые смотрели равнодушно, другие удивленно, но на большинстве лиц читалась холодная, неутоленная жажда поглядеть на жестокую драку. Однако я заметил и лицо Генриха Тисса.
– Я сказал, чтобы ты заткнул свою паршивую глотку! – рявкнул я.
Наорать на Мека мне посоветовал Генрих. И это сработало. Мек на миг замер, прежде чем прыгнуть на меня. Он врезал мне в плечо, я ему – в шею. Тогда он пригнулся, чтобы схватить мои колени, – все точно, как сказал Генрих. Это произошло так быстро, что мне была бы крышка, если бы я не знал про все это заранее. Я отскочил назад и пнул его ногой. Он выпрямился, слегка покачнувшись, и тогда я вмазал ему в брюхо – раньше, чем он успел защититься руками. Хватая ртом воздух, он рухнул на землю и лежал не двигаясь. «Хватит с него! – крикнул кто-то из угла. – Отвали!»
Я взглянул на Генриха. Он кивнул. Я обвел глазами лица столпившихся вокруг меня людей; взгляд мой упал на серые мешки, набитые соломой, кирки и лопаты у стены… В окно я увидел – словно впервые в жизни – луга в мягком предвечернем свете и вдруг понял, что весь дрожу. В эту минуту Мек вполне мог бы стереть меня в порошок.
Я подошел к Генриху. Вдруг раздался чей-то возглас: «Гляди в оба!» Я отпрыгнул в сторону, а в следующий миг Генрих вскочил на ноги и бросился ко мне. Удар – режущий ухо крик – Мек стоит на коленях с ножом в руке.
– Черт его побери! – крикнул тот же голос, который до этого предостерегал меня. – Поножовщина – это ему с рук не сойдет!
Генрих шагнул к Меку. Он бил его кулаком, как кузнечным молотом. Это было страшное зрелище. Барак застонал. А он продолжал молотить Мека. Тот уже лежал, распластавшись на земле. Я не мог больше спокойно на это смотреть. «Оставь его», – сказал я.
Генрих взглянул на меня, словно не узнавая, и покачал головой.
– Забудь это. Тут есть кое-что, чего ты не понимаешь.
В толпе никто не шевельнулся.
Потом я узнал, что все произошло не из-за меня, а из-за ножа. Генрих был первым силачом в бараках, это давало ему некоторые права, признаваемые всеми, и накладывало определенные обязанности. Точно так же как он не мог прийти мне на помощь при поединке, он не мог допустить и удара ножом в спину.
Наступил август. Мы с Генрихом больше не спали в душном бараке. Вытащили свои мешки с соломой наружу и лежали под открытым небом. Это были незабываемые ночи. Рельсы сверкали в лунном свете. Иногда мимо с шумом пролетал поезд с фарами и зелеными фонариками. В небе мерцали звезды; я никогда в жизни не видел небо таким бесконечным и величественным, как над этой равниной. Призрачный свет Млечного Пути тянулся над нами, словно дым огромного парохода, исчезнувшего за горизонтом.
Иногда, просыпаясь под утро, я замечал, что звезды переместились, – небо казалось перевернутым: Большая Медведица встала на дыбы, а Орион вообще перебрался на другую сторону. В такие минуты мне казалось, что Земля одиноко летит по Вселенной, бесшумно съеживается подо мной до размеров мячика, по бесконечной кривой мчится к горизонту и падает в пустоту. Это видение было настолько отчетливым, что мне частенько хотелось за что-нибудь ухватиться, дабы не упасть в бездну. А когда потом я стряхивал с себя сон, то замечал, что Генриха рядом нет. Часто я подолгу сидел так, уставившись на темные леса, которые плыли над равниной, словно пасущиеся коровы в тумане. К утру, когда вдруг выпадала обильная роса, от которой я просыпался, я иногда слышал, как возвращается Генрих. Я знал, откуда он приходил, – от домика обходчика, где жила та женщина. Я делал вид, что сплю, когда он укладывался.
Однажды вечером обходчик сам к нам явился. Мы с Генрихом сидели у костра, который сами же и разложили. Он варил пойманную им форель. Обходчик подсел к нам. Его лицо было бледным и блестело от пота. Генрих вел себя так, будто он его не заметил. Обходчик заговорил о погоде, о страшной жаре. Генрих молчал. Я взглянул на него. На вид он был вроде спокоен, но почему-то без всякой надобности то и дело ворошил костер. «Сейчас вернусь», – сказали.
Позже я услышал, что случилось тогда. Обходчик рассказал Генриху, что на войне он был ранен в легкое.
– Где? – спросил Генрих.
– Аррас.
– Я тоже там был, – сказал Генрих.
У обходчика был туберкулез. Он показал Генриху свидетельство от врача, которое принес с собой. Генрих не захотел взглянуть на него. Спокойно, вовсе не из желания вызвать жалость, обходчик сказал, что жить ему осталось недолго. Сказал также, что на земле у него нет никого, кроме жены. Он прекрасно знает, что слишком болен для нее. Но теперь ему осталось совсем немного, и потом – у него же больше никого не было… Может ли Генрих это понять? «Да», – сказал Тисс. После этого обходчик больше не говорил. Он ждал ответа от Генриха.
Какое-то время царило молчание. Генрих не сводил глаз с огня. Потом еще раз спросил:
– Где тебя ранило, приятель? Под Аррасом?
Обходчик кивнул. Генрих продолжал смотреть на костер. Он как будто не расслышал даже собственного вопроса.
В костре затрещала ветка. Генрих поднял глаза.
– Ах да, – сказал он так, словно забыл обо всем. – Но я сам ей это скажу.
– Хорошо, – ответил обходчик и поднялся.
Следующей ночью Генрих вернулся раньше, чем я ожидал. Мимо как раз грохотал экспресс Варшава – Париж. Паровоз изрыгал фонтаны искр. Генрих упал на траву.
– Завтра я удеру отсюда, Пауль, – сказал он.
Я промолчал. Я знал, что все так закончится. Но меня это так сильно огорчило, что язык не поворачивался что-то сказать.
– Все равно пора уже, – помолчав, добавил Генрих. – Слишком долго проторчал я на одном месте.
– Ты ей это сказал? – спросил я.
– Да.
Я поглядел на луга в тумане.
– Этому бедняге не поможет, если ты уйдешь, Генрих. Она будет сидеть и лить слезы…
– Нет, не будет, – ответил он.
Я взглянул на него. Он резко обернулся ко мне.
– Она уже сыта мной по горло, – сказал он. – Я ей сказал, что женат. И что хочу вернуться домой. К жене…
Я кивнул.
– И она не лила слез, – заметил он. – Она взорвалась. Злость, понимаешь? Злость! Это поможет ей продержаться. А характер у нее, скажу я тебе, – черт знает что!
Мы помолчали.
– А ты и вправду женат? – спросил я через какое-то время.
– Ох, ну ты и скажешь, – выдавил Генрих и сорвал пучок травы.
На следующее утро он ушел.
– Я провожу тебя немного, – предложил я. Он помотал головой.
– Оставь. Так будет лучше…
День был ясный. И видно было далеко-далеко.
– Не упускай из виду Мека, – сказал Генрих. – А лучше всего – займи мое место в углу. Но не думаю, чтобы он устроил тебе еще какую-нибудь подлость.
– Я тоже так не думаю, – кивнул я.
– Ну, тогда всех благ, Пауль.
– Всех благ, Генрих…
Я постоял перед бараком, пока он не скрылся в лесу. Он не обернулся.
Через три недели ушел и я.
(1934)
The Five Years Diary
(Дневник на пять лет)
Все начинается с ласточек. Темным водопадом они внезапно сваливаются с горизонта и рассыпаются роем бледных метеоритов, которые дуга за дугой набрасывают на небо как бы стальную сеть. В тот же миг начинается преображение света. Он уже больше не цепляется безжалостно за каждую мелочь, изолируя ее и приговаривая к одиночеству; теперь свет объединяет и связывает, теперь он освещает, а не сжигает безучастно и безжалостно, он становится отражением самих вещей – они больше уже не прячутся от него, а сами его излучают; отвратительная чуждость бытия становится обманчивым всевластием; каждый держит в своих руках Юпитер и Плеяды, и даже лоб горбуна задевает Млечный Путь, когда он поднимает глаза в жажде увидеть звезды.
Я говорю не о пьяницах, лишенных фантазии, хотя их убогий, темный порыв тоже толкает их хоть на время убежать от своего «я» на черные пастбища безликости; но они не мчатся галопом, они плетутся рысью; страх обступает их, как густой кустарник в тумане; они хотят увильнуть, чтобы не раскрываться и не надрываться сверх меры; они уползают в свое логово и сидят там возле мутного пламени спиртного, словно возле Вечного огня, и песок дурмана медленно засыпает их, пока не заскрипит в жилах и мозгах и не заставит их остановиться.
Вот что такое свет; и когда он становится более мягким и серебристым, рои ласточек превращаются в голубей, которые воркуют в кронах множества деревьев – древние звуки, появившиеся за много поколений до нас. Мы близки к тому, чтобы их узнать, не хватает какой-то малости, и внезапно мы освобождаемся от мрачного гнета своего времени, жизнь становится дароносицей, она излучает свет повсюду; теперь уже нет ничего невозможного, и появляется Великое Изобилие, последнее, объединяющее в себе все остальное, как земной шар объединяет в себе все страны, – но эта малость, этот отсутствующий глоток воздуха, этот жест, способный остановить и кристаллизовать убегающее: они, эти мелочи, никогда не наступают, за миг до этого картина блекнет, звуки глохнут, на всё опускаются сумерки с множеством бабочек-павлиноглазок, и совы-грезы начинают свой беззвучный полет. Исполнение грез нам заказано, покуда мы живы, ибо исполнение и есть смерть. Но остаются наши мечты, наши метаморфозы и преходящая власть над ними.
Все началось в пивной на 45-й улице. С потолка свисала модель парусника, в углу на высоком табурете у стойки сидела какая-то женщина с собачонкой на коленях, бармен протирал бокалы, а снаружи сонную тишину утра нарушало ровное урчание уличного движения. Над баром был встроен телевизор. Бармен держал его включенным, но без звука. По белому полю бесшумно пролетали одна за другой картинки. Сначала это был молчаливый показ мод: дамы и девицы проплывали по экрану, словно облака, и полная тишина придавала им таинственное очарование. Потом начался фильм. Персонажи его жестикулировали, их рты открывались и закрывались, лица искажались гримасами, а все вместе создавало такое впечатление, будто зимней ночью заглядываешь с улицы в бальный зал, но музыки не слышишь. И танец уже кажется бессмысленным и механическим, будто сумасшедшие исполняют какой-то однообразный ритуал. Точно такое же впечатление производил и беззвучный фильм. Тени на экране волновались, двигались, жестами выражали печаль или радость и оставались непонятыми из-за своей немоты. Невозможно было также посочувствовать им. Люди в фильме не были ни трагическими, ни смешными. Все, что они делали, казалось излишним. В сущности, оставалось лишь ждать, когда они освободят экран. Я поглядел на них и подумал, что так, вероятно, Бог смотрит на землю – немного сонно, терпеливо и слегка изумленно: что же произошло с тем первым образчиком материи, в которую он вдохнул жизнь и привел в движение, более упорядоченное, чем хаотическая пляска электронов; он даже несколько поражен тем, как вульгарно они дергаются, отказываясь вновь раствориться в гармонии лучей.
Вот что такое мое «я» – грубый узел, к которому прилипло немного сознания – так на окладистой бороде после завтрака остается немного желтка, – мое «я», самая грубая совокупность, производившая наибольший шум и сильнее всех сопротивлявшаяся растворению, словно оно означало подлинный конец, а не просто тающий в воздухе аккорд, и, следовательно, довольно-таки ничтожная совокупность, не идущая ни в какое сравнение с экстатической гармонией обыкновенного булыжника или изяществом комара, не говоря уже о кристаллах, бабочках, растениях и мушках-подёнках, этих белых комочках, рождающихся и гибнущих под рокот летних ночей.
Грубо и нахраписто это «я» загадило безответное стекло над лысой головой бармена и, будучи во множественном числе, вело себя тем более беспардонно. Терпимым делала его только немота. Вот почему, подумалось мне, я и сижу тут. Бармен был рад, что ему не надо ни с кем разговаривать, а второе «я», державшее собачку на коленях, совсем погрузилось в джин. Но снаружи и над головой бармена текло мимо то, что мы почему-то называем жизнью и что является ее прямой противоположностью, – какофония изолгавшегося эгоизма, основанного на самообмане: вере в то, что существование вечно.
Я выпил бутылку «мозельского», отдававшего сланцем, утренним солнцем и колоколами часовни в ближней долине. Этого вина – молодого, без сахара, не пользующегося большим спросом, – я уговорил бармена купить в количестве нескольких бутылок и пообещал, что буду его пить. Я пообещал также пить красное вино, но не шампанское. Шампанское годится для болтунов и мошенников. А «мозельское» мягко стекает из подложечной ямки в солнечное сплетение, этот чудесный, настоящий мозг, по сравнению с которым то, что обычно называется мозгом, не более чем счетная машинка по сравнению с дароносицей. Я пил его и понимал, что никогда больше не стану участвовать в пошлой фальсификации жизни, которую отображает жалкое ее подобие там, наверху, равно как и в самом этом подобии. Когда бармену приходило в голову выключить телевизор, он это делал; взятая напрокат жизнь погасала, и вновь безгранично разливалась торжественная тишина, которую несведущие называют пустотой, ведь пустота существует до нас и после нас и, следовательно, вечна.
Я не сводил глаз с бармена, ожидая, когда же он это сделает. Но телевизор бармену не мешал; он повернулся к нему спиной, и экран мелькал над его головой, словно огонь Святого Эльма над мачтой судна или дергающийся нимб над головой лысого божества, которое тщательно протирает бокалы, словно деловито готовит планеты, уже остывшие до того состояния, чтобы с помощью ила и плесени начать все заново. Второе «я», сидевшее перед баром, наполовину погрузившись в джин, кашлянуло. Собачонка коротко тявкнула.
Джиновое «я» похлопало ее по спине пухлой рукой, украшенной оправленным в золото топазом. Бармен поднял на них глаза. Дама хрипло произнесла:
– Выключите же это дерьмо. У меня от него голова кругом идет.
– Ладно. А я и не знал, что он все еще включен.
Бармен-бог повернул одну из ручек. Мир над его головой померк: какая-то женщина умерла с открытым ртом, а мужчина завис в прыжке, у нескольких машин погасли фары, группа жителей растворилась в серовато-молочном тумане – казалось, что на экране на секунду повторилась гибель Помпеи, действие захлебнулось в буре пепла и было засыпано им, и только стеклянный экран все еще продолжал беззвучно брезжить, словно квадратный месяц. Одна планета погасла. Лысый бог выключил ее свет. Время остановилось.
Время стоит. Оно перестало быть цепью, за которую нас тянут вперед, как мы думаем, но куда это – вперед? Разве к смерти – это и есть вперед? Цепь становится зеркалом, целой зеркальной галереей – и то, что мы называем памятью, и то, что генералы, государственные деятели, банкиры, священники и другие управляющие духовной жизнью считают прошлым, распахивает черный плащ забвения, смотрится в зеркало и является нам, – полнее, богаче и волшебнее, чем тогда, когда оно было настоящим. Ты – ребенок и старик, ты теряешь и приобретаешь, ты плачешь и ощущаешь свое сердце, не вставая с места и не двигаясь. По сравнению с выкрутасами духа все остальное пресно. Убегая, возвращаешься к самому себе, пределы вселенной – всего лишь садовые изгороди по сравнению с безграничностью мысли; не вставая с места, тут захватывают и теряют целые связки неподвижных звезд, словно нитки жемчуга, здесь не существует небольших ставок, игра всегда идет ва-банк, проигрыш бывает выигрышем, рай и ад всегда рядом, страх – не порок, поражение – не смерть, а только сдача, сдача и бегство в самодовольную сытость стандартных обывательских домиков с собственной ванной и теплым клозетом, кроватью, общепринятыми религией, мировоззрением и этим смехотворным тезисом об успехе, прогрессе, Добре и Зле и победе Добра.
Добро! Разве кто-нибудь заглянул хоть раз в его ужасную харю, разве кто-нибудь еще помнит, что оно-то и есть абсолютное Зло? Разве не Люцифер принес черноту, в которой мы стали говорить «я» и узнали, что смертны? Мы были изгнаны из рая, но из какого и куда? В лучший из миров? Или в худший? Ни в тот, ни в другой – просто в мир. У чёрта нет копыт – но никто еще не заглянул папе римскому под сутану. Зло честнее Добра – но нам нужны законы, ибо только Великое едино, а человеческое общество немыслимо без иллюзий и правил. Мало кто может вынести мысль, что нет ни Добра, ни Зла. Безразлично, красного или черного цвета была завеса, если она в конце концов сгорает. Не воспринимай ничего серьезнее, чем свои грезы. И все остальное так же всерьез. Ведь Бог побеждает всегда. Он играет с тобой, но карты у него крапленые. Кто играет ради выигрыша, всегда проигрывает. Но кто играет ради игры, того любит жизнь; у кого ничего нет, тому принадлежит всё. Нет ничего более великого, чем ва-банк духа.
Все это начинается с того, что ты ломаешь время, как треснувший бокал. Солнце блестит в каждом осколке, а луна отражается в океане лишь один раз, но абсолютно так же она отражается и в любой луже. Для нее лужа – все равно что море, а ты все еще ничего не уразумел? После каждого дождя золотая луна красуется в сотнях мелких луж, в том числе и в лужицах коровьей мочи, да только сможешь ли ты схватить луну? А ты по-прежнему читаешь свои газеты и думаешь, что кто-то там знает побольше тебя, а он ничего и не знает. Пророки и проповедники просто умеют говорить дольше, чем ты. Но ведь ни о чем нельзя говорить дольше, чем о пустоте. У нее тысяча лиц, и она никогда не сопротивляется. Ибо кто действительно поручится, что луна находится на небе, а та, другая, только отражает ее свет в море, а не наоборот – светит та, что в море, а та, что наверху, лишь отражает. А может, вообще существуют два потока лучей, которые и встречаются на твоей сетчатке, а луна-то всего одна: та, что находится у тебя в мозгу?
Женщина у бара сажает собачку на стойку. Это мальтийская болонка – клубок белой шерсти с носиком и розовым язычком. Глаз не видно. Бармен зевает. Дверь открывается. В пивную вместе с потоком солнечных лучей входит пара. Мужчина – тип энергичного делового человека, для которого единственная тайна бытия, которую стоит разгадывать, – это планы конкурентов. Уверенным голосом он заказывает два мартини – сухого, как пустыня, – и требует, чтобы бармен включил последние известия.
Известия ударяют по тишине, словно горох по крыше. Слегка округлившийся, но быстрый в движениях деловой человек их не слушает. Ему достаточно того, что их включили. Он в прекрасном настроении; перед его умственным взором расстилаются цветущие поля двойной бухгалтерии и сверхпремий. Его девушка сидит на высоком табурете у стойки и явно относится к тому сорту женщин, которые сзади выглядят в этой позе так, что очень хочется, чтобы они повернулись лицом.
Эти табуреты – обманщики, и на женский зад они действуют, как сильные линзы. Дама с собачкой выглядит на своем табурете словно мешок, доверху набитый мукой. Тем приятнее вид ее соседки. Господь наверняка пел, когда лепил ее, в особенности удались ему талия и то, что ниже. Но и все остальное тоже недурственно, в особенности при взгляде сзади; однако это не редкость. Сколько раз из-за плеча Дианы вдруг выплывал жуткий нос крючком или подбородок, похожий на скалы Гибралтара, не говоря уж о трезво-расчетливом взгляде василиска. Будем же рады тому, что имеем! Любопытство, говорят, мать любознательности, – а вот добродетель, к счастью, часто карается.
– Не можете ли выключить эту болтовню? – спрашивает толстуха с собачкой. – Кому охота без конца это слушать?
Деловой человек на миг теряется.
– Мне, – заявляет он.
– Вам? Это из-за двух-то мартини? Столько треску.
– Это не треск, – сдержанно отвечает деловой человек. – Это политические новости нашей страны.
– Ешьте лучше соленый миндаль.
Деловой человек уставился на нее. Он привык мыслить логично и разумно. Наконец он пожимает плечами. Явно нашел устраивающее его объяснение. Просто толстуха пьяна. Жизнь может продолжаться. На миг его коснулось что-то непонятное; белая рыбина всплыла из глубин. Но теперь море вновь, как зеркало. Только упрек насчет двух мартини по-прежнему бесит.
– Еще два мартини, – заказывает он.
– Сухого, как пустыня, – вворачивает толстуха.
Деловой человек чувствует себя осмеянным. Он не знает, как следует реагировать. При конфликте между пьяным и трезвым обычно проигрывает трезвый. Хоть он и ощущает свое превосходство, но не может убедить в нем другого, а чего оно в таком случае стоит? Оба они действуют на разных уровнях, а уровень логики надуманнее. У второго же в резерве вся вселенная.
– Что ж, пожалуй, – роняет деловой человек с явным пренебрежением в голосе.
Толстуха кивает.
– Ну так выключи же эту штуку, – заявляет она бармену. – И дай моему Отто сосиску.
Очевидно, Отто – это и есть мальтийская болонка. Деловой человек поднимается.
– Но я хочу слушать последние известия.
– А я нет.
Бармен колеблется. Толстуха – его постоянная клиентка. Деловой человек обращается ко мне.
– А вы, сударь? Вы-то чего хотите? Пусть решает большинство.
Все оборачиваются ко мне. В том числе и девушка. Она и впрямь великолепна. И спереди она такая, какую обещал зад. Выждав секунду-другую, я говорю:
– Выбирая между шумом и тишиной, следовало бы предпочесть тишину. Она не раздражает. А шум может и раздражать.
– Что? Почему это?
– Попробуем посмотреть на это иначе. Зачем вам слушать последние известия, если рядом с вами сидит сама жизнь?
До знатока двадцатипроцентной прибыли не сразу доходит смысл моей наглой выходки.
– Жизнь? Как это? Мы же все живые.
– А это, – с наслаждением возражаю я, – одно из наиболее распространенных заблуждений.