Текст книги "Песнь серафимов"
Автор книги: Энн Райс
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 16 страниц)
Роза подошла ко мне, обвила меня руками и сказала мне тихонько:
– Я хочу поехать в Париж. – Она нахмурилась, словно подбирая подходящие слова, а затем произнесла простосердечно: – Мама, я хочу быть рядом с отцом. – Она не сводила с меня глаз. – Он не такой, как другие. Он похож на праведника.
Она имела в виду самых ревностных иудеев, полностью посвятивших свою жизнь Богу. Они придерживаются предписаний Торы и Талмуда так буквально, что в нашей среде снискали особое наименование хасидов.
Мой отец вздохнул, поднял лицо вверх, я видела, что его губы шевелятся, творя молитву. Он склонил голову. Встал и подошел к стене, повернувшись спиной ко всем нам, и принялся отбивать поклоны, продолжая молиться.
Я видела, что Годуина осчастливило решение Розы. Как и его брата Найджела.
Найджел заговорил негромким почтительным голосом. Он заверил, что лично позаботится о Розе: она получит наряды и украшения, какие пожелает, и будет учиться в лучшем монастыре Парижа. Он уже написал тамошним сестрам. Найджел подошел к Розе, поцеловал ее и сказал:
– Ты сделаешь своего отца самым счастливым человеком на свете.
Годуин сотворил молитву, а затем произнес:
– Господи, Ты вручил мне настоящее сокровище. Обещаю, я буду оберегать это дитя, ее мирская жизнь будет благословенной. Прошу Тебя, Господи, даруй ей благословение духовное!
Мне показалось, что от этих слов мой отец лишится рассудка. Вы понимаете, Найджел был знатным человеком, повелевающим обширными землями, и он привык, что ему повинуются не только слуги, но и все низшие по положению. Он не представлял, как глубоко его самонадеянность оскорбляет моего отца.
Годуин же прекрасно все понимал. Он снова, как уже делал прежде, опустился перед моим отцом на колени. Он сделал это с безоговорочной простотой, словно такой жест был для него привычным, и это было поразительное зрелище: монах в черной рясе и сандалиях стоит на коленях перед моим отцом, умоляет простить ему грехи и поверить, что Роза будет окружена любовью и заботой.
Отец не поддался. Он с глубоким вздохом взмахнул рукой, требуя тишины, потому что Роза тоже присоединилась к Годуину и даже гордый, благородный Найджел умолял признать справедливость подобного решения.
– Справедливость? – переспросил отец. – То, что еврейка, дочь еврейки, будет крещена и станет христианкой? Это, по-вашему, справедливость? Лучше бы я увидел ее мертвой, чем позволить свершить с ней такое!
Однако Роза с присущей ей непринужденностью прильнула к деду, не давая ему возможности оттолкнуть себя.
– Дедушка, – сказала она, – ты должен стать царем Соломоном. Ты должен понять, что нас с Лией можно поделить, потому что нас двое и у нас двое родителей, отец и мать.
– Это решение ты приняла сама, – ответил мой отец.
В его голосе звучал гнев. Никогда еще я не видела отца таким рассерженным, таким горестным. Даже когда много лет назад я призналась ему в своей беременности, он рассердился меньше, как сейчас.
– Ты для меня умерла, – бросил он Розе. – Можешь уезжать со своим безумным недальновидным отцом, с этим дьяволом, втершимся ко мне в доверие. Он слушал мои рассказы и наставления, а сам нацелился на твою мать. Если уедешь – умрешь для меня, и я буду носить по тебе траур. А сейчас уходи из моего дома. Уходи, отправляйся с этим графом, который явился сюда, чтобы отнять ребенка у матери и деда.
Он вышел из комнаты, легко отыскав путь, и захлопнул за собой дверь.
В тот миг мне казалось, что сердце мое разрывается, что покой, счастье и любовь исчезли из моей жизни навсегда.
Но затем произошло нечто, тронувшее меня сильнее, чем любые высказанные вслух слова.
Когда Годуин поднялся с колен и повернулся к Розе, она скользнула в его объятия. Ее неудержимо тянуло к нему, она осыпала его детскими простодушными поцелуями, она положила голову к нему на плечо, а он плакал, закрыв глаза.
В этот миг я увидела саму себя, полюбившую Годуина много лет назад. Только сейчас любовь была абсолютно чиста, потому что он сжимал в объятиях нашу дочь. Тогда я поняла, что не могу, да и не стану препятствовать его плану.
Я признаюсь только вам, брат Тоби: я ощутила огромное облегчение. Я мысленно попрощалась с Розой, мысленно призналась в любви Годуину и заняла свое место рядом с Меиром.
Вы же понимаете, как это было. Понимаете? Ошиблась ли я? Или поступила правильно?
Бог забрал у меня Лию, мою дочь, оставшуюся со мной, мою преданную, скромную, любящую Лию.
Он забрал ее, а мой отец, оставшийся в Оксфорде, отказывается разговаривать со мной и носит траур по живой Розе.
Неужели Господь вынес мне приговор?
Конечно, отец уже знает о смерти Лии. Конечно, он понимает, чем это грозит нам. Он понимает, что смерть Лии послужит поводом для обвинения против нас, что нас могут предать смерти, что злоба и ненависть соседей-христиан вот-вот выплеснутся на всех евреев.
Это наказание мне за то, что я позволила Розе стать воспитанницей графа, отпустила ее с Годуином в Париж. Это приговор, и я не могу думать иначе. А мой отец, мой родной отец не сказал и не написал мне ни слова, ни единого слова с той самой минуты. И не напишет.
Он сам ушел бы из дома, если бы Меир тотчас же не увез меня и если бы Роза не уехала тем же вечером. А бедная Лия, моя нежная Лия, старалась понять, почему сестра бросает ее ради Парижа и почему дедушка сидит молча, как каменное изваяние, и отказывается говорить даже с ней.
И вот теперь моя нежная девочка умерла от заворота кишок, совершенно беспомощная, в чужом городе Норвиче, где ее полюбили все, с кем она успела познакомиться, а мы стояли рядом, не в силах ее спасти. И Господь поместил меня сюда, под арест, пока город не взорвался, пока не начались погромы, пока всех нас не уничтожили.
Наверное, отец сейчас горестно смеется, потому что с нами покончено.
12
ОКОНЧАНИЕ ИСТОРИИ ФЛУРИИ
Закончив рассказ, Флурия заплакала. Мне снова захотелось заключить ее в объятия, однако я понимал, что это неприлично, недопустимо.
Я тихо повторил, что даже не представляю, какую боль она испытывает от потери Лии, могу лишь молча восхищаться ее мужеством.
– Я не верю, что Господь мог забрать ребенка в наказание кому-то, – сказал я. – Хотя пути Господни неисповедимы. Мне кажется, вы поступили совершенно правильно, отпустив Розу в Париж. А Лия умерла из-за обычной для ребенка болезни.
Флурии стало немного легче от моих слов. Она сильно устала, и, возможно, эта усталость лучше всего успокаивала ее.
Она встала из-за стола, подошла к узкой щели окна и принялась смотреть на падающий снег.
Я остановился рядом с ней.
– Нам надо разрешить еще много вопросов, Флурия, но главное одно. Если я поеду в Париж и уговорю Розу приехать сюда, чтобы сыграть роль Лии…
– Неужели вы думаете, что эта мысль не приходила мне в голову? – Флурия повернулась ко мне лицом. – Это слишком опасно. И Годуин никогда не согласится на такой обман. Разве подмена может считаться благим делом?
– Но Иаков обманул Исаака, – возразила. – Чтобы стать Израилем и отцом народа.
– Да, это так, а Роза самая сообразительная и красноречивая из двоих моих дочерей. Но это слишком опасно. Вдруг Роза не сумеет ответить на вопросы леди Маргарет или не узнает в маленькой Элеоноре близкую подругу? Нет, так рисковать нельзя.
– Роза может просто отказаться говорить с теми, кто выдвигает против вас обвинения, – сказал я. – И все это поймут. Ей надо только появиться.
Эта мысль, очевидно, не приходила в голову Флурии.
Она широкими шагами прошлась по комнате, заламывая руки. Всю жизнь я слышал это словосочетание: «заламывая руки». Однако до сих пор ни разу не видел, чтобы кто-нибудь это делал.
Меня поразила мысль о том, что теперь я знаю эту женщину лучше, чем кого-либо в своей жизни. То была странная, леденящая мысль, и не потому что Флурию я любил меньше своих близких, а потому что мысль о собственной жизни была мне невыносима.
– Но если Роза все-таки сможет появиться здесь, – продолжал я, – сколько евреев знает, что у вас близнецы? Сколько народу знает вашего отца?
– Многие, но ни один не проговорится, – уверенно ответила она. – Не забывайте, у моих соплеменников вероотступник считается умершим, ушедшим навсегда, и никто не упоминает его имя. Мы ни разу не заговаривали об этом с тех пор, как приехали сюда. И никто не заговаривал с нами о Розе. Я бы сказала, что это сейчас самая большая еврейская тайна. – Она продолжала, будто хотела объяснить: – По закону Роза должна была лишиться всей собственности, унаследованной от официального отца, из-за своего отступничества. Да, здесь есть люди, знающие об этом, но они молчат. Наш лекарь и другие старейшины проследят, чтобы никто нас не выдал.
– А ваш отец? Вы не написали ему о смерти Лии?
– Нет, а даже если бы написала, он бы сжег письмо, не читая. Он пообещал мне, что сожжет все мои письма… А Меир в отчаянии и горе винит в болезни Лии себя, поскольку это он привез нас сюда. Он думает, что в Оксфорде, в тиши и безопасности, Лия никогда бы не заболела. Он не писал моему отцу. Но это не значит, что отцу ничего не известно. У него здесь слишком много друзей, чтобы он оставался в неведении.
Флурия снова заплакала.
– Он увидит в этом Божью кару, – прошептала она сквозь слезы, – я уверена.
– Что мне нужно сделать для вас? – спросил я.
Я не был уверен, что мы придем к соглашению, однако Флурия отличалась проницательным умом и рассудительностью, и надо было поторапливаться.
– Поезжайте к Годуину, – сказала она, и ее лицо смягчилось при звуке его имени. – Поезжайте к нему, попросите его приехать и утихомирить братьев-монахов. Пусть он заявит о нашей невиновности. Доминиканцы почитают Годуина. Он учился у Фомы и Альберта, пока они не уехали, чтобы учить и проповедовать в Италии. Его исследования Маймонида и Аристотеля известны даже здесь. Он приедет, чтобы спасти меня, я уверена, потому что… потому что Лия наша дочь.
Снова полились слезы. Она повернулась спиной к холодному окну и казалась такой хрупкой в свете свечей, что от этого зрелища мне было больно.
На мгновение мне показалось, что я слышу голоса вдали, какой-то чужеродный звук в шуме ветра. Но Флурия ничего не замечала, и я не стал об этом заговаривать. Я бы обнял ее, как сестру, если бы посмел.
– Может быть, Годуин сможет открыть народу правду и с этим делом будет покончено, – сказала она. – Может быть, он заставит черных братьев понять, что я не убивала свою дочь. Он выступит свидетелем, поскольку знает мой характер и мою душу.
В ней зародилась надежда. И во мне тоже.
– О, каким великим счастьем было бы избавиться от этой громадной лжи! – воскликнула Флурия. – Пока мы с вами разговариваем, Меир пишет письма с просьбой пожертвовать денег. Долги буду списаны. Да что там, я согласна на полное разорение, на потерю всего, если это поможет нам спастись из этого ужасного места. Только бы не навлечь беду на евреев Норвича. Они уже пострадали однажды.
– Несомненно, так было бы лучше всего, – сказал я, – потому что обман – это ужасный риск. Даже ваши друзья-иудеи могут нечаянно сказать или сделать что-то не то и все испортить. Но если город не воспримет правды? Даже от Годуина? Тогда будет поздно настаивать на прежнем обмане. Вы не сможете прибегнуть к спасительной лжи.
И опять я услышал в темноте тот звук. Точнее, какие-то мягкие невнятные звуки, а затем более пронзительные. Но падающий снег заглушал их.
– Брат Тоби, – сказала Флурия, – поезжайте в Париж и изложите брату Годуину все как есть. Ему вы можете признаться во всем, и пусть решение принимает Годуин.
– Да, я так и сделаю, Флурия, – ответил я и снова услышал шум и далекий гул колокола.
Я жестом показал, что хочу подойти поближе к окну. Флурия отступила в сторону.
– Это набат, – проговорила она испуганно.
– Может быть, и нет, – сказал я.
Внезапно зазвонил другой колокол.
– Неужели жгут евреев? – Слова застревали у нее в горле.
Не успел я ответить, как деревянная дверь комнаты распахнулась и появился шериф в доспехах, с мокрыми от снега волосами. Он отошел в сторону, пропуская двух мальчишек-слуг, которые втащили в комнату несколько сундуков. Вслед за ними вошел Меир.
Его взгляд был устремлен на Флурию, пока он откидывал заснеженный капюшон.
Флурия упала в его объятия.
Шериф был в мрачном настроении, и неудивительно.
– Брат Тоби, – сказал он, – твой совет верующим помолиться маленькому святому Уильяму привел к ошеломительным результатам. Толпа штурмом взяла дом Меира и Флурии в поисках реликвий, оставшихся от Лии, и растащила всю ее одежду. Флурия, дорогая моя, ты проявила бы мудрость, если бы собрала платья и принесла их с собой в замок. – Он вздохнул и огляделся, словно искал что-нибудь, по чему можно как следует ударить кулаком. – Уже пошли слухи о чудесах, какие совершает твоя дочь. Чувство вины подвигло леди Маргарет на маленький крестовый поход.
– Почему же я не предусмотрел этого! – в отчаянии вскричал я. – Я всего лишь хотел, чтобы они ушли.
Меир крепко сжимал в объятиях Флурию, как будто мог защитить ее от мира. На его лице застыло обреченное выражение.
Шериф дождался, пока слуги выйдут и дверь закроется, после чего обратился прямо к супругам.
– Евреи под усиленной охраной, но кое-где уже горят костры, – сказал он. – Благодарите небеса за ваши каменные дома. И за то, что Меир успел отправить письма с просьбами о пожертвованиях. А еще за то, что старейшины уже передали братии и монастырю порядочную сумму в золотых марках.
Он замолк и еще раз вздохнул. Беспомощно посмотрел на меня, затем сосредоточился на Меире и Флурии.
– Я должен сказать прямо, – произнес он, – ничто не отвратит резню, если ваша дочь собственной персоной не появится здесь и не положит конец этой безумной кампании по причислению ее к лику святых.
– Да, именно так и будет, – сказал я, прежде чем кто-то из них успел заговорить. – Я еду в Париж. Полагаю, я найду брата Годуина, вашего защитника, в монастыре доминиканцев рядом с университетом? Отправляюсь немедленно.
Шериф колебался. Он взглянул на Флурию.
– Ваша дочь сможет вернуться в город?
– Да, – ответил я. – И конечно же, всеми уважаемый брат Годуин прибудет вместе с ней. Вы должны продержаться до его приезда.
Меир и Флурия лишились дара речи. Они смотрели на меня так, словно полностью от меня зависели.
– Но до тех пор, – продолжал я, – не позволите ли вы старейшинам прийти сюда, чтобы посоветоваться с Меиром и Флурией?
– Исаак, сын Соломона, лекарь, уже здесь, – сообщил шериф. – Если понадобится, я приведу остальных. – Он провел рукой в перчатке по мокрым седым волосам. – Флурия, Меир, если ваша дочь не может вернуться, прошу вас, скажите мне об этом сейчас!
– Она вернется, – заверил я. – Даю вам честное слово. А вы молитесь, чтобы мое путешествие прошло успешно. Я поеду так быстро, как только возможно.
Я подошел к супругам и положил руки им на плечи.
– Верьте в Бога, верьте в Годуина. Я разыщу его как можно скорее.
13
ПАРИЖ
К тому моменту, когда мы достигли Парижа, я был сыт по горло средневековым способом путешествовать, и впечатлений мне хватило бы на целых четыре жизни. Передо мной сменялись необычайные виды – от поразительных перенаселенных фахверковых домов Лондона до живописных нормандских замков на холмах, – снег падал не переставая, засыпал деревни и города, через которые мы проезжали, но все мысли были только об одном поскорее разыскать Годуина и изложить ему суть дела.
Я говорю «мы», потому что Малхия время от времени появлялся и даже проехал часть пути до столицы в повозке рядом со мной. Однако он не давал мне никаких советов, лишь напомнил, что жизни Меира и Флурии полностью зависят от моих действий.
Когда Малхия появлялся, на нем была ряса монаха-доминиканца. Каждый раз, когда я застревал в пути, он возникал и напоминал мне, что в карманах у меня много золота, что я достаточно силен и способен преодолеть все преграды, после чего обязательно появлялась телега или повозка и добродушный возница охотно усаживал нас среди тюков, или на дрова, или что там еще он вез. В каких только экипажах я не ночевал за время пути.
Самым мучительным отрезком пути стала переправа через Ла-Манш. Погода была отвратительная, и меня всю дорогу рвало на палубе маленького судна. Порой казалось, что мы вот-вот утонем, так бушевало зимнее море. Я не раз спрашивал Малхию, могу ли я погибнуть при исполнении его поручения, но не получал ответа.
Мне хотелось обсудить с ним все, что происходит, но он не позволял мне, напоминая, что остается невидимым для остальных. Люди сочтут меня ненормальным, который разговаривает сам с собой. Что касается мысленной беседы, он утверждал, что у меня получается слишком невнятно.
Я решил, что это отговорка. Мне было понятно: он хочет, чтобы я сам довел дело до конца.
Наконец мы беспрепятственно въехали в ворота Парижа. Малхия напомнил, что Годуина надо искать в университетском квартале, и покинул меня, сурово подчеркнув, что я явился сюда не ради того, чтобы праздно глазеть на громадный собор Парижской Богоматери или бродить по окрестностям Лувра, а лишь для того, чтобы незамедлительно найти Годуина.
В Париже стоял такой же пронизывающий холод, как и в Англии, но от скопления человеческих существ, населявших столицу, воздух разогревался. К тому же повсюду горели небольшие костры, вокруг которых грелись люди, обсуждавшие ужасную погоду и непривычный мороз.
Я знал из книг, что в Европе как раз начался период необычайного похолодания, продлившийся несколько веков, и еще раз порадовался тому, что доминиканцам разрешено носить шерстяные чулки и кожаные башмаки.
Что бы ни говорил Малхия, я сразу же направился в сторону Гревской площади и долго стоял перед недавно завершенным фасадом Парижской Богоматери. Я изумлялся при виде собора и раньше, в своем времени, и теперь снова был ошеломлен его размерами и великолепием. Я никак не мог осознать того, что в самом начале путешествия через эпохи передо мной явился этот собор, один из самых великих храмов.
Часть его была в лесах, где сновали рабочие, однако фасад был почти закончен.
Я вошел внутрь и увидел, что в сумрачной церкви полным-полно народу – одни стояли на коленях, другие переходили от раки к раке. Я опустился на голый камень рядом с одной из уходящих ввысь колонн и помолился о даровании мне храбрости и силы. Пока я молился, меня охватило странное ощущение, будто я действую за спиной Малхии.
Я напомнил себе, что это глупость, что мы оба действуем во имя Господа. И на моих губах сама собой возникла давняя молитва: «Милостивый Боже, прости меня за то, что я отдалился от Тебя».
Отбросив все посторонние мысли, я прислушался к указаниям Господа. Я стоял на коленях внутри величественного монумента веры, только что построенного, и это наполняло меня немой благодарностью. Я исполнил все, чего требовал от меня гигантский собор открылся для голоса Творца и склонил голову.
Ответы явились внезапно и сразу. Несмотря на то что я страшно боялся провалить возложенное на меня поручение и переживал за Флурию и Меира, за всех евреев Норвича, я почувствовал себя счастливым, как никогда в жизни. Я отчетливо сознавал, что эта миссия – бесценный дар, что я никогда не смогу отблагодарить Господа за то, что со мной случилось, само упало мне в руки.
Но никакой гордости во мне не было. Скорее изумление. И я понял, что разговариваю с Богом без слов.
Чем дольше я оставался в соборе, тем яснее понимал, что в своем времени я никогда не жил так, как сейчас. В своем времени я старательно отворачивался от жизни, ни одного человека не сумел узнать так, как узнал Флурию и Меира, ни к кому не почувствовал такой привязанности, как к Флурии. Глупость, искусственно созданное отчаяние, пустая обида, наполнявшие мою жизнь, в полной мере поразили меня.
Я смотрел сквозь пыльный сумрак на далекие хоры собора и умолял о прощении. Какой я жалкий инструмент. Однако, если моя безжалостность и хитрость пригодятся для моей миссии, если мои жестокие методы и таланты способны помочь, я могу лишь восхищаться величием Господа.
Где-то в глубине меня зрела идея, но я никак не мог ее до конца осознать. Она касалась переплетения добра и зла, способа, каким Господь извлекает славу из того, что человеческим существам кажется катастрофой. Эта идея была для меня чересчур сложной. Я понял, что мне и не положено постигать ее до конца – одному Господу ведомо, как смешиваются или разделяются тьма и свет, а я могу лишь возвышать свой голос в покаянии, молиться о храбрости и об успехе. Опасно углубляться в размышления на эту тему: почему Господь допускает зло и как Он обращает его себе на пользу. Я чувствовал, что Он один это понимает, а нам не предназначено осуждать зло или вершить его, исходя из неверно воспринятого утверждения, будто зло играет свою роль в каждой эпохе. Я радовался тому, что не знаю тайны устройства мира. И внезапно меня озарило удивительное понимание: никакое зло не повлияет на великую доброту Флурии и Меира, которую я заметил с самого начала.
Я произнес короткую молитву Деве Марии, прося о помощи, затем поднялся и медленно-медленно побрел, упиваясь сладостной тьмой, освещенной свечами, пока не вышел на холодный зимний свет.
Не стоит подробно описывать грязь парижских улиц, мерзкую жижу в канавах, беспорядочное скопление многочисленных трехэтажных и четырехэтажных домов, вонь мертвых тел с кладбища Невинных, где народ занимался всевозможными бытовыми делами прямо под падающим снегом, посреди могил. Бессмысленно пытаться передать впечатление от города, в котором люди – уроды, горбуны, карлики или же неуклюжие великаны, скачущие на костылях, несущие на согбенных плечах громадные тюки, спешащие куда-то с озабоченным видом, – двигались во все стороны разом, что-то продавали, что-то покупали, суетились. Богачи ехали в носилках или отважно шагали прямо по грязи в своих украшенных каменьями башмаках. Большинство горожан были одеты в простые короткие куртки и балахоны с капюшонами, замотаны до глаз в шерсть, бархат, меха для защиты от холода.
Снова и снова нищие умоляли меня о помощи, и я совал им монеты, кивая в ответ на их благодарности. Похоже, у меня в карманах помещались бесконечные запасы золота и серебра.
Тысячу раз меня подмывало поглазеть на какое-нибудь любопытное зрелище, но я не поддавался искушению. Я не пошел, как и велел Малхия, искать королевский дворец, не остановился посмотреть на отважных кукольников, разыгрывавших представление на узком перекрестке, не стал восхищаться тем, как жизнь продолжается за открытыми дверьми таверн, несмотря на суровую зиму, как она идет своим чередом в эту далекую, но все же знакомую эпоху.
У меня ушло меньше часа на то, чтобы пробиться сквозь толпу на извилистых улицах и добраться до студенческого квартала. Там я внезапно попал в окружение мужчин и юношей всех возрастов, одетых, как монахи, в балахоны и накидки.
Почти на всех были тяжелые плащи с капюшонами, защищающие от этой мерзкой погоды. Понять, кто богат, а кто беден, можно было по количеству меха, которым подбивали одеяния и оторачивали по краю башмаки.
Мужчины и юноши выходили из многочисленных церквушек и часовен или входили в них. Улицы здесь были мучительно узкие и извилистые, фонари пытались прогнать гнетущий сумрак.
Меня сейчас же направили в монастырь доминиканцев с маленькой церковью и распахнутыми воротами, где я без затруднений нашел Годуина. Студенты сразу указали мне на высокого монаха с проницательными голубыми глазами и светлой кожей, в рясе с капюшоном. Он стоял на скамье, прямо в открытом дворе монастыря, и читал лекцию внимательно слушавшей его огромной толпе.
Он говорил непринужденно и живо, на прекрасной беглой латыни – я с удовольствием слушал, как он легко говорит на древнем языке, – а студенты вставляли замечания и вопросы.
Снег почти прекратился. Во дворе горели костры, согревавшие студентов, однако холод был невыносимый. Из высказанных шепотом замечаний я понял, что сейчас, в отсутствие Фомы и Альберта, уехавших преподавать в Италию, Годуин чрезвычайно популярен, и все его студенты просто не помещаются внутри здания.
Годуин красноречиво жестикулировал, обращаясь к этому морю жадно внимавших людей; они сидели на скамьях, лихорадочно записывая его слова, на подушках из кожи или грязной шерсти, а то и прямо на каменных плитах двора.
Годуин оказался представительным мужчиной, и это меня не удивило, но я невольно пришел в восхищение при виде того, насколько он великолепен.
Его высокий рост поражал, но гораздо сильнее действовало то, что от него исходило настоящее свечение, как и описывала Флурия. Его щеки раскраснелись от мороза, а глаза горели истинной страстью к тем концепциям и идеям, которые он высказывал. Он был полностью поглощен тем, о чем говорил и чем занимался. Время от времени он вставлял в свою лекцию шутливые замечания и плавно поворачивался справа налево, заостряя внимание слушателей на своих словах.
Руки он обмотал какими-то тряпками до кончиков пальцев. Почти все студенты были в перчатках. Мои руки тоже мерзли, и у меня тоже были перчатки, я не расставался с ними от самого Норвича. Мне стало грустно, что у Годуина нет таких замечательных перчаток.
Студенты громогласно засмеялись над его остроумным замечанием как раз в тот миг, когда я отыскал для себя местечко под арками галереи у каменной колонны. Затем Годуин спросил слушателей, могут ли они припомнить главную цитату из Блаженного Августина. Многие с готовностью произнесли ее вслух, после чего Годуин хотел перейти к следующей теме, но тут наши глаза встретились, и он умолк посреди предложения.
Не знаю, понял ли кто-нибудь, почему он умолк. Но я понял. Между нами возникла некая бессловесная связь, и я осмелился кивнуть ему.
После чего Годуин произнес заключительные слова и отпустил аудиторию.
Наверное, вокруг него вечно толпились бы студенты с бесконечными вопросами, если бы он не разъяснил им, терпеливо и вежливо, что сейчас у него есть одно срочное дело, а кроме того, он замерз. После чего Годуин подошел ко мне, взял меня за руку и повлек за собой через всю длинную низкую галерею, мимо многочисленных арок, мимо множества дверей, пока мы не добрались до его кельи.
Комната, слава небесам, оказалась высокой и теплой. Она была не более роскошна, чем келья Хуниперо Серры в миссии в Кармеле в начале двадцать первого века, но при этом полна удивительных вещей.
Угли, щедро насыпанные в жаровню, давали восхитительное тепло. Годуин сейчас же зажег несколько свечей, расставил их на конторке и на пюпитре, придвинутых вплотную к его узкой постели, и жестом предложил мне сесть на одну из скамей, стоявших справа.
Я понял, что он читает лекции прямо здесь. Или читал раньше, до того, как число жаждущих его слова настолько увеличилось.
На стене висело распятие и, кажется, несколько картинок с обетами – они скрывались в тени, и я не смог разобрать, что на них изображено. Перед распятием лежала очень тонкая, жесткая подушечка, висело изображение Мадонны, и я понял, что здесь Годуин стоит на коленях во время молитвы.
– О, прошу меня простить, – произнес он в самой дружелюбной и обходительной манере. – Проходите, согрейтесь у огня. Вы побелели от холода, и волосы у вас мокрые.
Он проворно снял с меня промокший плащ с капюшоном, потом сбросил свой плащ. Повесил оба плаща на крючки в стене, чтобы тепло жаровни полностью высушило их.
После чего Годуин достал небольшое полотенце, вытер мне голову и лицо, потом вытерся сам.
Только тогда он размотал тряпки с рук и протянул пальцы к углям. Я впервые осознал, что его белый подрясник и наплечник совсем тонкие и все в заплатах. Он был худой, а простота его прически, когда волосы коротко острижены в кружок, придавала его лицу особенную живость и выразительность.
– Как вы меня узнали? – спросил я.
– Флурия написала мне, рассказала, что я узнаю вас, как только увижу. Ее письмо опередило вас всего на пару дней. Один из иудеев, он преподает здесь древнееврейский, привез мне письмо. С тех пор меня терзает беспокойство – не из-за того, о чем она написала, а из-за того, о чем она умолчала. Значит, есть какое-то дело, и она просит меня полностью вам довериться.
Годуин произносил эти слова с готовностью мне верить, и я снова почувствовал, как он деликатен и щедр. Он тем временем подтащил одну из коротких скамеек к жаровне и сел.
Его скупые жесты говорили о решительности и прямоте, как будто он больше не нуждался в церемониях для достижения своих целей.
Он сунул руку в один из многочисленных потайных карманов белого подрясника и вынул письмо – сложенный кусочек жесткого пергамента. Годуин отдал его мне.
Письмо было на иврите, но, как и обещал Малхия, я запросто его прочел:
«Моя жизнь в руках этого человека, брата Тоби. Будь с ним приветлив, расскажи ему обо всем, и он расскажет тебе все, потому что ему известно все о моем прошлом и нынешнем состоянии. Изложить на бумаге более сего я не могу».
Флурия подписалась первой буквой своего имени.
Я подумал о том, что никто не знает ее почерк лучше, чем Годуин.
– Я давно подозреваю, что что-то случилось, – сказал он, от огорчения сдвинув брови. – Вы знаете все. Я уверен, что знаете. Рассказывайте же, пока я не засыпал вас вопросами. Моя дочь Роза несколько дней была серьезно больна и уверяла меня, будто ее сестра Лия испытывает сильную боль. Это случилось в самые прекрасные дни Рождества, когда перед собором проходят самые веселые празднества и представления. Я подумал, что она могла просто переволноваться, поскольку христианские обряды для нее внове. Однако Роза настаивала, что ее болезнь вызвана состоянием здоровья Лии. Они, как вам известно, близнецы, поэтому Роза может ощущать, что происходит с Лией. И вот две недели назад она заявила, что Лии больше нет в этом мире. Я старался утешить ее, объяснить, что такого не может быть. Я заверял ее, что Флурия и Меир написали бы мне, если бы с Лией приключилось несчастье, однако Роза продолжала настаивать, что Лия мертва.
– Ваша дочь права, – произнес я печально. – В этом и состоит суть всей проблемы. Лия умерла от заворота кишок. Исцелить ее было невозможно. Вы знаете не хуже меня, что это болезнь живота и внутренностей, причиняющая сильнейшую боль. Люди часто умирают от нее, вот и Лия умерла на руках у матери.
Годуин закрыл лицо ладонями. На миг мне показалось, что он разразится слезами, и я ощутил укол страха. Но он повторял имя Флурии и молился на латыни, прося Господа утешить мать, потерявшую ребенка.
Наконец он выпрямился и взглянул на меня. Заговорил шепотом:
– Значит, та девочка, что осталась с ней, у нее отнята. А моя дочь со мной, здоровая и цветущая. О, какое горе, какое горе. – У него в глазах стояли слезы.