355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Еремей Парнов » Собрание сочинений в 10 томах. Том 1. Ларец Марии Медичи » Текст книги (страница 31)
Собрание сочинений в 10 томах. Том 1. Ларец Марии Медичи
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 02:30

Текст книги "Собрание сочинений в 10 томах. Том 1. Ларец Марии Медичи"


Автор книги: Еремей Парнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 31 (всего у книги 33 страниц)

Стапчук.А потом?

Следователь.Тогда разговор о чистосердечном признании не будет таким беспредметным. Вы поняли?

Стапчук.Да, гражданин следователь, понял. Все сделаю, как вы велели. Все! Только можно, я дам свои показания в письменном виде? А то мысли как-то расползаются…

Следователь.Хорошо. Пишите.


Показания Ванашного H. Т.

«Я, действительно, не Стапчук, а Ванашный Николай Трофимович, 1912 года рождения, уроженец Белгорода. По профессии цирковой артист. Работал, как правило, со змеями. Мои номера пользовались известностью, и я часто выезжал на гастроли. Перед самой войной наша труппа давала концерт в Гамбурге. После концерта состоялся банкет, на котором мне, видимо, что-то подмешали в водку, потому что, хотя выпил совсем мало, совершенно опьянел. Что было потом – не помню. Товарищи рассказывали, что ушел с банкета, сославшись на нездоровье. Сам я этого не помню. Однако утром я проснулся в своем номере. Все было нормально, если не считать только легкого похмелья. Я бы вообще забыл об этом случае, если бы в день прощального представления в мою артистическую уборную не пришел один человек. Имени его я не знаю, он мне не представился. Сначала я принял его за обычного поклонника, пришедшего вручить корзину цветов, но быстро понял свою ошибку. Вместо записки в корзине лежал конверт с компрометирующими меня фотографиями и копия полицейского протокола. Человек коротко рассказал мне, какие художества я выделывал в портовых кварталах Гамбурга. Фотографии и протокол вроде бы подтверждали его рассказ, но сам я ничего не помнил. Это был самый обыкновенный шантаж, но я тем не менее струсил и поддался ему. Короче говоря, я был завербован гестапо. Мне сказали, что пока от меня ничего не требуется, но, когда нужно будет, меня обязательно известят.

Я уехал в состоянии настоящего ужаса, хотел все рассказать или даже покончить с жизнью. Но постепенно я успокоился и даже решил, что про меня забыли. Тот человек, который принес цветы, говорил, что обратил внимание на меня, когда я будто бы зверски избивал своего удава. «В этот момент, – сказал он, – вы были похожи на разгневанного нордического бога. Настоящий Нибелунг!» Но, поскольку ко мне никто не приходил, я решил, что впечатление о значимости моей особы быстро рассеялось и я уже не пригожусь. В самом деле, зачем им цирковой дрессировщик?

Но вот началась война. Вскоре меня призвали и отправили в действующую армию на Северный Кавказ. Наш батальон попал в окружение и был почти целиком уничтожен. Вместе с немногими уцелевшими я оказался в плену. Нас поместили за колючую проволоку. Спали мы на голой земле, под открытым небом, а ночи были холодные. Кормили из рук вон плохо. Два раза в день давали какую-то свекольную бурду и больше ничего. Видно, уморить нас хотели. А тут вдруг пронесся слух, что вербуют добровольцев в местную охрану, чтоб за порядком следили среди местного населения. Тем, кто соглашался, давали одежу, приличное питание и даже шнапс. Я и решил: чем за колючей проволокой подыхать, не лучше ли поступить в охранники, чтоб при первом же подходящем случае перебежать к своим. Сказано – сделано. Я сам обратился к немцам и сказал, что согласен у них работать, а чтоб мне больше доверия было, и про гамбургский случай сообщил. Меня тут же отделили от наших и поместили в отдельную комнату в доме, где немецкая охрана жила. Питание сразу же улучшили. Не бог весть что, конечно, но жить все же можно. Так прошло несколько дней: видно, наводили обо мне справки. Я уж жалеть начал, что объявился. Эх, не знал я тогда, какого дурака свалял! Если б знал, наверное, удавился бы. Но человеку не дано знать, что его ожидает. Через несколько дней вызывает меня сам начальник местного гестапо штурмбанфюрер Нушке и говорит: вам, дескать, герр Ванашный, оказано огромное доверие. Вы зачислены в специальную школу, по окончании которой сможете принести большую пользу великой Германии. Я, конечно, не знал, что это за специальная школа, но на всякий случай согласился. Думаю, там видно будет, оглядимся и поймем, что к чему, а если сразу откажешься, небось расстреляют. Ну, я и согласился. Через два дня меня отправили на самолете в Польшу, под Люблин, где и находилась эта самая школа. Тут только я понял, куда попал.

Оказывается, в школе обучали диверсантов для заброски в советский тыл. Я, конечно, не хотел воевать против своих. К тому же я не сомневался, что меня сразу поймают. А там иди доказывай, что ты ничего плохого не сделал. Так мне и поверили… Одним словом, решился я из этой школы сбежать. Только куда сбежишь? Кругом чужая страна, чужие люди, а у ворот эсэсовцы с автоматами… Обращение, надо сказать, было с нами самое скотское. Кормили, конечно, но держали в строгости. За малейшую провинность – карцер. Для себя я нашел только один выход: повредить ногу и стать негодным для прыжков с парашютом. На одной из тренировок я так и поступил. Подтянул стропы, убавил купол, чтобы скорость приземления побольше была, и, поджав правую ногу, левую вытянул и напряг. Как я хотел, так и получилось. Только не подрассчитал немного. Слишком сильно ногу повредил, навсегда, можно сказать, калекой остался. Поместили меня в немецкий лазарет, но я указаний ихних врачей не выполнял, старался затянуть лечение. Так они мне ногу и не отремонтировали. Я уж радовался, что благополучно выскочил. Но не тут-то было. Из школы меня отчислили, но направили в еще худшее место – в зондеркоманду шесть-а.

Надо ли говорить, что творили эти проклятые зондеркоманды? Всякие карательные акции, очистительные мероприятия, поджоги и расстрелы. Я, конечно, по мере своих сил старался в расстрелах участия не принимать. Если же и приходилось мне по долгу службы – за отказ ведь полагался расстрел – присутствовать при экзекуциях, то я, как правило, стоял в оцеплении. Я твердо заверяю, что ни разу сознательно не целился в несчастные жертвы немецко-фашистких зверей. Однажды я даже дал кусок хлеба сиротке, случайно уцелевшей после того, как звери из зондеркоманды сожгли целое село. Вообще следует сказать, что все мы, кому выпала несчастная судьба служить у немцев, ненавидели этих «сверхчеловеков». Да и они нас за людей тоже не считали. Достаточно привести такой пример. Хотя я и считался эсэсовцем, но не имел права приветствовать своих офицеров поднятием руки и возгласом «Хайль Гитлер!. Это была привилегия только немцев. Я же, не немец, должен был просто прикладывать два пальца к козырьку. Так что разница была. И не только в этом, но и во многом другом. Нас и снабжали хуже, и бросали всегда на самые черные работы. Но я все терпел, мечтая вырваться из фашистской неволи.

С Андреем Всеволодовичем Свиньиным я познакомился в конце 1943 года в Западной Европе, куда откатывалась под ударами советских войск германская «непобедимая» армия. Он быстро продвигался по службе и был уже оберштурмфюрером, то есть старшим лейтенантом, тогда как я дальше шарфюрера – простого фельдфебеля, даже меньше чем фельдфебеля, не продвинулся. И это понятно. Я служил нехотя, только, как говорится, за страх, а он – за совесть. Кроме того, он знал кучу языков, и даже немцы его боялись, потому что у него были влиятельные покровители на самом верху. Он выполнял много функций. Вербовал в лагерях предателей, выслеживал борцов Сопротивления и вообще занимался темными махинациями. Я всецело находился у него в подчинении, но, повторяю, по мере сил саботировал его указания.

Так, помню, в одном южном городке, в котором некоторое время орудовал – конечно, под чужим именем – Свиньин, всех жителей согнали на площадь. Сам Свиньин, в черной маске, чтоб не узнали, и даже в черных перчатках, сидел рядом с эсэсовским начальством в открытом «хорьхе», а мимо проводили жителей. Он смотрел на них сквозь прорези в маске и время от времени указывал пальцем, молча, без единого слова. Отмеченного им человека тут же хватали. В тот день Свиньин указал на семьдесят или даже восемьдесят человек. Все это были участники Сопротивления. Всех их расстреляли на другое утро. Так вот, я тогда стоял в оцеплении и слышал, как один парнишка сказал идущему рядом старику: «Знать бы, кто этот мерзавец!..» Это он про Свиньина так сказал. Я сделал вид, что не слышал, и отвернулся. Правда, минуту спустя, Свиньин уже указал и на парнишку, и на старика. Я их не выдал, но спасти их было, как понимаете, не в моей власти. Подобных эпизодов можно было бы привести много…

Теперь о том, как я стал Стапчуком. Это опять-таки случилось не по моей воле. Когда хребет фашистского зверя уже трещал под ударами нашей славной армии, гестаповцы начали консервировать свою агентуру. Видно, чувствовали, что приходит конец и близка расплата за все их зверства. Однажды, когда мы со Свиньиным, как обычно, находились в лагере для военнопленных, он указал мне на заключенного, очень похожего на меня лицом. «Это некто Стапчук Сидор Федорович, в прошлом тракторист и ударник, – сказал мне Свиньин. – Родных у этого человека нет. Самое время тебе поменяться с ним местами». Я сперва не понял, что это означает, но Свиньин быстро мне все растолковал. Я, конечно, согласился. Во-первых, другого выхода не было, а во-вторых, я решил тогда, что так для меня будет лучше. Исчезнуть, духовно, можно сказать, умереть в другом человеке и зажить наконец честной жизнью. Конечно, я не собирался работать на гестапо, хотел только скорее вырваться из их лап. Ведь я-то знал, что такое гестапо! Помню, я только выразил опасение, что друзья Стапчука по лагерю могут меня при случае выдать, но Свиньин только усмехнулся в ответ. У меня мороз по коже пробежал: я понял, что никто из этих людей из лагеря не выйдет. Что с ними со всеми случилось, я так и не узнал. Но думаю, что до освобождения они не дожили.

Понятно, что, спасая меня, немцы надеялись как-то использовать нового, так сказать, Стапчука. Свиньин приказал мне поселиться где-нибудь вблизи Москвы и вести тихую, незаметную жизнь. Больше ничего от меня не требовалось. Единственное, что я должен был делать, – это давать время от времени объявление в Мосгорсправку об обмене своей площади на домик в Поти. Почему именно в Поти – не знаю. Я вынужден был давать такие объявления, потому что хорошо знал своих бывших хозяев. За неподчинение они бы, не задумываясь, убрали меня. А я хотел жить. Тем более, зла своей жизнью никому не причинял. Я понимал, конечно, что объявления нужны, чтобы меня можно было найти, и потому старался давать их, как можно реже. Последнее время я вообще перестал их давать и совершенно забыл страшное свое прошлое. Я стал действительно новым человеком, Сидором Федоровичем Стапчуком.

Понятно поэтому, что я решил убить Свиньина, когда он вновь появился на моем горизонте. Я хотел покончить с прошлым, я уже окончательно его похоронил. Но оно ожило вдруг, и мне пришлось похоронить его вторично. Дальнейшие же события целиком обусловлены этим моим решением и поступком. Ну, конечно, и нервы у меня тоже малость сдали. Парень-художник был у меня дома, он знал меня в лицо и мог в любую минуту выдать. Вот я и решил вызвать его в уединенное место и убить. Тем более что он был связан со Свиньиным, помечен ею зловещей меткой… А выстрел я сделал по ошибке: принял переодетого милиционера за врага. Будь у меня нервы в порядке, я, возможно, этого бы не сделал, вел бы себя более сдержанно. Но ведь я прожил такую трудную, такую жуткую жизнь…

Все вещи, взятые мной у Свиньина, зарыты на соседнем участке, возле строящегося там гаража. Комедия, которую я разыграл с питоном, не преследовала никаких корыстных, а тем более преступных целей. Свиньин уверял меня, что в сундуке хранятся важные документы, и сулил за успешное выполнение задания большую сумму денег. Я хотел все это проверить. Сознаюсь, что если бы там нашлись компрометирующие меня документы, я бы их уничтожил. Все остальное я бы так или иначе подбросил заинтересованным органам. Но в сундуке никаких документов не оказалось. Он был совершенно пустым. Обратного хода мне, понятно, не было, и я оставил сундук у себя. Тем более, последовавшие вскоре трагические события настолько выбили меня из колеи, что я и думать забыл про этот сундук.

Я, конечно, очень виноват перед нашим государством, но действовал так только из малодушия и по злому стечению обстоятельств, а не по доброй воле. Если меня найдут достойным снисхождения и сохранят мне жизнь, то клянусь, что искуплю свою вину самой тяжелой работой, какая бы она ни была. Готов выполнить любое поручение.

Заявляю также, что у Свиньина есть в Москве агент, который следил все это время за старухой и ее сундуком. Все, что я знаю о нем, так это только кличку – Дормидонтыч. Он старик и по специальности краснодеревщик. Старуха и художник Михайлов, как я понял теперь, касательства к шпиону и врагу человечества не имеют.

Прошу учесть все вышеперечисленное и даровать мне жизнь.

Ванашный H. Т.»

Глава 30
«Анна Ивановна»

Тридцатилетний Наполеон в своем знаменитом походном сюртуке беспокойно расхаживал по обширному кабинету. Большой стол, с которого съехала на паркет небрежно постеленная тяжелая скатерть, был завален военными планами итальянской кампании, картами расчлененной на всевозможные курфюршества и герцогства Европы. Плащ и треуголка лежали на роскошных креслах в стиле Людовика Пятнадцатого. Медная зрительная труба и шпага с трехцветным темляком и кистями нашли приют на кушетке. В самых неподходящих местах стояли чернильницы с гусиными перьями, на полу валялись раскрытые фолианты в кожаных переплетах. Это была временная обитель прославленного полководца, урвавшего несколько минут для дипломатии.

Князь Шарль-Морис Талейран, манерно подперев узкой, унизанной перстнями рукой подбородок, с непроницаемой улыбкой внимал первому консулу. В отличие от молодого простоволосого генерала, ставшего фактически диктатором, на нем был завитой старомодный парик, атласный камзол, отороченный кружевом, и башмаки с бантами.

– Главное, князь, – Наполеон мерил шагами комнату, – посеять рознь между Англией и Россией. Иначе нам не одолеть коварный Альбион.

– Видите ли, мой генерал, ваш победоносный рейд и последовавший за ним разгром изолированной Австрии изменили отношение Павла. Нынешняя коалиция из Англии, Австрии и России, к которой, к сожалению, присоединилась и Порта, явилась прямым следствием кампоформийского мира.

– Жаль, искренне жаль, что русский император увлекся ролью защитника ниспровергаемых тронов, – задумчиво откликнулся Наполеон. – Но захват англичанами Мальты, которую Павел взял под свое покровительство, приняв титул великого магистра ордена святого Иоанна Иерусалимского, неизбежно вобьет клин между Лондоном и Петербургом.

– Я уже думал об этом, мой генерал, – загадочно улыбнулся Талейран. – И, мне кажется, нашел верное средство ускорить события.

– Говорите! – Наполеон порывисто подошел к столу.

– Мальта.

– Отыгранный козырь. – Наполеон нетерпеливо тряхнул головой, и длинная прядь оттенила сосредоточенное чело победоносного корсиканца.

– Отнюдь, – небрежно бросил Талейран. – Этот благословенный остров однажды уже принес нам желаемый союз, почему бы не повторить милую шутку?

– Едва ли я смогу ныне бросить вызов британскому флоту.

– В этом нет никакой надобности. Склонный к мистицизму Павел Петрович прочно увяз в рыцарских играх. Недаром знак мальтийского ордена был присовокуплен им к гербу Российской империи. На сей раз мы сможем ограничиться сущим пустячком.

– Что вы имеете в виду?

– Первый раз вы подарили царю не принадлежавшую вам Мальту, теперь можно ограничиться чужим скипетром. Я имею в виду гроссмейстерский жезл, мой генерал, украшенный камешками альбигойского гарнитура.

– Пустая мечта, манившая визионеров вроде Казота и мистификаторов на манер Сен-Жермена и Калиостро, – задумчиво произнес первый консул, глядя в одному ему отверстую даль. – Способна ли она согреть хоть единое сердце в снегах страны гиперборийской?..

– За одно сердце, – Талейран сделал на слове «одно» ударение, – я могу поручиться, и этого будет вполне достаточно.

– Русская корона располагает сокровищами полумира, зачем Павлу гоняться за сомнительным альбигойским наследством?

– Вопрос вполне правомерный, если бы речь шла о сокровищах.

– О чем же еще? – пренебрежительно дернул плечом Бонапарт.

– О мечте, как вы только что изволили выразиться, о бесплотной, но очаровательной игре теней. Мои информаторы подробно оповещают меня о каждом шаге русского самодержца. В его новой, роскошно отделанной загородной резиденции в Павловске есть специальный зал, где великий магистр принимает мальтийских кавалеров. Этот покой так и называется «кавалерским». К тому же Павел знаком с альбигойской легендой, и мы приобретем его безусловное расположение, если деликатно намекнем на секрет жезла.

– Какой секрет? – Наполеон вопросительно поднял брови.

– С помощью гроссмейстерского жезла, как уверяют, можно открыть некий загадочный ларь.

– Шкатулку Пандоры.

– Одно не противоречит другому.

– Пусть так, – согласился Наполеон. – Дело остается за малым. В чьих руках находится ныне драгоценная безделушка?

– У мальтийского командора де Шевреза, мой генерал, роялиста и конспиратора, уличенного в заговоре против республики. Вместе с одним из герцогов де Роган, укрывшимся в Богемии, он…

– Подробности меня не интересуют, – отмахнулся Наполеон и благосклонным кивком утвердил хитроумный план ловкого министра, который, подобно пчелке на одном из своих гербов, старался урвать взятку с каждого цветка.

По осенней дороге, ведущей к Павловскому дворцу, тряслась на ухабах запряженная цугом карета, украшенная графской короной, с форейтором и гайдуками на запятках. Восьмерик лошадей наглядно свидетельствовал о том, что экипаж везет особу третьего, а то и вовсе второго класса в табели о рангах, заведенной великим прадедом ныне царствующего монарха. Не доехав до ворот, карета вынуждена была остановиться, ибо несколько крепостных мужиков, сгибавшихся под тяжестью огромных бревен, застряли в раскисшей после затяжных чухонских дождей грязи.

Нетерпеливый кучер принялся полосовать нерасторопных смердов длинным кнутом, удивительно послушным и гибким в столь умелых руках.

– Дорогу послу его императорского величества! – выкрикивал он с заметным немецким акцентом. – Прочь, холопы! Прочь!

Бревна качались в натруженных руках, грозя сокрушить вздрагивающие под ударами плечи. Но мужики, ничуть не ускорив шаг, – продолжали брести по непролазной грязи. Только еще ниже склонили головы.

Наконец, нетерпеливо переступавшие кони рванули удила, карета дернулась, но тут же грузно осела в луже, раздавшейся мутным каскадом брызг, заляпавших оконце.

Лоснящаяся жирная грязь цепко держала экипаж.

Гайдуки спрыгнули наземь, шлепая атласными башмаками по луже, открыли дверцу, а форейтор, откинув подножку, подставил согнутую выю сиятельному ездоку.

С сановитой обстоятельностью грузный граф Колычев оседлал хлипкого холопа, качнувшегося в сторону, но превозмогшего тяжесть.

– Погодь, – столь же обстоятельно граф развернулся в «седле» и вытянул из кареты опечатанный сургучом продолговатый ящик и сафьяновый посольский портфель с государственным орлом. – Трогай! – дрыгнул он ногами, словно шпоры лошади дал.

В тронном зале, богато украшенном золоченой лепниной, государь император вместе с царицей и многочисленными великими князьями и княжнами позировал придворному живописцу. Невзирая на ясный день за окнами, жарко пылали свечи в хрустальных дымчатых люстрах, бра и бронзовых канделябрах на инкрустированных перламутром консолях. На мольберте уже была изображена вся группа в роскошных нарядах, регалиях и париках. Художник накладывал последние мазки.

Изящный камергер с ключом на голубой ленте неслышно приблизился к государю и склонился к августейшему уху.

– Граф Колычев прямиком из Парижа, ваше величество.

Павел встрепенулся, глянул кругом ясным невидящим взором и, печатая шаг, удалился во внутренние покои. Словно метеор, пронесся через анфиладу комнат, мимо застывших лакеев и гренадеров из гатчинцев.

В спальне государя высился вызолоченный альков с амурчиками под пышным балдахином. Из дверей туалетной темнела божница с единственной лампадой. Сумрачно мерцали в холодных зеркалах шандалы с непочатыми свечами. В углу стояли рыцарские латы, живописно задрапированные алым плащом с восьмиконечным крестом мальтийского братства.

Стоя во всех регалиях, но без парика, Павел нетерпеливо вертел в руках осыпанный самоцветами жезл.

– Волею Буонапарте, – объяснял посол. – Вручили мне его в запечатанном виде, в коем он и препровожден покорным вашего императорского величества слугой.

– И как нам сие рассматривать? В качестве знака политических исканий или же просто как добрый дар?

– Согласно письму, – Колычев покосился на привезенные им бумаги. – Буонапарте на последнее напирает, но, как водится, именно первое в виду иметь следует. Я так понимаю, намек это, ваше величество. На прошлые обстоятельства, с мальтийскими делами связанные, а еще паче – на нынешние. Англичане на имущество мальтийцев секвестр наложили, – озабоченно присовокупил он. – Под тем предлогом, что гроссмейстер, то есть ваше императорское величество, не является лицом католического вероисповедания.

– А я вот соберу корпус и двину его прямиком в Индию! Тогда и будем разбираться в духовных тяжбах. – Павел побледнел от гнева. Его пальцы бегали по жезлу, как по флейте. – Большая тайна через сей предмет открыться может, Осин Петрович, – добавил он без всякой связи с высказанной угрозой, которой, увы, надлежало вскорости стать предприятием поистине безумным. – Что любезный дружок наш Анна Ивановна? – неожиданно поинтересовался государь.

– Анна Ивановна просила передать, что опять нужду в деньгах имеет, – скорбно вздохнул Колычев. – Ох и ненасытный аппетит у приятельницы этой, ваше величество!..

– Не рядись, граф. Даст Бог, окупится с лихвой, – изрек Павел. – Я доволен, хоть и заплатил Анне Ивановне за «подарочек» полновесными червонцами. Пусть теперь дознается, где пребывает ныне некий кавалер де Кальве, камергер несчастного Людовика. Есть молва, что тому ведомо, как через оный предмет совокупно с прочими атрибутами великие таинства раскрываются.

– Слыхал я, что всех, кто с альбигойской тайной связывается, несчастья преследуют. Тут, словно в полном тароте кабалистическом, нельзя, без урона для собственного счастия, судьбу запрашивать… Впрочем, до венценосных особ сие обстоятельство касательства иметь не должно, – поспешил добавить осторожный амбассадор.

В тот же день в покоях цесаревича Александра в Зимнем дворце состоялась еще одна приватная беседа, также затронувшая потаенные пружины европейской политики.

– «…Когда боги хотят покарать человека, они лишают его рассудка» – так, кажется, говорили древние? – Граф Семен Романович Воронцов элегантно откинулся в кресле. От его англизированной сухопарой фигуры, затянутой в черный фрак с высоким кружевным жабо, веяло чопорностью и отчужденностью.

Александр беспокойно глянул на собеседника.

– Ваши слова, граф, – он едва уловимо покосился на дверь, – могут быть дурно истолкованы.

– Мэй ай континью ин инглиш, еа хайнес? [33]33
  Можно ли мне продолжать по-английски, ваше высочество? (англ)


[Закрыть]
– чуть понизив голос, осведомился Воронцов.

Александр кивнул. Далее разговор протекал исключительно на английском языке.

– Атмосфера, царящая при нашем дворе, поистине несносна и огорчает многих. В результате дворяне толпами покидают службу, что не замедлило отразиться на составе администрации. Так, например, из ста тридцати двух офицеров конногвардейского полка, состоявших на службе в момент воцарения его императорского величества, осталось лишь двое. Зато подпоручики девяносто шестого года ныне стали полковниками. В Лондоне, кстати, о том превосходно осведомлены… Должен сказать в этой связи, что вообще сближение с корсиканским выскочкой Буонапарте вызывает осуждение и тревогу британского правительства. Тем более что по данным сэра Френсиса Дрейка в самой Франции зреет недовольство. Вам известно о покушении в декабре прошлого года?

– Говорят, что бомба была английского производства? – бесстрастно заметил Александр.

– Но бросали ее французы, – спокойно парировал Воронцов. – Видимо, недалек тот день, когда во Францию вернется законный монарх… И тогда нынешнее покровительство корсиканцу будет выглядеть весьма двусмысленно. Будущему императору Российскому придется…

Александр взглядом остановил увлекшегося посла.

– Его величество сам соизволил установить порядок престолонаследия, – зашел с другого бока опытный дипломат. – Трон переходит к старшему сыну или к его первенцу… – он не договорил, словно намекая на распространившиеся в последние дни слухи о том, что государь намерен усыновить выписанного из Германии племянника императрицы Марии Федоровны, тринадцатилетнего принца вюртембергского Евгения, и даже как будто передать ему впоследствии престол. Александр об этом, разумеется, знал, но даже вида не подал, что понял невысказанное предостережение.

– Молю Бога, чтобы он продлил дни государя, – склонил голову цесаревич.

– И я уповаю на это, – прикрыл глаза Воронцов. – И я…

В ночь с одиннадцатого на двенадцатое марта 1801 года император Павел при загадочных обстоятельствах скончался в своем неприступном Михайловском дворце.

Наполеон, узнав о смерти Павла, изрек:

– Англичане промахнулись по мне в Париже, но попали в Петербурге.

Корпус под командой атамана Донского войска генерала Орлова, состоящий из 22 507 человек с двенадцатью единорогами и столькими же пушками, посланный царем в Индию, к тому времени окончательно застрял в среднеазиатских песках. Люди умирали сотнями. Стаи грифов тучами кружились над обреченным на смерть войском. Шакалы бежали ночами по его следам.

Едва ли не первым деянием нового государя был приказ воротить последних, оставшихся в живых, русских воинов. Подобное решение, сопровождавшее неизбежный пересмотр политической ориентации, лишь увеличило непритворную скорбь будущего императора французов. Однако бывший епископ Отенский, а ныне герцог Беневентский Шарль-Морис князь де Талейран не выразил особого огорчения по поводу неблагоприятных для Франции перемен. Да и что ему было печалиться, коли лично для него все осталось по-прежнему.

Как то было при Павле, он и при Александре продолжал снабжать русскую дипломатию, разумеется, за чистопробное золото, сведениями самого деликатного свойства. Что значила подобная малость для человека, который много лет радовал австрийский двор тайнами тех же русских, да еще заодно с секретами Франции, Пруссии и прочих держав? Для человека, который подсовывал затем свой утративший первую свежесть товар пруссакам? Именно этот разносторонний искусник и значился в списках русской разведки под кличкой «Анна Ивановна»… С подобной дамой ухо надо было держать востро. Недаром, когда Талейран наконец скончался, один из его приятелей меланхолично спросил: «Интересно знать, зачем ему это понадобилось?»

К числу сведений, запрошенных Павлом, но полученных уже Александром, были и бумаги, касающиеся рода де Кальве. Талейран передал их все скопом: родословное древо, украшенное геральдическими фигурами, дворянские грамоты и письма многих поколений, приватные мемуары, всевозможные счета и семейные предания.

 
«Предвечный отче! Мать святая
И ты, поправший смертью смерть!
Лучами близкого свиданья
Ужель не озарится твердь?»
 
 
Лесистый окоем раздольный
Горит в скрещении мечей,
Как светозарный Треугольник,
Как зрак в сиянии лучей.
 
 
Роса и луг и дол омыла,
А все не разглядеть никак
Сквозь облачко, что нежно скрыло
Надмирной власти высший знак.
 
 
Когда ж сукровицей заката
Зеница Божья истекла,
Сокрылась вечная загадка
Во тьму витражного стекла.
 
 
Во мглу капеллы, арок, башен
И в пустоту настенных лат,
Не потому ли, вещ и страшен,
Над бургом ширился набат?
 
 
Иная стража заступала…
Ее приветствуя приход,
Змея касанием ласкала
Одетый крепом эшафот.
 
 
«Князь тьмы! Единственную милость
Знаменье сущности иной!»
И огненным трезубцем мнилась
Зарницы вспышка над скалой.
 
 
Над той базальтовой постелью
С дремучей хвоей, рыжим мхом,
Отмеченной незримой тенью,
Благоухающей грехом.
 
 
Когда ж, как Матер Долороза,
Луна свой подала намек,
Зажглись на паутинках росы
И розы скорбный лоск поблек.
 
 
Ни солнца жар, ни трепет молний
Так глубоко не проникал
В колодец графской гладоморни,
Как этот пепельный накал.
 
 
Казалось, будто покрывала
Судеб в тот миг приподнялись
И все концы, и все начала
Во всепрощении слились.
 
 
Из знаков всех, из тайных, мудрых,
То был отчетливейший знак,
Что не пределом станет утро,
Не палача последний взмах.
 
 
Что за мучительной границей
Иная распахнется даль,
И коль ничто не сохранится.
Пребудет в вечности печаль…
 
 
Как хладен мрамор был в капелле!
Как мертв распятый на кресте!
И лишь потертости блестели
На склепа бронзовой плите.
 
 
Не там, не там! В пространствах ночи
Мелькнул неизреченный свет,
И пусть неверен, пусть непрочен
Его запечатлелся след.
 
 
Хоть неподвластен перемене
Ход ночи в прорезях бойниц,
Кассиопея, как знаменье,
Пять звезд повесила на шпиц.
 
 
И молнии пронзили выси
Над той базальтовой плитой,
И в камышах был выклик выпи
Наполнен бабьей маетой.
 
 
Скользили звери зодиака,
И воском капала свеча
На Девы бюст, на клешню Рака,
Пометив домик палача.
 
 
Там темной кровью отливала
Маркграфа тяжкая печать,
Которую тесьма качала,
Как колыбель качает мать.
 
 
Под этот ритм вращались сферы
И тщились воды в море течь.
Так подчиняются размеру
Стиха и маятник, и меч.
 
 
Когда же голову и тело
В капеллу тихо занесли,
На дубе вещая омела
Качалась в золотой пыли.
 
 
Был мрамор витражом окрашен,
А у гвоздем пробитых ног,
В густой тени зубчатых башен,
Лежало то, что принял Бог.
 
 
И хоть ничто не изменилось
На каменном его лице,
Пять тихих звездочек светилось
Меж острых терний на венце.
 
 
А в полночь вместо звезд знакомых,
Чертивших литер «дубль ве»,
Взошел трезубец незаконный.
О чем поведал де Кальве.
 
 
Алхимик и астролог вместе,
Известный, впрочем, как хронист.
Его правдивости и чести
Пергаментный свидетель лист.
 

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю