Текст книги "Снежный ком"
Автор книги: Энн Ветемаа
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 7 страниц)
Кап-кап, извечный круговорот.
Простота, природа, никакой вычурности. М-м! Смех, да и только. Смех сквозь слезы. Ведь под ногами, на другом конце земного шара, в книжных шкафах, на столах, а может, даже и в уборных – хотя вряд ли, бумага-то глянцевая… шикарное издание, на страницах которого толстопузый сатир с бокалом в руке и развязной ухмылкой вещает нечто, простоте и естественности противоположное.
Теперь перейдем к возлияниям.
Вот сидит он здесь, пристегнутый, как буйный алкоголик, как подонок из подонков, готовый броситься на всех и каждого. Очень может быть, что его не помешало бы привести в чувство холодной водичкой. Выходит, он – горький пропойца? Он не трезвенник – это верно, но меру знает, до сих пор все было в норме. Правда, норму он сегодня принял месячную, а с Вольдемаром – всему виной дурацкая жалость – даже квартальную. Сейчас он восседает здесь, а потом домой придет письмо, может, даже с фотографией, кто знает. Ну что ж! Снявши голову, по волосам не плачут! А в итоге он – невинный козлик отпущения. Ну и утешение: ведь козел отпущения – самое жалкое создание, какое только можно представить!
А его невзгоды… В последнее время даже они были нелепыми, разве у настоящего мужчины такие беды? Все-таки несчастья и неудачи в мире должны бы распределяться равномерно, по знаменитой теории вероятности, – как же иначе? А если так не выходит, вспомни присловье, что дуракам и в церкви не спускают… В чем же, черт побери, моя дурость? Сидишь здесь привязанный, как Калевипоэг во вратах ада или прикованный Прометей…
Он яростно напряг левую икру, напряг с наслаждением, до боли, и почувствовал, как по икре вверх и вниз забегали мурашки. Нашел себе занятие! Покумекай лучше, брат, над своей жизнью, это поумней будет. Прежде времени не было, зато тут самое место!
И снова он расслабил мышцы и попытался напрячь мозги. Зачесался нос, но это придется перетерпеть, для того и распяли. Значит, думай с зудящим носом, главное – думай!
С Вольдемаром все пошло наперекосяк из-за твоей чрезмерной доверчивости. Быть слишком доверчивым – значит быть дураком. Паэранд так и сказал. Это раз.
А пуститься в запой после визита в большой дом – это что? Наверняка слабость. Это два.
А то, что он не стал выяснять отношения с милиционерами, не сумел отстоять свою правоту? Это… это малодушие. Не иначе.
Выходит, Калев Пилль – слабый и трусливый дурак. Так и выходит, ничего не попишешь. Можно ли держать на его месте слабого и трусливого дурака? Может такой человек быть, как говорится, солью земли, просветителем? Вот и оправдайся теперь, что с тобой все складывается не совсем так и что, сложись иначе, и так далее… Факты – увы! – вещь упрямая, и говорят они, что ты сидишь тут, и никаких гвоздей!
Глупый, слабый и трусливый! Заруби себе на носу!
Вспомнилось ему, однако, и другое: разве не уложил он двоих? Так приварил, что вспомнить приятно. И впрямь единственное, о чем можно помянуть с удовольствием. Да, но этого мало. Как ни крути, он все равно тут. Жалкая же у тебя судьба, Калев Пилль! Судьба маленького человечка. И не в сидении за решеткой дело. Корчился в подземелье замка на Вышгороде и тот человек, который написал такие звонкие строки о море и о тоске по нему. Не говоря уже о Джордано Бруно или Яне Гусе! Но ведь это были великие люди! А он – человек, который мнит себя хоть и крохотной, но опорой здания всего общества, и пребывание его здесь глупо, абсурдно, ничтожно. О таких писал Гоголь, писал с легкой насмешкой и большим сочувствием – маленькие чиновники, жалкие канцелярские крысы. Он описывал их со «смехом сквозь слезы», как говорится в школьных учебниках. Все эти горемыки – жертвы своего времени, разъясняют эти книги, – и все миленько становится по местам. А что за человек он?
Как ты там себя окрестил? Опора? Что же ты подпираешь? Что упадет, если ты отойдешь? – спросил вдруг внутренний голос, и Калев (это было досадное чувство) не сумел толком ответить. Ну, делает человек все, что от него требуется, выполняет свои обязанности, значит, и поддерживает что-то, – Калев попытался схитрить, заставить нежданного поборника справедливости замолкнуть, но не тут-то было. А что такое дело твоей жизни? Это… это непременно гора бумаг, речи, перспективные планы, отчеты. Да еще уйма средств наглядной агитации из картона и фанеры. Высокая гора, ничего не скажешь, но… Даже в воображении этот становой хребет поддерживал лишь облака. К тому же ворох этот устрашающе безличен. А вдруг вся его работа – мартышкин труд? Чего прикажете – и ни на шаг в сторону! Дон Кихот бросался на ветряную мельницу – поступок несуразный, но страстный! – над ним, конечно, посмеивались, зато помнят до сих пор. А что останется от усердно собранной Калевом бумажной груды? Вот поднимется ветер…
Он чувствовал себя препаршиво. Что же ты выяснил о себе? Если честно, то ты слаб, труслив и глуп. А что из этого следует? А то, что надо уходить. Проще простого. Так он и сделает!
Да полно, решится ли он? Конечно, это потребует известной смелости, но не пожалел же он кулаков там, в Старом городе, так что чуток смелости вроде есть. Ох, до чего унизительно было бы теперь потеть и извиняться. Что принял «неприятности международного характера» близко к сердцу, а оно вон как обернулось… Простите, никогда-никогда больше не буду!
А что сказать дома? Да кончай ты расстраиваться, пора расправить плечи и стать наконец человеком. Поющим, как говорится, несть числа, а сколько оперных солистов? Далеко не каждый сельский Микула Селянинович становится чемпионом по штанге. Обидно, конечно, но что поделаешь…
Удивительно – столь серьезное и внезапное решение буквально пропастью разверзлось между его прежней и будущей жизнью, а Калев Пилль не ощутил гнетущей опустошенности, скорее, оно придало ему сил.
А куда пойти – не кладовщиком же к Магде? Однако додумать ему не дали: все ближе слышалось цоканье высоких каблуков. Дверь отворилась, и яркий свет ослепил Калева. Вошла женщина в белом халате, довольно тоненькая и на высоченных каблуках. Из кармана у нее торчал стетоскоп, глаза были испуганные, серые.
Она молча смотрела на Калева, и ему сделалось неловко за свое облачение. Но скрывать было нечего – пусть медицинский работник видит его темно-синие трусы, слишком длинные, почти до колен. Когда-то такие носили футболисты и герои чаплинских фильмов. Но коли ничего не поделать, значит… ничего не поделать, и Калев вскинул голову с еще большим достоинством.
– Успокоились?
У женщины было мягкое, чуть дрожащее меццо-сопрано. Этот нежный голосок и впрямь заставлял поверить, что сей «стульчик» – замечательное успокоительное средство.
– Да, – без обиняков ответил Калев Пилль.
– Подумали о своем поведении?
Эта фраза была произнесена как бы между прочим и скорее для проформы, но Калев решил ответить и на нее.
– Я действительно думал об этом. – И неожиданно для себя самого – у этой хрупкой женщины был такой доверчивый взгляд – он добавил: – И пришел к выводу, что человек я, прямо скажем, несостоявшийся…
Оттого, что произнес он это так спокойно, на лице врача появилась неловкая улыбка. Улыбнулся и Калев Пилль.
– Ваше подглазье… – начала она, но Калев прервал врача и торопливо сказал:
– Это единственное, что меня радует. Всю жизнь я терпел, а сегодня, понимаете ли, я дал сдачи, – тут он смешался и замолк.
– Я… – доктор была в явном замешательстве, – я думаю, вас скоро отпустят… Вы трезвый и спокойный… Но все-таки придется ненадолго пройти в спальное помещение. Полежите немножко… Скоро…
– Что, приутих? – это был санитар с крысиной физиономией. Он стоял с довольным видом, руки в боки.
Врачу стало еще более не по себе, она почти попросила:
– Развяжите его…
– А может, все-таки ополоснем холодненькой? Тоже еще, будут тут кочевряжиться всякие… У, толстомордый! – но ремни он все же начал распускать.
Калев Пилль не сказал ни единого слова, только серьезно смотрел на него. И было это совсем нелегко, потому что в теперешнем настроении ему очень хотелось откровенно выложить этой крысе, что он о нем думает.
Он встал и пошел из комнаты. Ноги затекли, и Калев споткнулся о порог. Санитар расплылся в улыбке.
– Что, ножки кисельные? Теперь сходи на горшок, а то под себя напрудишь.
Калев покачал головой.
– Ну, как знаешь, не маленький. – И коротышка втолкнул Калева в какую-то дверь и показал на широкую скамью, покрытую серой клеенкой.
Сумрачная комната пропиталась водочным перегаром. Кто-то храпел, кто-то бурчал, кто-то громко сглатывал. Между кроватями с барским видом прогуливался тот, крысомордый, и кидал туда-сюда презрительные контролирующие взгляды – то была его вотчина. Suum quique! Каждому свое. Да уж, каждый создает свою римскую империю, а по хозяину и государство. Но Калев уже не лез в бутылку – злость иссякла.
– Смотрите у меня! – пригрозил санитар и зашагал прочь. Скрежетнул ключ, лампочка побольше потухла, гореть осталась одна слабая желтая грушка.
Как только дверь закрылась, начались скрип и ерзание – очевидно, спали далеко не все, просто на глазах у этого считали за лучшее прикидываться спящими.
– Каким ветром тебя сюда надуло, молодой человек? – спросил благообразный старикашечка, сосед Калева по койке. Он слегка шепелявил: свои протезы он завернул в платок и положил рядом с подушкой. Розовый старческий рот приветливо улыбался, глаза играли.
«Молодой человек» Калев не ответил, но старик мягко продолжил:
– Водочка, она, милая, завсегда над человеком верх берет. Никакого с нею сладу.
Глубокое внутреннее удовлетворение слышалось в этой убежденности.
Примиренчество, отсутствие всяких желаний, нирвана, определил Калев Пилль. Он с интересом изучал старичка. Вроде и не сильно пьян. Хотя много ли такому надо – пару глотков вина да кружку пива на закуску, наклюкается вволю и там же прикорнет. Дадут подремать спокойно – немного погодя разлепит глаза и поковыляет дальше, да вот попал в минуту слабости под недреманное око закона. Вообще-то дедуля был бодрый, развеселый, не в пример остальным, храпящим и хрипящим. Интересно, каков он будет завтра? Наверное, вежливенько распрощается и потопает вроде бы к дому, а на углу лукаво глянет через плечо и двинется к рынку или пивзалу – снова туда, где вчера сцапали. Пойдет тихо, улыбаясь про себя, как другой какой дедок его лет в святой храм. А прибудет на место – с приятцей расскажет закадычному собутыльнику или вовсе незнакомцу, что с ним вчера приключилось. Кто-нибудь, может, пожалеет, поднесет стаканчик. Много ли нужно – уже дедок пригрелся где-нибудь на солнышке, уже смежил глаза, и вскорости он снова тут. Наверняка он не выкручивается, отпускает даже пару прибауток, его укладывают, малость поспит, а потом очнется и сообщит соседу, что «водочка, она, милая, над человеком верх берет…». По-своему счастливый, заслуженный отдых.
Дедуля был чистенький, белье имел приличное, да и протезы, обернутые носовым платком, оставляли благопристойное впечатление.
– Ты, папаша, вроде и не особенно под мухой, чего тебя сюда притащили? – полюбопытствовал Калев.
– Так я и не алкаш, пью в меру, я больше бузотер, – последовало странное признание.
Калев Пилль воззрился на розоволикого бузотера и не удержался от смеха. Спросил, откуда он, и узнал, что старичок из дома престарелых, к тому же одного из самых известных и представительных. Он даже гордился своей обителью.
– Ты чем-то недоволен, раз так вот… сюда? – спросил Калев.
– Чего недовольну-то быть: харчи хороши, кина крутят сколько угодно, хочу – по дереву могу работать. И лекции устраивают, чтоб я о новостях в мире знал, чтоб понимал, значит, как мне хорошо. Да натура у меня такая: дурею в этом благолепии – вроде и стремиться некуда. А я по характеру шутник и бузотер. Был моряком когда-то. Не могу я долго так – рядком да ладком… Да-а, – протянул дед, – я вот и в портах иноземных всегда задирался, любил женщин, листовки раскидывал, и в подполье был, и режим свергал, и речи говорил… А в этом панционе чувствую вдруг: нету у меня цели, и крышка. Тогда уж конец: удеру и малость пошалю.
– Ах, цели нет, – повторил Калев. Зерно стариковских мыслей сегодня падало на хорошо подготовленную почву.
– То-то и оно.
– А здесь, значит, ближе к цели?
– Да здесь-то, знамо дело, нет, – хихикнул дед, – а вот когда они меня снова домой доставят, тогда уж и верно ближе.
– Как это? – удивился Калев Пилль.
А это ты сам смекнешь, как попадешь домой, – житейски мудро было сказано ему в ответ. Старичок прищурился и объяснил-таки дальше.
– Тогда я стану каяться и снова захочу стать хорошим. Сперва прямо пай-дедушкой. – От этого «пай» дед снова захихикал, но тут же посерьезнел и продолжал сурово, насколько позволял его маленький, беспомощно выпяченный рот: – Тут я не на шутку раскаиваюсь, что позорю, понимаешь, свое поколение. Негоже мне жить по-поросячьи. Во!
Калев Пилль не совсем понимал, говорит дед всерьез или шутит – он ведь величал себя шутником. Но если шутит, то над кем?
– Вот, значится, я твердо заявляю и обещание даю – бросить свои художества. И бросаю. Месяца на три-четыре, другой раз аж на полгода.
– А потом?
– Потом опять пробку вышибает, – ответил дед весело и грустно одновременно. – Как чиряк или эта самая аллергия.
– Аллергия, – поправил Калев, и дед радостно кивнул.
– И что ты тогда выкидываешь? – Калев настолько увлекся дедулей, что уже не обращал внимания на мыки, стоны и икоту – голоса вытрезвителя, которые чем-то напоминали клокотание битума в котле.
– О, я не просто шкода – я вроде тех, что мир хотят улучшить. У нас там, в панционе, и гости бывают. И все непременно чего-нибудь да кроют: кто домоуправление, кто продавщицу какую – спекулянтку или отца-подлеца. Или другой раз в газете глупость сморозят – и такое бывает, я и это на ус наматываю. А сбегу, захожу в эти места и скандалю в свое удовольствие.
– И принимаешь перед этим?
– Не без того: у меня кровь не жижа. Я ведь и моряк, и шутник, и… – он стал немного повторяться.
– И в итоге – сюда?
– Когда доставят, а когда и нет. Как подфартит. – Дед хитровато улыбнулся, но, похоже, испугался своей откровенности, и его пуговичный рот стянулся.
– А ты что – одинокий? Детей нет? – расспрашивал Калев. Старик колоритный, и жаль было бросать разговор на середине.
– Как не быть, имеется парень, да такой тютя… Не пойму, в кого он такой. Не кровь, а водичка чуть тепленькая – только посуду ополаскивать. Так-то мужик сбитый, вроде тебя на вид, но ты не такая размазня, коли уж сюда привезли, да еще на стул пристегнули! Выходит, бузила порядочный! – Дед уважительно посмотрел на Калева. – По какой линии трудишься?
– Я больше… по лесной части, – сказал Калев неожиданно для себя. И уже почти верил сказанному: почему бы такому здоровяку не катать ломом хлысты, не обрубать сучья позванивающим топором, а в час обеда прислониться к груде поваленных стволов, уминать хлеб с салом и притомленным взглядом мерить иссиня-голубое небо.
– Ну, видал?! Я и то смотрю: работник моря и работник леса. Морской волк и лесной… Мужики что надо, – одобрил дед. Но тут же помрачнел: – А этот, сынуля мой, вроде как государственный работник. Речи читает, культурой руководит. Тоже мне государственный человек. – Дед сокрушенно махнул рукой. – Я, простой матрос, в сто раз больше государственный человек был и оратор, чем это горе луковое… Только и делов у него бумажки пришпиливать да собрания для птички проводить. Другой раз думаю: слава богу, что он не у нас в панционе служит. А то куда б я глаза девал?
– А там-то он что натворил бы? – удивился Калев.
– Удумал бы что-нибудь… Собрал бы нас, для примеру, всех и отчубучил какой-нибудь рапорт… – Старик так яростно смял свой нос, словно хотел вдавить его обратно, уселся и, очевидно, попытался изобразить своего жидкокровного отпрыска:
– В связи, значит, с подходящим днем работников здравоохранения докладуем вам, дорогой министр, что берем на себя повышенные обязательства по вечернему мытью ног. Зубы, у кого имеются в наличии, беремся вычищать на сто пятьдесят процентов и добьемся высокой экономии пипифакса за счет внутренних резервов, уважаемый министр…
Калев засмеялся, правда, слегка принужденно, но у старичка было искренне грустное лицо – оно вообще очень часто меняло выражение.
– Бестолочь, лизун, подпевала, так и норовит начальству в рот заглянуть… Не понять мне, как настоящие-то государственные люди терпят таких охламонов. Их бы на тяжелую работу – глядишь, кой из кого еще человек вышел бы! С ума сойти: не успели революцию сделать – а эти любители туману напускать уж тут как тут. В чем тут дело, или закон такой? – теперь дед потянул нос вперед, словно решил напрочь избавиться от этого нароста. – Мне бы молодые годы – уж я-то знал бы, куда власть употребить. Власть – она для того и дадена, чтоб ее употреблять на нужное дело, – такую простую вещь и не раскумекать? Для этого и в партейной школе учиться не надо. – Дед смолк.
– Как же у бузотера такой сын вырос?
– И не знаю, что тебе на это сказать. По сей день в толк не возьму. Поставили-то пацана на верный курс: пионер был боевой. Голос красивый, звонкий, стихи по радио читал. И в газету пионерскую писал – про то, как они с классом целебные травки собирали и как цветы к памятникам носили, и как лентяй Пеэтер сбор испортил, а весь класс, значит, его обсудил. Потом пионервожатым стал. Я, правда, пытался его образумить: здоровый лоб, мол, усы произрастают, пуговица верхняя на парадной рубашке не сходится, а перед детишками вытанцовываешь: «Сми-ирна, равнения нале-ева!» Так, пошкурил его малость, горевать вроде не о чем было. А выходит, прозевал – так в парады и играет по сей день. Сам-то думает, что он деятель великий, а какой там деятель… Так ребятенком и остался, а сам того не понимает. Да-а! Расстройство одно. Раскрутить бы это кино сначала, я уж знал бы, че делать…
Куда бы раскрутил дед своего недотепу-сына, Калев так и не узнал: в замке снова заскрежетал ключ, и дверь отворилась.
– Калев Пилль, пожалуйста! – позвала врач в белом халате.
Часом позже он уже сидел в ночном поезде. Напротив древняя русская бабка жевала хлеб с салом и заедала луком. Когда поезд тронулся, она перекрестилась и пробулькала что-то. Губы ее подрагивали, будто жили отдельной жизнью.
– Сынок, как в Йыгева прибудем, скажи. Я там схожу. Там Иннокентий Владимирович живет – знаешь такого? – спросила она по-русски. – Старушке трудно было выговорить слово «Йыгева». А то, что Калев этого Иннокентия не знал, вроде огорчило ее. – Его многие знают и уважают, – с легкой укоризной сообщила она.
Калев пообещал бабке помочь сойти в Йыгева. А знает ли она адрес Иннокентия? – побеспокоился он. Иннокентий встретит, у него машина. Бабка вздохнула и снова перекрестилась – то ли за Иннокентия и его машину, то ли за весь белый свет. Потом она впала в некое подобие сна с открытыми глазами: когда станционные огни освещали ее лицо, глаза отливали эмалевым блеском, однако не мигали. Эти выцветшие, столько лет глядевшие на белый свет глаза словно омертвели. Порой у Калева возникало такое чувство, будто старуха уже не дышит, что и она умерла, но всякий раз, когда поезд трогался – этот ночной поезд останавливался на многих полустанках, – поднималась высохшая перепончатая лапка и творила крестное знамение.
Дорога домой. Такой дороги у Калева еще не было. Нет, душа у него не ныла, за ребрами зияла странная пустота. Он от своего решения не отступится, рубанет канат, – и Калев почувствовал себя, как вырвавшийся на волю воздушный шар. Шар с волосатой грудью… Туда-сюда носит его по ветру – где же он очутится в конце концов? Лопнет в выси или так и будет трепыхаться в телефонных проводах?
Мелькали станционные домики; хорошо хоть поезд останавливался не у каждого столба, – неподвижные начальники станций в красных фуражках с флажком в руке казались химерами, призраками, порождением ночи: свет внезапно выхватывал их из мрака, а потом тьма снова заглатывала. Точно как жизнь человеческая.
Станции, станции… На некоторых пути ветвятся. Сегодняшний день стал для Калева крупной узловой станцией, теперь он перейдет на новый путь. Кто знает, куда он приведет, может быть, и впрямь на делянку, недаром же он этому забавному старикану представился работником леса. Новый путь… Только вот пассажир устарел…
А библиотеку – бросить? Больно было думать об этом, в памяти сразу всплывало зимнее утро в библиотеке. Можно бы и остаться: там он работал на совесть. Ему пришла в голову замечательная идея: ведь Ильме устала от своего магазина, ей уже трудно весь день стоять на ногах – не определить ли в библиотеку ее? У Ильме среднее образование, Калев сам подучит ее, поначалу оставаясь там хотя бы на полставки. Тогда ему не придется напрочь отказываться от библиотеки, он сможет приходить туда в любое время. Действительно, ценная мысль, а уж Ильме-то наверняка согласится. Правда, в зарплате она немного потеряет, зато теперь больше станет зарабатывать Калев.
Решение изменить жизнь окончательно сложилось у Калева в разговоре с дедом – тот неожиданно все расставил по местам: он говорил о сыне, а Калев ослепительно ясно увидел в какой-то миг всю свою жизнь – так ночная молния отпечатывает на сетчатке глаза четкие контуры деревьев.
Все до жути похоже: Калев тоже декламировал стишки звонким детским голосом, дрожащим от воодушевления. И тоже пописывал в газеты: у него и посейчас цел помер «Пионера», на обложке которого он отдает торжественный рапорт. Цел и выцветший альбом с синим оленем, куда он подклеивал свои корреспонденции, вырезанные из газет. На снимке в «Пионере» Калеву тоже тесновата пионерская форма, этакий пончик с очень честными и, кажется, глуповатыми глазами… В том невинном возрасте они еще могли быть глупенькими, но, кажется, такими и остались.
Да, сейчас Калев мог думать о себе в третьем лице. Как это дед сказал – его сын всю жизнь играет в парады? И считает себя большим деятелем, хотя только и делает, что преданно заглядывает в рот начальству. Калев тоже считал себя общественным деятелем, даже руководителем.
Но если получается, что он был всего лишь безвольным человеком, подхалимом, то… во имя чего он угодничал? Во имя карьеры? Нет, совершать подлости во имя личного успеха у него и в мыслях не было, он не интриговал, не пытался лезть по головам. Конечно, кто не мечтает о зарплате повыше, об уважении, и разве это грех? А значит… значит, он был усердный боязливый чиновничек, старающийся со всеми ладить. И это сознание было обидней всего: даже ценность со знаком минус – нечто иное, нежели абсолютный нуль. Пухленький мальчик, которому давила пионерская форма, стал смирным мужчиной с брюшком. Мужчина, которому посоветовали заняться яурамом…
Калев вздыхает, нащупывает сигареты и идет в тамбур курить.
Здесь пахнет углем. Пол залит маслом. От стенки к стенке перекатывается бутылка с отбитым горлышком. Калев с омерзением поднимает ее и бросает в простенок за вагонной печкой.
Поезд вскрикивает и замедляет ход. Резвый перестук колес сбивается, что-то скрежещет. А вот и остановка. Откуда-то выплывает заспанная проводница, один чулок у нее съехал, она сердито оглядывает Калева припухшими глазами. Стоянка пять минут, сообщает она и открывает дверь.
Калев ступает на хрустящий песок перрона и закуривает. Небо темное, но облака растаяли. В вышине клонится ковш Большой Медведицы. Он так ужасающе далек, что ему нет никакого дела до самокопания Калева Пилля.
Калев отходит в сторонку, под деревья. Зашуршали под ногами листья, первые провозвестники осени, скоро деревья обнажатся, голые вершины станут костлявыми, как рука этой старухи, творящей крестные знамения.
На Калева вдруг находит дурацкое чувство: уйти бы сейчас прямо во тьму. Скоро засвистит поезд. Какое пугающее и одновременно захватывающее чувство: знать, что он уедет и оставит тебя в ночи. Ты пойдешь полем, будешь перепрыгивать канавы и растворишься во мгле. В лесу сейчас пахнет грибами, ветки будут хлестать по лицу. А ты побредешь, словно дряхлый, никому больше не нужный зверь. («От вас было много пользы», – сказал заместитель министра…)
Нет, долой нытье! Я еще нужен. Хотя бы Ильме.
Сейчас Ильме спит, Калев разбудит ее под утро. Ильме будет теплая со сна, может, слегка не в духе оттого, что ее потревожили, но ведь и обрадуется тоже. И Калев заберется в постель. А когда они снова очнутся, он расскажет Ильме обо всем, что стряслось и что теперь будет. Как хорошо, что тебе есть к кому пойти!
Снова потянуло в сентиментальность. Калев отшвырнул окурок и влез обратно в вагон. Железнодорожный оракул привычно прогундосил в репродуктор свои указания, поезд дернулся и послушно пошел.
Когда Калев вернулся на свое место, старушка сидела совершенно спокойно. Она несомненно благословила и эту станцию. Против ожиданий ее не терзали сомнения, а вдруг он забыл, вдруг они уже проехали Йыгева. Интересно, о чем она вообще думает?
И совершенно неожиданно старуха открыла рот и нараспев произнесла:
– У тебя золотое сердце, сыночек…
– Аткуда эта видна? – спросил Калев по-русски, но ответа не получил.
Золотое сердце, доброе сердце, повторял он в полутемном вагоне, отдающем чем-то удушливым, затхлым. Да, я, кажется, не злой человек, но что пользы от этой доброты? Какой прок от того, что он всю жизнь плыл по течению, старательно пытаясь никого не задеть? Барахтаться надо было – вот что!
Когда Калев Пилль не попал в университет (для него это было как ушат холодной воды на голову, но никто из экзаменаторов не подозревал о его общественных талантах), он пошел учиться в культпросветучилище. Был там одним из немногих парней, и активности ему было по-прежнему не занимать. Когда училище осталось позади, Калев решил, что для начала и этого образования достанет с лихвой. И хватило. А многие соученики позже пошли-таки в вуз. У Калева тогда были уже Ильме, сын, и он отложил учебу: с отцом и мужем им все же легче. А может, просто поленился? Кто знает. Все же рано или поздно учиться надо было: неловко с таким просветом быть народным просветителем. С каждым годом все более неловко.
Вспомнилось, как пришлось из-за болезни приглашенного лектора самому рассказывать в Доме культуры о проблемах Вселенной. Лекция была с атеистическим уклоном, и ее ни в коем случае нельзя было отменить. Не сказать, чтобы Калеву были напрочь чужды проблемы божественного, но на всякий случай, прежде чем влезть на трибуну, он все же пару ночей почитывал соответствующую литературу. А вышло все же из рук вон плохо: на лекцию попала куча студентов из стройотряда, как на грех физики и математики. Патлатые студенты расселись в первом ряду, фыркали да еще и откровенно издевались, а их девчонки еще больше подзуживали парней.
Когда Калев кончил, поднялся долговязый блондин и сообщил, что в лекции было много новых интересных положений. Очевидно, в поселке работает сильная, пока еще не известная школа физиков – так не мог бы уважаемый лектор познакомить их с этими потрясающими материалами.
Естественно, Калев Пилль не сказал, что пользовался брошюрой «Существует ли бог?», справочником атеиста и брошюрками из какой-то серии в помощь агитатору. Что тут такого нового, спросил он, деланно улыбаясь, – как иначе улыбнешься в таком положении.
Бесконечность пространства, ответил долговязый, она его особенно интересует. Что думает уважаемый лектор о кривизне пространства? Из его сообщения напрашивается вывод о конечности Вселенной, или ему известны какие-то новейшие уравнения? И в толковании первой страницы Библии докладчик тоже чересчур самонадеян – что там особенно нелогичного? Имея достаточно духа (в значении «энергии»), создать из него материю и Вселенную не бог весть какое искусство. Взять хотя бы уравнение Эйнштейна, с которым, надо надеяться, уважаемый лектор знаком (его проходят в средней школе!) – Е=mc2.
Калев краснел, заикался и, в конце концов, сказал лучшее, что можно было сказать в его положении:
– Зачем вы меня мучаете? Я – заведующий библиотекой. Идите рассказывайте сами, я не запрещаю…
Парню стало неловко, а потом две девушки даже пришли извиняться. Но что этим поправишь! Глядел Калев на этих умных, немного высокомерных, таких молодых и таких далеких ему людей и чуть не плакал. Они, волосаны в джинсах, удаляются от него, Калева Пилля, с той самой скоростью красного смещения, которую ночью он самоотверженно пытался понять. Он отстает безнадежно. Ну, считает он себя активным общественником и развитым человеком, ну, написал в последнем номере районной газеты о партячейке детского дома и охране памятников революционерам района…
Затуманенными глазами смотрел он, как молодежь после извинений, тут же забыв о нем, принялась отплясывать какой-то совершенно незнакомый ему танец.
Проводница открыла дверь и объявила:
– Йыгева!
Калев помог бабусе подняться, взял ее узлы и вывел из поезда. Иннокентия Владимировича не было. Поезд стоял здесь всего две минуты, и Калев ничем больше не мог услужить старушке, кроме как оттащить ее скарб на скамейку и попросить дежурного по станции посодействовать в случае необходимости.
Сама же она была воплощенное спокойствие: прислонилась к стене и смотрела в необъятные дали, а ее губы бормотали что-то неслышное.
Бабка ласково благословила Калева и поезд – больше она ровным счетом ни о чем не тревожилась.
Откуда только берется такое спокойствие, думал Калев, снова сидя в вагоне. Наверное, приходит с годами. А ему такое где взять?
Однако немножечко покоя перепало и страдальцу Калеву: он проснулся аккурат на своей станции.
И вот Калев Пилль уже шагает сквозь предрассветный сумрак к дому. Светало на глазах, уходящая ночь сворачивала серый ситец теней. Мягкий, сырой воздух. И особая тишина. Калев с сожалением подумал, что проспал много таких прекрасных рассветов, – ведь до сих пор он был человеком, скорее, вечернего и ночного образа жизни. Но теперь он сменит работу, а заодно что-нибудь переменится и тут.
Полной грудью он вбирал свежий утренний воздух, можно даже сказать, это утро, которое успокаивало и бодрило одновременно. Ему вспоминалась пантеистическая поэзия Уитмена, потом перед глазами встала картина Рериха, где линия слияния неба и земли веяла покоем, какой только и можно назвать божественным. И эти воспоминания обрадовали его. Чего стоит несчастный синяк под глазом, несчастный Вольдемар Сяэск и этот несчастный вытрезвитель! Как они ничтожны рядом с этим великим, которое надо лишь заметить.
Свой поселочек тоже показался непривычным – не было дневного беспокойного грима, он был отмыт с лица; все ровно, разумно, на своем месте. В витрине книжной лавки – Толстой и словари. Заходите, берите и читайте, углубляйтесь в мир, в самих себя! Кулинарный магазин… Наконец-то Ильме из него вырвется!