355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эмиль Золя » Собрание сочинений. Т. 12. Земля » Текст книги (страница 9)
Собрание сочинений. Т. 12. Земля
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 17:06

Текст книги "Собрание сочинений. Т. 12. Земля"


Автор книги: Эмиль Золя



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 33 страниц)

– Ровнешенько ничего. Даже рта не раскрыл… Да ему, признаться, и говорить-то нечего. Кюре донимает меня, чтобы я как-нибудь устроил это дело, а как его устроить, пока парень не возьмет свою часть!

Лиза стояла в нерешительности, задумавшись.

– Вы считаете, что он когда-нибудь возьмет ее?

– Возможно.

– И вы думаете, что он тогда женится на мне?

– Надо полагать, что да.

– Значит, вы мне советуете подождать?

– Пожалуй, жди, если можешь. Каждый, конечно, должен устраиваться, как ему кажется лучше.

Она замолчала, не желая рассказывать о предложении Жана и не зная, каким способом добиться от них решительного ответа. Затем она сделала последнее усилие:

– Вы понимаете, я прямо заболела оттого, что не знаю, как мне поступить… Мне нужно услышать: да или нет. Если бы вы, дядя, спросили у Бюто… Я вас очень прошу…

Фуан пожал плечами.

– Прежде всего я ни за что не стану говорить с таким негодяем… А потом, дочка, какая же ты глупая! Зачем добиваться отказа у этого упрямца, он сейчас непременно откажется. Дай ему свободу, подожди, пока он не согласится, если это в твоих интересах.

– Конечно, так-то лучше будет, – сказала Роза, теперь уже согласная во всем со своим мужем.

Больше Лиза ничего не могла от них добиться. Она ушла, прикрыв дверь в горницу, которая снова впала в оцепенение. Дом опять стал казаться пустым.

А в лугах, на берегу Эгры, Жан с двумя поденщицами принялся складывать первый стог. Укладывала его Франсуаза. Она стояла посредине и располагала вокруг себя охапки сена, которые ей подавали Пальмира и Жан. Стог постепенно увеличивался, а она продолжала оставаться в центре, подкладывая сено себе под ноги, в углубление, в котором она находилась. Сено доходило ей до колен, и стог начинал принимать полагающуюся ему форму. Он достигал уже двух метров высоты. Жан и Пальмира должны были теперь протягивать вилы кверху. Все громко смеялись и перекидывались шутками, так хорошо было на свежем воздухе, так приятен был пряный запах сена. Больше всех отличалась Франсуаза. Платок у нее соскользнул на затылок, и голова оставалась совсем открытой на солнце, а волосы с запутавшимися в них травинками развевались по ветру. Она веселилась от избытка счастья, которое доставляло ей пребывание на этой зыбкой куче сена; она утопала в нем по самые ляжки. Обнаженные руки девушки погружались в охапку, брошенную снизу и осыпавшую ее дождем сухой травы, она исчезала, делая вид, что проваливается.

– Ой, ой, ой! Колется!

– Где?

– Вот здесь, вверху, под юбкой.

– Ну держись, это паук, сожми скорее ноги!

Смех становился еще громче, они отпускали крепкие словечки и хохотали до упаду.

Делом, работавший поодаль, забеспокоился и повернул голову в их сторону, не прекращая размахивать косой. Вот озорная девчонка! Надо думать, хорошо у нее идет дело при таком веселом нраве! Испорчены теперь девки и работают только ради забавы. И он продолжал быстро продвигаться вперед, оставляя позади длинную дорожку скошенного луга. Солнце опускалось к горизонту, косцы шире размахивали косами. Виктор, переставший наконец бить по железу, не торопился. Он заметил проходившую со своими гусями Пигалицу и с сосредоточенным видом побежал за ней в густой ивняк, росший по берегам реки.

– Здорово, – крикнул Жан, – точить пошел… А точильщица поди уж дожидается.

Франсуаза при этом прыснула со смеху.

– Он для нее слишком стар.

– Слишком стар!.. Послушай-ка, не точат ли они сейчас вдвоем!

Он засвистал, подражая трению бруска о лезвие. Это вышло настолько забавно, что даже Пальмира расхохоталась до колик, держась руками за живот.

– Ох, уж этот Жан, что с ним такое сегодня? Вот шутник, – сказала она.

Сено приходилось подбрасывать все выше и выше, и стог продолжал расти. Теперь начали вышучивать Лекё и Берту, которые в конце концов уселись рядышком. Может быть, «безволосая» позволяла щекотать себя соломинкой на расстоянии. Да все равно, сколько бы учитель ни лазил в печь, лепешка не для него печется!

– Ну и безобразник! – добавила Пальмира, которая не могла уже смеяться и задыхалась.

Тогда Жан принялся дразнить ее.

– Скажите пожалуйста! А вы сами-то, дожив до тридцати двух лет, не видали видов?..

– Я – никогда в жизни…

– Как это так? Ни с одним парнем не имели дела? У вас никогда не было любовников?

– Нет, нет!

Она сильно побледнела и сделалась серьезной. На ее лице, истощенном нищетой, поблекшем и отупевшем от работы, не оставалось ничего, кроме глаз, которые светились, как глаза доброй, преданной собаки. Может быть, она заново переживала свою несчастную жизнь, прошедшую без дружбы, без любви, жизнь вьючного животного, которое изнывает под кнутом, а вечером замертво падает в своей конюшне. Она перестала работать и остановилась, опершись на вилы и устремив свой взор на далекие, бескрайние поля, туда, где ей никогда не приходилось бывать.

Некоторое время длилось молчание. Франсуаза слушала, стоя на вершине стога, а Жан, не прекращая своих издевательств, никак не решался сказать то, что вертелось у него на языке. Наконец он собрался с духом и выпалил все сразу:

– Так, значит, это брехня, – то, что про тебя болтают? Говорят, будто ты живешь со своим братом.

Бледное лицо Пальмиры побагровело, и прилившая к нему кровь сразу сделала его моложе. Пораженная и возмущенная, она принялась лепетать что-то невнятное, не находя подходящего опровержения:

– Ах, мерзавцы… подумать только…

А Франсуаза с Жаном, снова охваченные приступом веселья, заговорили одновременно, торопили ее и приводили в смятение. А как же иначе? В том полуразрушенном хлеву, где они с братом ночевали, нельзя было и пошевелиться, чтобы не наехать друг на друга. Их тюфяки лежат рядышком, на голой земле, так что впотьмах наверняка не туда ляжешь.

– Ну, так как же? Правда это? Признавайся, что правда… Ведь все знают.

Отчаявшись, Пальмира выпрямилась и разразилась гневом:

– А если бы и правда? Кому до этого какое дело? Несчастный мальчик имеет в жизни не слишком много удовольствий. Я ему сестра, я могу стать и женой, раз от него всё девки отворачиваются.

При этом признании по щекам Пальмиры потекли слезы. Сердце ее было переполнено материнской нежностью к несчастному калеке, и нежность эта доходила до того, что она не останавливалась перед кровосмешением. Она не только кормила его, она хотела, чтобы он по вечерам получал и то, в чем ему отказывали другие женщины, хотя это угощение им ничего не стоило. Дремучее сознание этих существ, живущих в непосредственной близости с землей, париев, отвергнутых любовью, не могло бы даже дать себе отчета в том, как все произошло. Сближение их было инстинктивным сближением, без заранее обдуманного намерения. Он терзался животным влечением, она же по своей доброте уступала ему во всем, а затем оба поддались удовольствию чувствовать себя теплее в той лачуге, где они были обречены дрожать от холода.

– Она права, какое нам до этого дело? – добродушно заметил Жан, тронутый тем, что Пальмира так расстроилась. – Это касается только их самих и никому не приносит вреда.

К тому же их внимание привлекла другая история. Иисус Христос только что появился из Замка, из того скрытого в чаще кустарника старого погреба, где он обитал. Он во все горло звал Пигалицу, ругался и кричал, что эта стерва уже два часа как исчезла и забыла об ужине.

– Твоя дочь в ивняке! – крикнул ему Жан. – Они с Виктором любуются на луну.

Иисус Христос поднял к небу кулаки.

– Сто чертей ей в зубы! Эта потаскушка бесчестит меня! Сейчас пойду за кнутом…

Он бегом вернулся обратно. За дверью у него был припасен для этих случаев большой извозчичий кнут.

Однако Пигалица уже услышала. В глубине ивняка началось продолжительное шуршание листвы, как будто кто-то стремительно удирал, пробираясь сквозь чащу. Две минуты спустя появился как ни в чем не бывало Виктор. Он тщательно осмотрел свою косу и наконец снова принялся за работу. А когда Жан крикнул ему издалека, не болит ли у него живот, он ответил:

– Вот именно!

Стог уже кончали, он достигал четырех метров, сложен был плотно и имел форму круглого улья. Пальмира подбрасывала своими длинными, худыми руками последние охапки, а Франсуаза, стоя на самом верху, стала как будто выше, выделяясь на фоне побледневшего неба, озаренного красновато-желтым светом заходящего солнца. Она совсем запыхалась, дрожала от напряжения, потная, помятая и растрепанная; корсаж расстегнулся, и было видно ее маленькую упругую грудь, а юбка без нескольких крючков сползала с бедер.

– Ну и высоко… У меня голова кружится.

Франсуаза смеялась и никак не решалась спуститься вниз. Как только она заносила ногу вперед, страх заставлял девушку сейчас же отдергивать ее назад.

– Нет, это слишком высоко… Сбегай-ка за лестницей.

– Глупая… – сказал Жан. – Да ты сядь и съезжай вниз.

– Нет, нет, не могу, боюсь!

Тогда начались подбадривающие возгласы, посыпались сальные шуточки: «Только не на животе, а то он у тебя вспухнет! Лучше всего на заднице, если она не отморожена!» Жан стоял внизу и смотрел на девушку; ему видны были ее голые ноги, он все более и более возбуждался. Его раздражало, что она так высоко и нельзя ее достать; охваченный бессознательным влечением самца, он хотел схватить ее и прижать к себе.

– Говорю тебе, что ты ничего не сломаешь! Катись прямо мне на руки.

– Нет, нет!

Он встал вплотную к стогу и раскрыл объятия, подставляя Франсуазе грудь, чтобы она бросилась прямо на нее. И когда наконец Франсуаза решилась, она зажмурила глаза и покатилась вниз по скользкой покатой поверхности стога и упала с такой силой, что сшибла парня с ног. Жан опрокинулся назад, его грудь оказалась у нее между ляжками. Лежа на земле с задранными юбками, она задыхалась от смеха и лепетала, что совсем не ушиблась. Чувствуя горячее и потное прикосновение Франсуазы, Жан схватил ее. Острый запах девушки и пряный аромат сена, разлитый в свежем воздухе, опьянили его, напрягли все его мускулы, внезапно вызвав бешеное желание. Но было тут и что-то иное: неведомая раньше ему самому и прорвавшаяся сразу страсть к этому ребенку, сердечная и плотская любовь, которая началась давно, которая становилась все сильнее за то время, когда они встречались, шутили и смеялись. Теперь это чувство созрело до желания овладеть ею тут же, на траве.

– Ой, Жан, довольно, ты мне переломаешь кости!

Она продолжала смеяться, думая, что он дурачится.

А он, встретившись взглядом с широко раскрытыми глазами Пальмиры, вздрогнул и поднялся. Его трясло как в лихорадке, он был беспомощен, как пьяница, которого сразу отрезвило зрелище бездонной пропасти. Что же это? Значит, он стремился обладать не Лизой, а этой девочкой? Никогда мысль о соприкосновении с Лизиной кожей не заставляла его сердце так сильно биться. А теперь, когда он обнял Франсуазу, вся кровь его кипела. Теперь он знал, зачем так часто ходит помогать сестрам. Но ведь она совсем еще ребенок! Жан был в отчаянии, ему стало стыдно.

Лиза в это время как раз возвращалась от Фуанов. Она раздумывала всю дорогу. Она предпочла бы Бюто, потому что как-никак он отец ее ребенка. Старики правы: зачем торопиться? Если Бюто в один прекрасный день все-таки откажется, останется Жан, который согласится.

Она подошла к нему и прямо сказала:

– Никакого ответа нет, дядя ничего не знает… Подождем…

Смущенный, продолжая дрожать, Жан смотрел на нее, ничего не понимая. Потом он с трудом припомнил: женитьба, ребенок, согласие Бюто – все это представлялось ему таким выгодным два часа тому назад. Он поспешил сказать:

– Да, да, подождем, так будет лучше.

Наступала ночь; на лиловом небе уже зажглась первая звезда. В густеющих сумерках нельзя было ничего различить, кроме неясных круглых очертаний первых стогов, горбившихся на гладкой поверхности луга. Но запах теплой земли в спокойном воздухе становился все сильнее и сильнее, и звуки слышались все отчетливей, – протяжные, они приобретали музыкальную чистоту. Это были мужские и женские голоса, замирающий смех, фырканье животного, лязг косилки, а на одном конце луга косцы упорно продолжали работать, без отдыха продвигаясь вперед. Был слышен звонкий и размеренный свист гуляющих по траве, уже невидимых во мраке кос.

V

Прошло два года. Деревенская жизнь по-прежнему протекала в однообразном труде. Ронь жила сменой времен года, одним и тем же ходом вещей, теми же работами, тем же отдыхом.

Внизу, на том месте дороги, где находилась школа, стоял колодец, к которому ходили все женщины за водою для кухни, так как около домов имелись только лужи, годные для скотины я поливки. Каждый день, в шесть часов вечера, там обменивались новостями, это была своего рода местная газета. Она откликалась на самые незначительные события и занималась бесконечными пересудами о том, кто ест мясо или чья дочка беременна с прошлого сретения. В течение двух лет одни и те же сплетни менялись и повторялись вместе со сменой времен года, возвращаясь постоянно к одним и тем же предметам: преждевременно родившимся детям, пьяным мужьям и побитым женам, избытку работы и избытку нищеты. Кажется, столько всего произошло, и вместе с тем – ничего!

Отказ Фуанов от своего владения возбудил оживленные толки, но старики жили настолько незаметно, что люди начали забывать о самом их существовании. Дело нисколько не подвинулось вперед, Бюто упорствовал и так и не женился на старшей дочери Мухи, продолжавшей воспитывать младенца. Жана обвиняли в сожительстве с Лизой и ставили на одну доску с Бюто: может быть, конечно, Жан и не жил с ней, но зачем же тогда он продолжал таскаться к сестрам? Это казалось подозрительным. В некоторые дни у колодца говорить было бы не о чем, если бы не соперничество Селины Макрон и Флоры Лангень, которых старуха Бекю под предлогом примирения натравливала друг на друга. Затем среди полного спокойствия разразились два больших события: предстоящие выборы и обсуждение вопроса о пресловутой дороге из Рони в Шатоден. Эти вещи всех взбаламутили, кувшины наполнялись водой и выстраивались в линию, женщины и не думали расходиться. В одну из суббот они едва не подрались.

Как раз на следующий день г-н де Шедвиль – депутат, срок полномочий которого истекал, – завтракал в Бордери у Урдекена. Он заканчивал предвыборный объезд кантона и считал нужным выказать свое расположение этому фермеру, имевшему большое влияние на местных крестьян. Однако он и без того был уверен в своем переизбрании, так как его кандидатура выставлялась правительством. Он был один раз в Компьене, вся окрестность называла его «другом императора». Этого уже было достаточно: о нем говорили так, будто он жил в самом Тюильрийском дворце. Г-н де Шедвиль был когда-то красавцем, блистал при Луи-Филиппе и до сих пор хранил в глубине души свои орлеанистские симпатии. Он до такой степени разорился на женщин, что у него осталась одна лишь ферма Шамад, около Оржера, куда он заглядывал только в предвыборные дни. Его раздражало, однако, непрерывное падение арендных цен, потому что мысли о восстановлении состояния путем разного рода операций пришли ему слишком поздно. Высокого роста, еще не потерявший своего изящества, он подкладывая себе искусственную грудь и красил волосы. Хотя глаза его и продолжали по-прежнему загораться при виде самой паршивой юбки, он все-таки остепенился, По его словам, он был занят сейчас подготовкой серьезных речей, посвященных аграрному вопросу.

Накануне у Урдекена происходило сражение с Жаклиной, непременно желавшей участвовать в завтраке.

– Депутат, твой депутат! Что я его, съем, что ли?.. Так, значит, ты меня стыдишься?

Однако он не уступил, и стол был накрыт только на две персоны. Жаклина дулась, несмотря на галантность г-на де Шедвиля, которому положение вещей стало ясно с первого взгляда и который то и дело поглядывал в сторону кухни, куда она величественно удалилась.

Завтрак, состоявший из яичницы, эгрской форели и жареных голубей, подходил уже к концу.

– Что нас убивает, – говорил г-н де Шедвиль, – так это свободная торговля, которой теперь так увлечен император. Конечно, после договора, заключенного в тысяча восемьсот шестьдесят первом году, дела шли прекрасно, раздавались крики о чуде. Но теперь мы уже чувствуем все последствия этого, – посмотрите, как падают цены. Я стою за протекционизм, так как считаю, что нас надо защищать от посягательств из-за границы.

Урдекен, перестав есть и откинувшись на спинку стула, смотрел блуждающими глазами и медленно цедил слова:

– Пшеница расценивается на рынке по восемнадцать франков, а себе стоит шестнадцать… Если цена на нее будет продолжать падать, наступит полное разорение… Америка же ежегодно увеличивает экспорт зерна и грозит наводнить им рынок. Что тогда будет с нами? Подумайте… Я всегда был за прогресс, за науку, за свободу. И вот меня окончательно подломило. Даю вам честное слово. Если нам не окажут поддержки, мы околеем с голоду!

Принявшись снова за крылышко голубя, он продолжал:

– А вы знаете, что ваш соперник, господин Рошфонтен, владелец строительных мастерских в Шатодене, – ярый сторонник свободы торговли?

Они обменялись мнениями об этом промышленнике, умном и деятельном человеке, державшем тысячу двести рабочих и обладавшем к тому же большим состоянием. Готовый служить Империи, Рошфонтен был, однако, обижен тем, что префект не оказал ему никакой поддержки, и решился выступить в качестве независимого кандидата. Шансов у Рошфонтена не было никаких, так как деревенские избиратели, видя его нелады с господствующей партией, относились к нему как к врагу общества.

– Еще бы! – заметил г-н де Шедвиль. – Он ничего другого не хочет, кроме снижения цен на хлеб, чтобы поменьше платить своим рабочим.

Фермер, взявшийся было за бутылку, чтобы налить себе стакан бордо, поставил ее снова на место.

– Вот что мне кажется ужасней всего! – воскликнул он. – С одной стороны мы, крестьяне, которым нужно продавать хлеб по такой цене, чтобы она окупала хозяйство, а с другой – промышленность, которая добивается понижения цен, чтобы соответственно снизить заработную плату. Это ожесточенная война, и чем она, скажите мне, кончится?

В самом деле, это была страшная проблема времени, антагонизм, грозивший создать трещину во всем государстве. Задача явно превосходила способности бывшего красавца, и он удовлетворился тем, что, сделав неопределенный жест, кивнул головой.

Урдекен налил себе стакан вина и выпил его залпом.

– Это добром не кончится… Если мужик будет продавать хлеб с выгодой для себя, рабочий подохнет с голоду. А когда рабочий будет сыт, подохнет крестьянин… Что же остается делать? Пожирать друг друга?

Он увлекся и, опершись обеими руками на стол, разразился для собственного облегчения громовой речью. В иронической дрожи его голоса чувствовалось скрытое презрение к этому землевладельцу, который не занимался своим хозяйством и ничего не знал о кормившей его земле.

– Вы просили у меня фактических материалов для ваших речей… Ну так вот. Прежде всего, вы сами виноваты, если Шамад не приносит вам дохода. Фермер Робикэ, который сидит у вас там, распустился, потому что срок договора истекает, и он подозревает с вашей стороны желание повысить арендную плату. Вас никогда не видно, с вами не считаются и, вполне естественно, вас обкрадывают. Наконец, есть еще более простая причина вашего разорения – это то, что мы все разоряемся, что Бос истощается. Да, да, наша плодородная Бос, наша кормилица, мать!

Он продолжал. Вот пример: во времена его молодости Перш, по ту сторону Луары, была бедной округой с жалким хозяйством, почти без своего хлеба. Люди оттуда приходили в рабочую пору наниматься в Клуа, в Шатоден, в Бонневаль. А теперь непрерывное повышение цен на рабочие руки привело к тому, что Перш процветает и скоро перещеголяет Бос, не говоря уже о том, что Перш богатеет за счет разведения скота, так как ярмарки в Мондубло, Сенкале и Куртален снабжают равнину лошадьми, быками и свиньями. Что касается Бос, то тут нет ничего, кроме овец, и два года назад, когда разразилась эпидемия, этот край переживал ужасный кризис. Если бы бедствие не кончилось, Бос совершенно погибла бы.

И он принялся повествовать о самом себе, о своей тридцатилетней борьбе с землей – борьбе, из которой он выходил еще более обедневшим. Всегда ему не хватало денег, он не был в состоянии удобрять поля, как ему хотелось. Один лишь мергель был доступен по цене, но никто им не пользовался, кроме него. А другие виды удобрений? Употребляли только навоз со скотного двора. Навоза оказывалось недостаточно, а соседи подымали его на смех, когда он пытался применять химические удобрения. Нередко плохое качество этих удобрений оправдывало насмешки. Сколько он ни размышлял о севообороте, он вынужден был довольствоваться принятым в округе трехпольем, при котором – с тех пор как он взялся за луговые посевы и кормовые травы – земля никогда не оставалась под паром. Из машин начинала прививаться одна молотилка. Это был неизбежный застой, рутина, равносильная смерти. И если в эту рутину втягивался он, разумный сторонник прогресса, что же было говорить о тупоголовых и консервативных мелких собственниках. Крестьянин скорее подохнет с голода, чем возьмет на своем поле пригоршню земли, чтобы отнести на химическое исследование и узнать, чего в ней слишком много и чего недостает, какого удобрения она требует и как ее лучше обрабатывать. Веками крестьянин истощал землю, ничего не давая ей взамен, ничего не зная, кроме навоза от своих двух коров и лошади. Над этим навозом он дрожал, а все остальное шло на авось, семена бросались в любую почву, прорастали по воле случая, а если не прорастали – посылались проклятия небу. В тот день, когда крестьянин получит наконец образование и решится хозяйствовать разумно, как требует наука, урожаи удвоятся. А пока что земля будет гибнуть, гибнуть из-за невежества, упрямства и полного отсутствия средств. Поэтому-то Бос, прежняя житница Франции, плоская и безводная Бос, где не было ничего, кроме пшеницы, и умирала мало-помалу от истощения, теряя все свои силы и кровь ради того, чтобы прокормить дураков.

– Да, все идет к чертовой матери! – грубо крикнул он. – Наши дети увидят полный крах земледелия… Знаете ли вы, что крестьяне, копившие раньше по грошам деньги, чтобы купить себе клочок земли, облюбованный в течение долгих лет, покупают теперь ценные бумаги – испанские, португальские и даже мексиканские? Но они не рискнут и сотней франков, чтобы улучшить гектар земли. У них исчезло всякое доверие, старики изнемогают под гнетом рутины, как скот под ярмом, а молодежь только и мечтает, как бы отделаться от пахоты, распродать скот и удрать в город… Но самое скверное то, что просвещение – пресловутое просвещение, которое должно было бы все спасти, – только способствует отливу населения из деревни, прививая детям идиотское тщеславие и страсть к мнимому благополучию… Возьмите вы Ронь! У них есть учитель, этот Лекё, детина, улизнувший от плуга и ненавидящий землю, за обработку которой ему едва не пришлось приняться. Как же вы хотите, чтобы он внушал ученикам любовь к их положению, когда он ежедневно обращается с ними, как с дикарями и скотом, тычет им в нос родительским навозом и презирает их с высоты своей учености! Где же средство? Бог мой, средство одно: завести другие школы, перестроить народное образование на практических основах, организовать земледельческие курсы различных ступеней… Вот, господин депутат, факт, который я вас прошу отметить. Настаивайте на этом. Если еще не поздно, спасение может быть только в школах.

Господин де Шедвиль, рассеянно слушавший фермера и подавленный этой лавиной фактических данных, поспешил ответить:

– Конечно, конечно!

В эту минуту служанка принесла десерт – сыр и фрукты, оставив широко раскрытой дверь в кухню. Депутат увидел красивый профиль Жаклины. Он наклонился вперед, прищурил глаза и заволновался, стараясь обратить на себя внимание этой милой особы. Затем бывший покоритель женских сердец с нежностью в голосе сказал:

– Но вы ничего не говорите мне о мелкой собственности!

Он начал излагать ходячие идеи: мелкая собственность, созданная восемьдесят девятым годом и поощряемая законодательством, призвана возродить сельское хозяйство. Каждый собственник обязан вкладывать весь свой ум и всю свою силу в обработку клочка, которым он владеет.

– Бросьте! – заявил Урдекен. – Прежде всего, мелкая собственность существовала и до восемьдесят девятого года и почти в таких же огромных масштабах. Наконец, об этом дроблении земли можно сказать много хорошего, но много и плохого.

Упершись снова локтями о стол и принявшись за вишни, косточки которых он выплевывал, Урдекен пустился в подробности. В Бос мелкая собственность, не превышающая двадцати гектаров, составляла восемьдесят процентов всех владений. В последнее время каждый батрак покупал себе землю у фермеров, разбазаривавших по частям свои имения, и обрабатывал ее в свободное время. Это, конечно, было превосходно, так как привязывало работника к земле. В защиту мелкой собственности можно добавить еще и то, что она делала людей более достойными, более гордыми, более образованными. Наконец, производство хлеба соответственно повышалось, так же как и его качество, ибо землевладелец отдавал хозяйству все свои силы. Но, с другой стороны, сколько минусов. Прежде всего, указанные преимущества являлись результатом непосильного, изнурительного труда всей семьи: работал отец, мать, работали дети. Далее, дробление земли вызывало излишние перевозки, которые портили дороги, увеличивало расходы, не говоря уже о потерянном времени. Что же до использования машин, то применять их для слишком мелких участков оказывалось невозможным. Вдобавок хозяйство на таких участках требовало сохранения трехполья, которое наукой, безусловно, осуждено, так как неразумно засевать землю подряд двумя злачными культурами: пшеницей и овсом. Короче говоря, чрезмерное дробление, которое поощряли непосредственно после Революции как меру против восстановления крупных владений, теперь становилось опасным в связи с проводимой правительством политикой свободной торговли.

– Слушайте, – продолжал он, – между крупными и мелкими собственниками идет борьба, которая все больше и больше обостряется. Одни, как и я, стоят за крупные поместья, потому что это согласуется с наукой и требованиями прогресса, потому что это дает возможность использовать в широкой степени машины и вложить в дело крупные капиталы. Другие, наоборот, верят в одно только личное усилие и признают лишь мелкие участки, мечтая о каких-то микроскопических хозяйствах, где каждый мог бы производить для себя навоз и возделывать свои четверть арпана, распределяя семена по зернышку и сажая их в подходящую почву, а затем выращивая каждое растение в отдельности, под особым колпаком… Который из этих двух взглядов одержит верх? Черт меня подери, если я знаю! Как я вам уже говорил, я знаю только одно: каждый год вокруг меня распадаются на крохи разоренные фермы, орудуют темные дельцы, и мелких собственников, безусловно, становится больше. Я знаю, кроме того, очень любопытный пример. Одна старуха в Рони ухитряется кормить мужа и себя, обрабатывая только один арпан. Живут они совсем неплохо и позволяют себе даже лишнее. Она, эта мамаша Дерьмо, как ее прозвали, не стыдится выливать на свой огород горшки из-под себя и из-под мужа, следуя, по-видимому, китайскому обычаю. Но это возможно только в огородах, так как я не знаю случая, когда бы злаки росли на грядках, как редька. И если крестьянин, чтобы удовлетворить свои потребности, должен выращивать решительно все, я не знаю, что станет с нашими босскими мужиками, у которых ничего нет, кроме пшеницы, что станется со всею Бос, изрезанной на квадратики, как шахматная доска. В конце концов поживем – увидим, за кем останется будущее: за крупной или мелкой собственностью.

Он перебил себя восклицанием:

– Да подадут ли нам сегодня кофе!

Затем, закуривая трубку, закончил свою речь:

– Если только их не убьют, и ту и другую, что сейчас и делают… Признайтесь, господин депутат, что сельское хозяйство агонизирует, что оно развалится совсем, если к нему не придут на помощь. Его давит все: налоги, заграничная конкуренция, непрерывный рост цен на рабочие руки, отлив денежных средств, которые текут в промышленность и банки… Конечно, на обещания не скупятся, их расточают все – префекты, министры, император. А потом время проходит, и все остается по-старому. Хотите вы знать подлинную правду? В наше время земледелец, у которого хозяйство идет пока сносно, разоряет себя или других. Вот у меня есть еще в запасе кое-какие гроши, и дело спорится. Но я знаю таких, которым приходится занимать и платить шесть процентов, тогда как доходы от земли не превышают трех. Крах уже на носу. Крестьянин, который вынужден занимать, – конченый человек; ему придется спустить все до последней рубашки. Только на прошлой неделе выгнали из дому одного из моих соседей, выбросили на улицу отца, мать и четверых детей, после того как у них по закону было отнято все – скот, земля, дом… Правда, вот уже несколько лет, как обещают сельскохозяйственный кредит на сносных условиях… Но дождемся ли мы его? Даже хорошие земледельцы извелись. Они щупают карманы, прежде чем сделать жене ребенка. Спасибо! Еще лишний рот, еще один голодающий, который проклянет свое появление на свет. Раз не хватает хлеба на всех, нельзя рожать детей, – и вот нация начинает дохнуть!

Господин де Шедвиль, серьезно расстроенный, рискнул пробормотать с беспокойной улыбкой:

– Однако вещи представляются вам не в розовом свете.

Да, бывают дни, когда я все готов послать к черту, – весело ответил Урдекен. – Эти нелепости продолжаются уже тридцать лет… Не знаю, почему я так упорствую: мне давным-давно нужно было бы спустить ферму и заняться чем-нибудь другим. Конечно, привычка, а потом надежда, что обстоятельства переменятся; наконец, я уже пристрастился, почему не признаться в этом? Чертовка-земля, если уж она сожмет тебя в своих объятиях, то не отпустит… Вот взгляните на эту вещицу, может быть, оно и глупо, но когда я посмотрю на нее, то чувствую некоторое утешение.

Он показал рукой на серебряный кубок, покрытый от мух кисеею. Это был почетный приз, полученный им на одной из сельскохозяйственных выставок. Выставки, где он обычно оставался победителем, подстрекали его еще больше и были одной из причин его упорства.

Несмотря на совершенно явное изнеможение своего собеседника, фермер не торопился допивать кофе и в третий раз подливал коньяку себе в чашку. Но, посмотрев на часы, он вскочил со стула.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю