Текст книги "Снежный ком"
Автор книги: Энн Ветемаа
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 7 страниц)
А за поворотом он увидит свой дом – спящий дом, за клетками окон досматривают последние сны его друзья, милые и разумные люди.
Вот и он. Калев приостановился. В нем проснулось чувство блудного сына, который возвращается домой. Нет, точнее, это было чувство «изменившегося» сына – болезненно-сладкий провал под сердцем. Сын напрочь отказался от амбиций, от пустых хлопот, и в его душе – долгожданный покой.
Ох, какое замечательное чувство! – подумал Калев.
Сейчас, сейчас он распахнет дверь, вдохнет знакомые запахи… Дом… Этот маленький дом в самом деле славная штука! Каждому человеку необходимо местечко, где бы его ждали. Да, но в будущем надо, конечно, подыскать дом попросторней. И сразу вспомнилось, что местное объединение «Сельхозтехники» собирается строить дом для своих работников. Если он пойдет в мелиораторы – а значит, не миновать идти наниматься к Пеэтеру, – тогда, может, и у него появится надежда на квартиру.
Калев уже ступил на крыльцо, как вдруг его что-то кольнуло: на сетчатке глаза запечатлелось нечто чужое, здешнему пейзажу не свойственное. Где-то поблизости должно быть инородное тело.
Он развернулся, огляделся. Вначале ничего не заметил, все как обычно: детская карусель из железных трубок, цементные конусы-клумбы с цветами, мусорные баки, соседская зеленая «Победа». Но чуть в стороне от дома, за кустами сирени его взгляд наткнулся еще на одну машину – темно-красные «Жигули». Там машины не ставили, но неважно, темно-красные «Жигули» – как-то назойливо знакома была эта машина… У кого в округе есть такая? У Пеэтера, да, у того самого Пеэтера, о котором он только что думал. Пеэтер? Почему его машина здесь?
И тут в сознании Калева зазвучало какое-то сбивчивое, нервозное тремоло. Такое же чувство возникает, когда съезжает с волны приемник или от неисправного утюга на экране телевизора мерцает серебристый пунктир.
Калев подошел ближе: так и есть – машина Пеэтера. Сквозь лобовое стекло на него таращилась уродливая обезьяна на резинке, в цилиндре и с настоящей сигаретой в зубах. Калев шагнул еще, и… словно что-то взорвалось: черный хлопающий ковер на миг застлал небо. Калев безотчетно пригнулся и не сразу понял, что спугнул ночевавшую в сирени стаю дроздов. Птицы не издали ни звука, и это было особенно мрачное предзнаменование. Только темный, упругий шелест остался в ушах после того, как дрозды уже скрылись за крышами.
Калев все еще пялился на мартышку: она крутилась на резинке – видимо, в окно задувало – и сверкала красным задом.
Вдруг Калев понял, где сейчас Пеэтер!
Он услышал стук своего сердца, мелкий, глухой, тяжелый, повернулся и пошел к дому короткими, почему-то крадущимися шагами.
В парадном, как всегда, отдавало кислой капустой, но и в этом памятном духе Калев различил что-то чужое, невидимое, но вполне реальное.
Пока он искал в кармане ключ, ладони покрылись потом. Серовато-зеленая дверь с выбившимся из щели войлоком. Номер восемь. Эмалированная табличка болталась на одном шурупе. Нерадивый ты был хозяин, подумал Калев отчего-то в прошедшем времени. ПИЛЛЬ – сухими губами сложил он по буквам свое имя, будто прочел его впервые.
Руки дрожали, однако когда он приподнял дверь за ручку, чтобы та не скрипнула, то ощутил в пальцах прямо-таки воровскую ловкость. Удивительно – он не смог сдержать улыбки: «Там тебе ворота будут скрипеть и хлопать – ты подлей им под пяточки маслица».
Скрипучая дверь, словно по волшебству, отворилась тихо-тихо. Снова запах, знакомый запах знакомых одежд. Глаза пока ничего не различали. Он ощупал рукой темноту, и его словно током ударило. Рука отнялась до плеча: он притронулся к толстому прорезиненному плащу. Черный, длинный прорезиненный плащ, засвербило в мозгу, местами потрескавшийся, пуговицы должны быть плетеные. Так и есть! Он!
Пеэтер! Конечно, Пеэтер! Интересно, что ему тут среди ночи нужно, это же может вызвать подозрения… бестолково шлепали губы Калева. Он знал и не хотел знать!
Калева, здорового, сильного мужчину, охватило неодолимое желание удрать. Может, удастся как-нибудь выскочить из всего этого, убежать, как будто он ничего не видел. Забыть.
Они не слышали, как я пришел, стало быть, все в порядке, все в полком порядке, как все-таки здорово, что они меня не слышали…
Квартира в самом деле безмолвствовала. Еще пара шагов, и Калев в кухне. На столе стояла недопитая бутылка коньяка. «Греми», дорогой коньячок, – конечно, у Пеэтера денег куры не клюют. И еще на столе стояла банка с консервированным угрем – в ней тоже осталась еще пара кусочков.
Снова захотелось бежать. Зачем он вообще пришел? Зачем его выпустили? Хорошо бы сидеть в прекрасном кресле с кожаными ремнями и ничего не знать. Он все не мог уйти. Один мудрый человек написал, что боль ревности единственная из всех известных в мире понуждает человека сделать все, чтобы она стала еще острее. Затаив дыхание, Калев прокрался к спальне. Дверь была приоткрыта.
Там они и были. Нет, во всем этом не было ничего страшного – просто двое спали. Самым обыкновенным и невинным образом: один, черноволосый, лежал на спине и мерно похрапывал, его не ахти какая чистая нога выглядывала из-под одеяла. Да, одеяло и Калеву было коротковато. Спала и Ильме. Очень добродетельно. Видал, спят, будто ничего не происходит. Ах, кто-то спит с моей женой? Ну и что? Что тут особенного: сон, по Павлову, защитная реакция организма. Пожалуйста, спите себе с моей супругой, только смотрите, чтобы…
И лишь одна мелочь неожиданно больно саданула Калева – нет, не то, что рука Ильме была на плече Пеэтера, нет. Обидно было другое: Пеэтер прислонил левую руку к стене. Ему, Калеву, такое не дозволялось – обои, видите ли, замусолятся. А Пеэтер дрыхнет – обои мусолит… Где же справедливость? Завтра, может быть, на этом месте будет лежать сам Калев. Завтра? Уже сегодня. Только вот… О господи, знал бы он, что еще стрясется сегодня?!
Дурак дураком стоял он в дверях и не знал, что делать. Наконец все же отступил и споткнулся об огромные башмаки Пеэтера. Этот Пеэтер мужик небольшой, а мослы – дай бог. Сорок пятый, не меньше. Утащить бы у него сейчас эти туфли, глупо улыбнулся Калев. Как он домой пойдет? В моих не разбежишься!..
Туки-туки Ильме, туки-туки Пеэтер!
Калев дошел до двери, лицо по-прежнему растягивала какая-то оцепенелая улыбка, и ему сделалось мерзко – того и гляди, стошнит. Только бы выбраться тихо! А может, остаться, схватить нож или топор? Но все было так постыдно и отвратительно, – Калеву нужно было время опомниться. Да и хорошенькое зрелище представлял бы он с этим топором: убийцы из него все равно не выйдет. Нет, прежде всего вон! Вон!
Ну, мажь воротам пяточки маслицем!
Вышел Калев тоже тихо, хотя дверь и скрипнула ему вслед.
В подъезде он начал жадно хватать воздух, как выброшенная на берег рыба. Он притулился спиной к стене и еще раз прочел на табличке свою фамилию – ПИЛЛЬ: дурацкая фамилия! Как раз для человека, которому наставили рога.
Бог мой! Обидней всего, что они спали так безмятежно, так невинно! Неужто совсем не боялись, что я могу вернуться? Грешникам полагается испытывать душевные муки, о ночном покое они могут только мечтать. Но чтобы после столь безобразного предательства – такая безоблачность?
И тут он вспомнил – почта! У него нет ручки, и он дожидается ее за спиной престарелой дамочки в затейливой шляпке. Та приготовилась наклеить на конверт с адресом «Австралия» гигантскую марку с цветком. Могла бы хоть место освободить, ручки-то привязаны. Что же она тянет? Тетка растерянно смотрит через плечо, растерянно и зло. И Калев догадывается, что воспитанной дамочке неловко на людях облизывать марку. Он отходит в сторону, рраз! – совершает мадам проступок противу благонравия и притискивает марку к конверту, затем чинно подымается и бросает на Калева осуждающий взгляд. Теперь он может присесть. На бланке телеграммы он выводит: «Дорогая Ильме…» – и тут с разлохмаченного перышка срывается жирная клякса (разве одного этого мало, если подумать задним числом о предзнаменованиях?). Калев берет новый бланк: «Дорогая Ильме. Сегодня иду в министерство. Буду не раньше завтрашнего вечера. Твой Калев».
Ясно! Не отправь он эту телеграмму – возможно, все сложилось бы иначе. Ох, пусть бы эта тетка лизала свою лиловую орхидею до бесконечности! На кой мне понадобилось посылать такую благоверную телеграмму? «Твой Калев…» Вот он стоит, твой Калев, жадно заглатывает воздух и прижимает руки к животу.
Он прокрался вниз по лестнице (все еще крался!). Как хорошо, что все спят, что никто его не видит. А то ведь могут и спросить, куда он в такую рань. Что на это ответишь? Что на супружеском ложе все места заняты?
До чего я все-таки жалкий человек! Даже в такой роковой час в голову лезут крохотные и никчемные мыслишки! Мнил себя просветителем и рупором истины, а на самом деле – взрослый мальчик с петушиным голосом, у которого не сходится ворот пионерской рубашки. Большое дитя Калев Пилль!
Он вышел на крыльцо. Стало еще светлее: вот-вот взойдет солнце. И все так же тихо – торжественно, величаво, как он воспринимал это совсем недавно? Да, по-философски, по-уитменовски, по-рериховски тихо! И на тебе, что таилось за этой тишиной!
Ну не идиотство ли так стоять?! Надо бы кинуться обратно, рвануть дверь, зарычать… Куда только смелость подевалась! Еще вчера там, в старом городе, ее было не занимать. Там – да, а теперь он получил удар ниже пояса: ни вздохнуть, ни охнуть, как тот подонок, который, завидев милицейскую машину, насилу уковылял, держась за живот.
И взошло солнце. Во всей своей красе оно явилось освещать родные места Калева. Первые лучи приласкали машину Пеэтера, празднично засверкал ее никель, а за лобовым стеклом все крутилась мартышка с сигаретой.
Что же делать теперь? Калев не знал. Эту проблему за него решили ноги, которые понесли его по дорожке – нет, не в квартиру, а на станцию. Однако не успел он сделать и десятка шагов, как услыхал знакомый скрип: кто-то отворил окно. Калев замер, как ужаленный, он был уверен: это Ильме.
Калев через силу обернулся. У окна стояла Ильме. Их взгляды встретились. Ильме была в одной комбинации. Восходящее солнце высветило ее так ярко, что Калеву казалось, будто он различает даже лямочку, впившуюся в круглое плечо Ильме.
Они молчали. Ильме у окна, он под окном.
А не завести ли ему по классическому обычаю серенаду под балконом? Комическую утреннюю серенаду, которую испанцы называют альборада…
Молчание нарушила Ильме. Она тихо, булькающе засмеялась.
– Что ж ты, муженек? Поднимайся, не бойся! Угостим тебя кофейком.
– Да стоит ли, – услышал Калев свой дурацкий ответ.
– Стоит, стоит, – усмехнулась Ильме.
Когда Ильме издевательски торжественно, с глубоким поклоном распахнула дверь, откуда-то из-за ее спины послышалась лихорадочная возня. Это был Пеэтер, шустро натягивавший брюки. Ильме, казалось, забыла обо всем: она по-прежнему была в комбинации и босиком. Зато комбинация была самая красивая. Калев привез ее из Ленинграда – черно-красную, отороченную широким кружевом. Поначалу Ильме вроде бы даже стеснялась: точно такие в этих дурных журналах, что же Ильме – какая-нибудь там…
Когда Калев видел эту комбинацию последний раз? Кажется, в годовщину свадьбы.
– Пеэтер, иди глянь на моего суженого. Хотел деру дать. А квартиру нам оставляешь? – По ее щекам пошли красные пятна, такой Ильме он прежде не видывал. – Другой топор бы схватил, а он драпает… Или, может, продернешь нас с Пеэтером в поселковой «Осе»? Вот, мол, какие аморальные, обманывают передового культработника…
– Зачем ты так… вульгарна? – тихо спросил он. Странным образом Калев теперь был абсолютно спокоен – Ильме, что ли, передалось все его возбуждение. – Я… я и не знал, что ты можешь быть такой…
– Да что ты вообще обо мне знаешь? – почти орала Ильме.
Хотя нет, однажды Калев видел почти такую же Ильме. В магазин неожиданно приехал ревизор, а у Ильме не сошлась касса. Она честный человек, но в тот раз была не без греха – взяла на что-то из кассы, чтобы сразу же вложить обратно, да ревизор опередил. Тогда она кричала точно так же: зло и нелогично. Кричала оттого, что иначе разрыдалась бы. Накручивает себя, боится окончательно разнюниться.
Калев снял плащ. (Зачем? Непонятно.) Очень аккуратно повесил его на вешалку и стоял, не зная, что делать дальше.
В дверях показался Пеэтер. Его черные волосы ерошились, подбородок отливал синевой, брюки – словно корова жевала, а левый носок осклабился дырой. Он тоже выглядел не очень-то мужественно, скорее, наоборот: Пеэтер не мог оторвать глаз от пола, очевидно, крики Ильме были ему не по сердцу.
– Это… что тут толковать… С кем не бывает… ты и сам мужик… Прости, коли можешь… Это самое… – что-то вроде этого бормотал он, пялясь на свой драный носок. Калев понимал, что Ильме хотелось бы сейчас видеть совсем другого Пеэтера, обрести силу в сравнении, да непросто это было.
– Я… я сполосну лицо… если можно… – Пеэтер шмыгнул в дверь ванной, и оттуда сразу донесся шум воды.
– Накинь что-нибудь… Неудобно, – произнес Калев и шагнул в спальню.
– А мне неудобно, что у меня муж половая тряпка! – Но халат она все-таки накинула.
Калев Пилль сел за стол: не хотелось сидеть лицом к кровати.
– Вот, значит, как, – сказал он, чтобы что-нибудь сказать.
– Вот, значит, так, – передразнила Ильме и демонстративно села на край кровати, как бы защищая их недавнее ложе.
– У вас это первый раз? – спросил Калев. На самом деле и это уже не имело значения, но молчать было противно.
– Пять лет! – сообщила Ильме. – С тех пор, как Пеэтер схоронил жену. Целых пять лет. – Ей хотелось выглядеть победительницей.
– А-а…
– Ах «а-а…»! Больше тебе и сказать нечего?
– А что тут скажешь.
– Да, пять лет я тебя обманывала. Ждала – вот сын вырастет, выложу тебе все – и привет. Теперь мальчик в техникуме, взрослый человек, уж он-то поймет, что из нашей совместной жизни больше ничего не получится и что я ухожу.
Ильме укладывала волосы. Когда она их поправляла, сверкнула ее подмышка, и на миг Калеву вспомнилась Магда, Магда с улицы Рабчинского.
– Я еще не старая. Хоть несколько лет поживу по-человечески, – выстреливала она. – А то всю молодость с тобой похоронила.
– Ну да, если любви нету…
– Ты же ребенок! Я… я и любила-то тебя как ребенка! А женщине хочется любить и мужчину! – И она опять гордо задрала голову. – Пеэтер, что ты там копаешься? – крикнула она.
– Я сейчас… маленько оправлюсь… Вытрусь, галстук одену…
– Дался ему этот галстук, – буркнула Ильме.
Калев обвел взглядом комнату. Их комнату. Когда-то она была их комнатой.
Жалковата, пожалуй: блеклый настенный ковер, полированный книжный шкаф, крошечный телевизор. Маленький буфет с чашками и рюмками. Еще стояла там австрийская керамическая кружка, подаренная родителями Ильме, – дурацкая аляповатая кружка, на которой, отхлебывая пиво, расплывался в ухмылке дородный дядька, чем-то смахивающий на Калева. Тоже мне, шут гороховый, подумал Калев. И все-таки это был дом, милый даже своей убогостью.
– Он, значит, больше мужчина?
Калев не утерпел, ему приспичило посмотреть и на кровать: одеяла скомканы, край простыни съехал на пол. Ильме, наверное, истолковала его взгляд по-своему и понизила голос:
– Тебе не понять… В постели – да, там ты тоже мужчина, да больше нигде.
– Нигде?
– Нигде. В остальном ты дитя. Сущий младенец. – В голосе у нее вновь зазвенели пронзительные нотки. – Женщине нужна опора. А какая ты опора со всеми своими бумагами, папками, картоном и пустыми словами? Да еще с тощим кошельком. Кто на тебя сможет опереться?
Удивительно, но все, что она говорила, полностью совпадало с мыслями Калева в вагоне. Вот-вот – груда бумаг и картонок…
– Тут ты, видать, права, – вырвалось у него.
Но Ильме не нужно было, чтобы правда оставалась за ней, ей надо было кричать. Смешно, конечно, но Калев решил пойти ей в этом навстречу и сказал:
– А у Пеэтера опять же и баня, и машина…
– И что же! – возликовала Ильме. – У любого стоящего мужика теперь есть машина и баня. По работе и плата!
Она только теперь заметила, наверное, сильно заплывший глаз Калева.
– А что это у тебя с глазом? – И фиолетовый глаз оказался очень кстати. – Ну конечно! Муженек по столицам гуляет, гоняется за шлюхами, дерется, а я – сиди и блюди верность! А вот и не буду! Не буду – и все!
Калев молчал. Да уж, повеселился он в столице на славу.
– Пеэтер! Пеэтер! Поди сюда! Иди скажи этому, с фитилем, что мы… что мы хотим быть вместе. (Тут Калеву послышался скрип двери, но Ильме в запале ничего не заметила.) Мы любим друг друга. И я еще не старая! Ну?!
Эти фразы она произнесет сегодня еще не раз, подумал Калев. Но что бы она ни говорила, Пеэтер все равно ее не любит, да и не молода она уже. Это Калев понял вдруг необычно ясно. Он смотрел на гусиные лапки в уголках ее глаз, на пепельные поредевшие волосы и толстоватые пальцы. Ногти Ильме подрезала коротко и прямо, наверное, из-за магазина. А то, что она похоронила со мной свою жизнь, верно только отчасти. Вряд ли ее жизнь сложилась бы лучше с кем-нибудь другим. Просто она женщина с такой судьбой. И Калев вдруг исполнился к Ильме теплым чувством.
Странно, думал он, как же это бывает: боль растет, растет, становится непереносимой и сама изживает себя – в душе остается лишь какая-то пустота, омертвление. Тогда все видится гораздо яснее. А чего не видишь, то знаешь. Так сейчас он абсолютно точно знал, что Пеэтера в квартире нет. Впустую, зря шумит вода в умывальнике: Пеэтер удрал.
– Ну, что уставился? Как рыба. Да ты вообще бесчувственный, – причитала Ильме. (Наверное, у меня и впрямь сейчас отсутствующее лицо, подумал Калев.) – Ты никогда не любил меня!
– Не говори глупостей, Ильме, – тихо произнес он.
– Иначе не глазел бы так. Рыба! Рыба! Рыба!
– Чего ершишься-то, все одно никакого проку!
– Пеэтер!!!
– Не стоит его звать, нету его, – вздохнул Калев.
– Чего-о? Что ты несешь!
Ильме кинулась к двери. Не было, и вправду тех громадных башмаков не было. Пуста была квартира.
Калев встал и быстро прошел мимо Ильме. Сейчас ему было невмоготу видеть ее. Он пошел на кухню. Ильме, конечно, высунулась из окна, может, успеет увидеть сизую поземку дыма за удаляющейся машиной…
Бессмысленная игра, бессмысленный дым, пустое все! Теперь Ильме бросается ничком на кровать и икает. Бедная Ильме икает там в одной комбинации, прекрасной, подарочной комбинации. Какая печальная картина!
В ярком свете кухня выглядела как-то особенно неопрятно.
Безнадежно неопрятно, хотя не такой уж она была замызганной: две липкие рюмашки, несколько угриных хребтов, горстка пепла. На дне банки еще оставались кусочки рыбы, и Калев убрал их подальше от солнца.
Ножки у Пеэтера были дай бог.
Солнышко сегодня светило особенно радостно и приветливо. Сквозь неровности стекла оно с похвальным усердием и любовью прорисовало на столе миниатюрные радуги. Солнце – жаркое небесное тело, символ чистоты. О нем сложено немало гимнов, Калев Пилль, и Ильме Пилль, и все мы вращаемся вокруг него…
На столе лежала пачка «Примы». Смешно, состоятельный человек, машину имеет, а остался верен этой марке. Правда, во рту у его мартышки красовалась длинная сигарета с фильтром. Очень длинная сигарета, возможно, «Фемина» или «Ява». Обезьяна и сейчас наверняка вертится на резинке и гримасничает. И то, что в зубах у нее сигарета, как-то особенно мерзко и глупо.
Калев машинально вытянул из пачки сигарету. Все едино: жена одна, курево общее. И мысль эта больно резанула Калева, который уже одеревенел душой и думал, что теперь бояться нечего.
Как же это все выглядело? Вырубка и сонное небо, а вот и они – прислоняются спинами к бревнам и разворачивают свертки с продуктами. Тот, другой, рядом с Калевом, конечно же Пеэтер. Эта картина рисовалась в его воображении, словно открытка с прелестной композицией: они прислонились с левого края к груде бревен, а огромная, еще не очищенная от ветвей береза пересекает по диагонали передний план. И яркие, девственные краски. Под этой картинкой можно было бы написать что-нибудь вроде: «Сильны, как скалы в море…» Да, они сидят, они отдыхают, но это только передышка, в мускулах струится блаженная усталость, но скоро они встанут продолжать работу мужественных.
Теперь края открытки словно бы таяли в огне, как письмо Магды в пепельнице. Горит, корчится и рассыпается в прах – это открытка в огне, лес в огне, жизнь в огне.
И тут Калев бесповоротно понял, что из всех намеченных перемен ничего не выйдет. Но почему? Из-за Ильме? Очень даже великолепно должно выйти… Нет, не из-за одной только Ильме, из-за всего не выйдет. Он отчетливо понял, что скоро все войдет в наезженную колею. Не сможет, не в силах он вырваться из нее, накатанной! Мочи нет. Пожалуй, и с Ильме они останутся вместе. Как все было, так есть, и будет, и ничего не изменится, как это ни страшно. Не изменится! Конфуз, да и только.
Снова это чувство, будто хватаешь ртом воздух, будто тебя ударили ниже пояса.
Калев все еще пялился на стол. Белая клеенка казалась ему серой, и на этой клеенке лежало еще что-то, чего он не заметил раньше, – конверт.
Он вскрывает его и читает:
«Уважаемый товарищ Пилль!
Для смотра наглядной агитации Вы должны обеспечить еще один лозунг и два стенда. Текст лозунга: «Результаты нашей просветительной работы должны оцениваться в тоннах и гектарах!» Для изготовления лозунга не следует использовать наклеенные буквы или обычный шрифт. Надеемся на Вашу находчивость. Лозунг нужен в среду утром. Один из двух стендов должен быть оформлен гуашью…»
Калев отшвыривает письмо, ухватив краем глаза столь знакомую подпись председательницы исполкома.
«Не буду! Не желаю! И не подумаю! Делайте сами!» – ревет Калев Пилль про себя и в то же время знает, что да, сделает.
И снова что-то обрывается в нем.
Он бросается в другую комнату. Ильме все еще икает на кровати. И поделом! Поделом ей… бедняжке.
Разумеется, не краски так заботят Калева Пилля, когда он орет:
– Откуда, черт подери, я возьму им к среде эту гуашь? А? Скажите на милость?!
Ильме поворачивает заплаканное лицо к своему мужу Калеву Пиллю и, потрясенная неожиданным вопросом, изумленно и послушно отвечает:
– В сельпо возьмешь. Вчера привезли.
Калев Пилль валится на стул и вытирает лоб. Солнце добралось и сюда, оно на стуле, на столе, на кровати, на них двоих.
Калев смотрит
на свою жену, заплаканную,
с коротко подрезанными ногтями,
ищущую хотя бы капельку радости в жизни,
на их дом и обои, которых нельзя касаться, когда
спишь, чтобы они не засалились,
и на себя, однажды с замиранием сердца
рапортовавшего на обложке «Пионера»,
и на это Солнце,
счастливо-ровное Солнце, вокруг которого вращаемся все мы,
и ему хочется кричать: как же у меня все так худо
получилось? Отчего же никто нам не посочувствует?
Но не кричит он ничего – склоняет голову и тихо произносит:
– А-а…