Текст книги "Собрание сочинений. Т. 12. Земля"
Автор книги: Эмиль Золя
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 33 страниц)
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I
Было четыре часа утра, только-только начинало светать, занималась заря одного из первых майских дней. Ферма Бордери еще дремала под бледнеющим небосводом, погруженная в полумрак. По трем сторонам большого квадратного двора тянулись длинные постройки: в глубине находилась овчарня, направо – амбары, налево – хлев, конюшня и жилой дом. Запертые железным засовом ворота закрывали четвертую сторону. Большой желтый петух, взобравшись на сваленный в яму навоз, пронзительно, как рожок, возвещал наступление утра. Ему ответил другой петух, потом третий. Призыв повторялся, удаляясь все дальше и дальше, передавался с фермы на ферму, по всей Бос, от одного края до другого.
В эту ночь, как бывало почти всегда, Урдекен явился к Жаклине. Она спала в маленькой комнатке, предназначенной для служанки и украшенной хозяином цветистыми обоями, коленкоровыми занавесками к мебелью из красного дерева. Несмотря на все возраставшее влияние на Урдекена, Жаклина встречала резкий отпор, как только заговаривала о своем переселении в комнату его покойной жены, супружескую спальню, которую он ревниво охранял от Жаклины, движимый последними остатками уважения к покойнице. Жаклину это задевало: она отлично понимала, что до тех пор не станет настоящей хозяйкой, пока не ляжет спать на старинную дубовую кровать под балдахином из красной бумажной материи.
Жаклина проснулась, как только рассвело, и лежала на спине с широко раскрытыми глазами. Фермер, рядом с ней, еще храпел. Черные глаза Жаклины грезили в этой возбуждающей духоте общего ложа, ее гибкое обнаженное тело вздрагивало. Некоторое время она медлила в нерешительности, потом, подобрав рубашку, легко и без шума перелезла через Урдекена, так что он даже и не почувствовал. Так же неслышно надела она дрожащими от охватившего ее желания руками нижнюю юбку, но вдруг наткнулась на стул. Тогда Урдекен открыл глаза.
– Ты что, одеваешься?.. Куда ты?
– Меня беспокоит хлеб, – пойду погляжу.
Урдекен снова задремал, что-то бормоча, озадаченный таким странным объяснением и тяжело соображая сквозь сон. Удивительное дело! Хлеб мог великолепно обойтись без нее в этот час. И внезапно он окончательно проснулся от острого укола подозрения. Не видя Жаклины подле себя, он растерянно оглядывал помутневшими глазами комнату для прислуги, в которой находились его туфли, трубка и бритва. Эта негодница, наверное, опять воспылала страстью к одному из конюхов! Через две минуты он уже совсем пришел в себя, и перед ним ясно встало все его прошлое.
Его отец, Исидор Урдекен, принадлежал к роду, происходившему из Клуа, где предки его когда-то крестьянствовали, а в XVI веке сделались горожанами. Все они служили по соляному ведомству: кто был кладовщиком в Шартре, кто контролером в Шатодене. Исидор, рано оставшись сиротою, обладал состоянием, доходившим до шестидесяти тысяч франков, и двадцати шести лет, когда великая Революция лишила его места, решил увеличить свои владения, воспользовавшись распродажей национального имущества этими разбойниками-республиканцами. Он великолепно знал окрестные земли, долго разнюхивал, высчитывал и наконец заплатил тридцать тысяч франков за сто пятьдесят гектаров Бордери – последний остаток владения Ронь-Букевалей. Эта сумма не составляла и пятой части того, что оно действительно стоило. Среди крестьян не нашлось ни одного, который решился бы рискнуть деньгами. Одни только буржуа, стряпчие и финансовые дельцы нажились на конфискации земель, осуществленной Революцией. Впрочем, покупка, совершенная Урдекеном, являлась чистой спекуляцией, так как он имел намерение избавиться от фермы, перепродать ее за настоящую цену, когда улягутся волнения, и таким образом получить впятеро больше, чем было уплачено им самим. Тем временем наступила Директория, земельная собственность продолжала обесцениваться, и Урдекен уже не мог думать о выгодной сделке. Земля держала его, он становился ее пленником до такой степени, что, упорствуя в своем стремлении разбогатеть, уже не хотел упустить из рук ни одного клочка, решив добывать средства из самой земли и этим путем нажить состояние. Тогда же он женился на дочери соседнего фермера, которая принесла в приданое еще пятьдесят гектаров. Таким образом, в общем получилось двести, и буржуа, триста лет назад оторвавшийся от крестьянского корня, вернулся к земледелию, но уже земледелию крупному, вступив в ряды новой земельной аристократии, пришедшей на смену всесильной феодальной знати.
Его единственный сын, Александр Урдекен, родился в 1804 году. Годы учения в шатоденском коллеже были для него мукой. Чувствуя страстное влечение к земле, он предпочел вернуться и помогать отцу, развеяв тем самым новую его мечту: видя, как медленно наживается богатство, отец был не прочь продать ферму и определить сына на путь какой-нибудь свободной профессии. Молодому человеку было двадцать семь лет, когда он по смерти отца сделался владельцем Бордери. Он стоял за новые методы и поэтому, намереваясь жениться, мечтал не об увеличении земельной собственности, а прежде всего о деньгах. По его мнению, жалкое прозябание фермы имело единственной причиной недостаток денежных средств. Ему удалось найти желанное приданое, составлявшее пятьдесят тысяч франков; оно было принесено в дом одной из сестер нотариуса Байаша, зрелой девицей, уродливой, но кроткой, которая была на пять лет старше мужа. Тогда началась длительная борьба между ним и его двумястами гектарами земли, борьба, сперва сдержанная, но затем, под влиянием неудач, становившаяся все более и более яростной. Эта борьба велась ежегодно, ежедневно и, не сделав его богачом, позволила ему тем не менее вести широкий образ жизни здорового сангвиника, который принял за правило никогда не сдерживать своих аппетитов. Потом дела пошли еще хуже. Жена родила ему двоих детей: один из них, мальчик, возненавидел сельское хозяйство, пошел на военную службу и недавно, после Сольферино, был произведен в капитаны. Второй ребенок, нежная и прелестная девочка, была его любимицей. Поскольку неблагодарный сын скитался в поисках приключений, Урдекен сделал ее наследницей всего поместья. Сперва, в разгар уборки урожая, он потерял жену. Следующей осенью умерла дочь. Это было для него страшным ударом. Капитан появлялся не чаще, чем раз в год, и Урдекен неожиданно оказался обреченным на одиночество, без всякой надежды на будущее, без всякого стимула, побуждающего трудиться ради потомства. Но, несмотря на то что где-то в глубине его души кровоточила рана, он не пал духом, остался настойчивым и властным. Не обращая внимания на крестьян, насмехавшихся над его машинами и желавших разорения буржуа, который осмелился взяться за их ремесло, он продолжал упорствовать. Да и что же оставалось делать? Власть земли становилась над ним все сильнее и сильнее, вложенный в хозяйство труд и капитал с каждым днем привязывали к ней все крепче и крепче. Освободить его от земли могло только разорение.
Урдекен, широкоплечий, с красным лицом и маленькими руками, выдававшими его буржуазное происхождение, был самцом-деспотом для своих служанок. Он брал их всех без исключения, даже при жизни жены, причем делал это как нечто самое обыкновенное, не считаясь ни с какими возможными последствиями. Если бедным крестьянским девушкам, идущим в портнихи, удается иногда сохранить себя, то ни одна из поступающих работать на ферму не может избежать мужчины, будь то работник или сам хозяин. Г-жа Урдекен была еще жива, когда Жаклина поступила в Бордери. Ее приняли из милости, потому что отец девчонки, старый пьянчуга Конье, не скупился на побои, так что дочь его стала до того худой, до того тщедушной, что сквозь истрепанное платье, казалось, можно было рассмотреть все ее косточки. При этом она была настолько некрасива, что мальчишки улюлюкали ей вслед. Жаклине нельзя было дать тогда больше пятнадцати лет, хотя ей было уже почти восемнадцать. Она помогала служанке исполнять самую черную работу: мыть посуду, подметать двор, убирать в хлеву за скотом, и от этого была всегда так грязна, точно находила в грязи удовольствие. Впрочем, после смерти фермерши она стала выглядеть как будто немного почище. Все работники по очереди валили Жаклину на солому, ни один мужчина на ферме не упускал случая потискать ее, а однажды на нее покусился и сам хозяин, спустившийся вместе с девушкой в погреб: раньше он пренебрегал ею, а теперь тоже решил испробовать прелести этой неопрятной дурнушки. Но она бешено защищалась, исцарапала и искусала его так, что ему пришлось отступить. С тех пор ее карьера была сделана. Она сопротивлялась полгода, но потом отдалась, уступая понемногу, по маленькому кусочку обнаженного тела. Со двора она перешла на кухню, получив звание служанки, затем устроилась так, что у нее самой уже была девчонка-помощница; в конце концов, сделавшись настоящей дамой, она завела себе свою собственную прислугу. Оборванная грязнуха превратилась теперь в смуглую, привлекательную девушку, с крепкой грудью, гибкую и сильную при кажущейся худобе. Она оказалась большой кокеткой, чуть ли не купалась в духах и в то же время оставалась по-прежнему крайне неряшливой. Жители Рони и соседние земледельцы не переставали удивляться судьбе Жаклины: мыслимо ли, чтобы такой богач по уши втюрился в этакую дрянь, некрасивую и тощую дочь Конье, того самого Конье, который в течение двадцати лет дробил щебень на дорогах! Нечего сказать, хорош тесть, хороша девка! Крестьяне даже не понимали, что эта распутница была их местью ферме, возмездием забитого труженика разжиревшему буржуа, превратившемуся в крупного землевладельца. Дожив до пятидесяти пяти лет, до этого критического возраста, Урдекен целиком отдался своей страсти, испытывая чисто физическую потребность в Жаклине, нуждаясь в ней так же, как в хлебе и воде. Когда она почему-либо хотела быть ласковой с ним, она льнула к нему, как кошка, позволяя ему самые разнузданные наслаждения, решаясь без всякого стеснения на такие вещи, на которые не способны даже публичные женщины. После ссор, после ужасных вспышек, когда Урдекен грозился пинком вышвырнуть ее за дверь, он ради этих минут шел на унижение, умолял Жаклину не уходить от него.
Всего лишь накануне Урдекен влепил ей пощечину за то, что она устроила сцену, требуя пустить ее спать на той самой кровати, где скончалась его жена. После этого в течение всей ночи она не подпускала его к себе, награждая оплеухами, как только он приближался. Продолжая баловаться с рабочими фермы, Жаклина, чтобы укрепить власть над Урдекеном, томила его вынужденным воздержанием. Поэтому сегодня утром, когда он остался один в этой промозглой комнате и еще ощущал теплоту ее тела в измятой постели, им снова овладел гнев и неудержимое желание. Фермеру давно уже казалось, что служанка беспрестанно ему изменяет. Вскочив с постели, он громко воскликнул:
– Ну, уж если я тебя накрою, паскуда!..
Он быстро оделся и сбежал вниз.
Жаклина неслышно прошла через все комнаты еще спавшего дома, освещенного слабыми проблесками утренней зари. Заметив на дворе уже поднявшегося пастуха, старика Суласа, она отшатнулась. Но ее возбуждение было так велико, что она пошла дальше, не обращая на него внимания. А, все равно! Миновав конюшню, где, кроме пятнадцати лошадей, ночевали также четыре работника, она направилась в глубину двора, где под навесом спал Жан; постель его состояла из простой соломы, на которой он и лежал, укутавшись в одеяло, без простыней. Жаклина обняла спящего, зажав ему рот поцелуем. Охваченная дрожью, она прошептала прерывающимся от волнения голосом:
– Это я, дуралей! Не бойся же… Скорее, скорее!
Однако он испугался. Боясь, что их застанут, он никогда не хотел этого здесь, в своей постели. Рядом была лестница на сеновал, куда они и залезли, не закрыв за собою люка. Там они повалились на сено.
– Ах, дуралей, дуралей, – повторяла млеющая Жаклина своим воркующим голосом, который, казалось, поднимался из самой глубины ее чрева.
Жан Маккар работал на ферме около двух лет. По возвращении с военной службы он попал в Базош-ле-Дуайен вместе с одним своим товарищем, тоже столяром, и начал работать у его отца, мелкого деревенского предпринимателя, нанимавшего двух-трех рабочих. Но ремесло уже не доставляло ему никакого удовлетворения. За семь лет службы Жан настолько развратился и отвык от привычной работы с пилой и рубанком, что, казалось, стал совершенно другим человеком. Когда-то в Плассане он, не слишком способный к учению, едва умея читать, писать и считать, здорово работал по дереву. Благоразумный, очень усердный, Жан стремился создать себе независимое положение, отделиться от своей ужасной семьи. Старик Маккар держал Жана в подчинении, как девчонку, уводил у него из-под носа любовниц, каждую субботу приходил в мастерскую и отбирал заработанные им деньги. Когда мать Жана умерла от побоев и изнурения, он не замедлил последовать примеру сестры Жервезы, сбежавшей в Париж со своим любовником, и удрал из дому, не желая больше кормить бездельника-отца. Теперь Жан изменился до неузнаваемости: не то чтобы он стал ленив, но пребывание в полку очень расширило его кругозор. Политика, к которой раньше он был равнодушен, теперь чрезвычайно занимала его, и он охотно пускался в рассуждения о равенстве и братстве. Кроме того, сказались привычка к праздному времяпрепровождению, утомительное и бессмысленное стояние в карауле, сонное однообразие казарменной жизни и нелепая жестокость войны. И вот инструменты начали валиться у него из рук, он предавался воспоминаниям об итальянской кампании, испытывал необоримую потребность в отдыхе, желание забыться, растянувшись на траве.
Однажды утром хозяин послал Жана в Бордери работать по ремонту. Дела должно было хватить на целый месяц: надо было настелить новые полы в доме, починить чуть ли не все двери и окна. Довольный этим случаем, Жан растянул работу недель на шесть. Тем временем владелец мастерской успел умереть, а сын его, женившись, переселился на родину своей жены. Жан продолжал жить в Бордери, где все еще обнаруживались какие-нибудь прогнившие части деревянных строений, требовавшие замены, – теперь он уже работал поденно, от себя. Когда же наступила уборка хлеба, он взялся помогать, и это заняло еще полтора месяца. Видя, как он втянулся в сельские работы, фермер решил оставить его у себя. Меньше чем за год столяр превратился в хорошего батрака, возил хлеб, пахал, сеял, косил, умиротворенный соприкосновением с землей, в надежде что именно она-то и даст ему необходимое душевное спокойствие. Прощай, пила и рубанок! Казалось, он с его разумной медлительностью и любовью к размеренному деревенскому труду, с его унаследованной от матери выносливостью тягловой скотины был рожден для этих полей. Вначале Жан ходил как очарованный, он наслаждался окружающей природой, которую не замечают крестьяне, воспринимал ее сквозь призму когда-то прочитанных сентиментальных повестей и идей о скромности, добродетели и полном счастье, заполняющих нравоучительные сказки для детей.
Правду говоря, жизнь на ферме нравилась ему и по другой причине. Как-то, когда он еще занимался починкой дверей, дочка Конье явилась к нему и растянулась на стружках. Она сама заигрывала с ним – крепкое телосложение Жана, правильные и крупные черты его лица, указывавшие на то, что он должен быть хорошим самцом, соблазняли ее. Жан уступил ей раз, потом еще, так как не хотел, чтобы его считали дураком, да, кроме того, он и сам начинал чувствовать влечение к этой развратнице, умевшей возбуждать мужчин. Правда, где-то в глубине души его прирожденная порядочность протестовала. Нечестно было путаться с любовницей г-на Урдекена, к которому он испытывал признательность. Разумеется, Жан старался всячески оправдать себя: Жаклина не была женой Урдекена, он жил с ней как с потаскухой, а раз уж она изменяла хозяину на каждом шагу, – лучше воспользоваться самому, чем предоставлять удовольствие другим. Однако оправдания эти не могли заглушить росшее в нем неприятное чувство, тем более что он видел, как фермер все больше и больше привязывался к Жаклине. Конечно, дело должно было обернуться скверно.
Лежа на сене, Жан и Жаклина старались дышать неслышно. Жан, будучи все время настороже, вдруг услышал, что лестница затрещала. Он вскочил и, рискуя сломать себе шею, прыгнул в проем, через который сбрасывали сено. В ту же самую минуту в люке показалась голова Урдекена. Фермер успел заметить тень убегавшего мужчины и живот еще лежавшей навзничь, с раскинутыми ногами, женщины. Его обуяла такая дикая ярость, что он не догадался спуститься вниз и посмотреть, кто же был кавалером. Размахнувшись, он дал поднявшейся тем временем на колени Жаклине оглушительную оплеуху, от которой та снова повалилась.
– А, сука!..
Жаклина завыла как бешеная, отрицая очевидное:
– Неправда!
Он еле сдержался, чтобы не ударить каблуком в живот эту похотливую самку, – в живот, который он только что видел обнаженным.
– Я сам видел!.. Признавайся сейчас же, или я тебя пристукну!
– Нет, неправда! Неправда!
Когда наконец Жаклина поднялась на ноги и оправила юбку, то, решив поставить на карту все свое положение, она приняла наглый и вызывающий вид.
– А если и так! Тебе-то какое дело? Что я тебе – жена?.. Раз ты не хочешь, чтобы я спала в твоей постели, я могу спать там, где мне нравится.
Ее голос заворковал, как бы насмехаясь над ним.
– Ну-ка, пусти, я спущусь вниз… А вечером уйду совсем.
– Сию же минуту!
– Нет, вечером… А ты пока подумай.
Он весь дрожал от ярости, не зная, на ком сорвать свою злобу. Если у него уже не хватало мужества вышвырнуть сейчас же за дверь Жаклину, то с каким удовольствием выгнал бы он ее любовника! Но где его теперь поймаешь? Раскрытые двери указывали Урдекену, куда надо было идти, и он прошел прямо на сеновал, не заглянув в постели. Когда он спустился вниз, четыре работника уже одевались, под своим навесом одевался и Жан. Который же из пяти? Может быть, этот, может быть, тот; а может быть – и все пятеро, один за другим. Он надеялся, что виновник чем-нибудь выдаст себя, отдал приказания на утро, не послал никого в поле и остался сам дома, сжимая кулаки и рыща по ферме, бросая украдкой взгляды то туда, то сюда, обуреваемый желанием кого-нибудь прихлопнуть.
После первого завтрака, который подавался в семь часов, обход разъяренного хозяина повергнул всех в трепет. В Бордери было пять плугарей, по числу имевшихся плугов, три молотильщика, два скотника, пастух и свинопас – всего двенадцать работников, не считая стряпухи. Сначала, зайдя на кухню, фермер отчитал стряпуху за то, что та не убрала на место лопаты для хлебов. Затем он сунулся в оба овина; один из них был предназначен для овса, а другой, громадных размеров, высокий, как церковь, с пятиметровыми воротами, – для пшеницы. Там он привязался к молотильщикам, которые якобы слишком крепко били цепами, так что солома дробилась. Оттуда он завернул в коровник и, увидев, что все тридцать коров в отличном состоянии, что проход между хлевами начисто вымыт, а кормушки вычищены, пришел в бешенство. Не зная, к чему бы придраться, он выскочил снова во двор и, взглянув на баки с водой, за которыми должны были следить те же работники, заметил в одной из сточных труб воробьиное гнездо. В Бордери, как и на всех других фермах босского края, дождевую воду тщательно собирали с крыш при помощи сложной системы стоков. Фермер грубо спросил, не хотят ли из-за воробьев оставить его без воды. Но настоящая гроза разразилась, когда он дошел до конюхов. Хотя в конюшне у всех пятнадцати лошадей была свежая подстилка, он начал кричать, что это черт знает что – оставлять им подобную гниль. Устыдившись своей несправедливости и еще более отчаявшись, Урдекен продолжал обход и осмотрел все четыре навеса, где хранился инвентарь. Он обрадовался, когда заметил, что рукоятки у одного из плугов треснули. Тут он вышел из себя. Так эти мерзавцы ради забавы ломают его орудия?! Он поставит им это в счет, всем пятерым! Да, всем пятерым, чтобы никому не было обидно! Осыпая их ругательствами, он горящими глазами жадно всматривался в каждого из них, надеясь, что прохвост побледнеет или выдаст себя невольной дрожью. Никто не пошевелился, и он, махнув рукой, ушел.
Заканчивая свой обход осмотром овчарни, Урдекен вдруг решил допросить пастуха Суласа. Этот шестидесятипятилетний старик служил на ферме около полувека, но ничего не сумел скопить, так как его вконец разоряла жена, пьяница и потаскуха, которую он недавно с радостью похоронил. Он боялся, что из-за преклонного возраста он скоро окажется без работы. Конечно, может быть, хозяин окажет ему некоторую поддержку, но кто поручится, что хозяин не умрет первым? Да и можно ли от хозяев ожидать, что они расщедрятся на табачок и винцо? Кроме того, с Жаклиной они враждовали: он презирал ее, питая к ней ненависть старого слуги, которого терзали ревность и возмущение при виде того, как быстро идет в гору эта недавняя пришелица. Теперь, когда она командовала им, он, видевший ее в грязных лохмотьях и в навозе, был вне себя. Разумеется, будь она уверена в своем могуществе, она немедленно выгнала бы его. Поэтому Сулас держался осторожно. Он не хотел терять место и избегал столкновения, хотя и чувствовал за собой некоторую поддержку со стороны хозяина.
Овчарня, расположенная в глубине двора, занимала целое строение. Все восемьсот овец помещались в узком сарае, имевшем восемьдесят метров в длину, и разделялись только перегородками: здесь – матки, там – ягнята, дальше – бараны. Двухмесячных барашков, предназначенных для продажи, кастрировали, овечек же сохраняли для обновления поголовья маток, а самых старых овец продавали. В определенное время года ярок покрывали бараны, представлявшие собою помесь дишлейской породы с мериносами. Пышные, глупые и кроткие на вид, с тяжелой головой и большим круглым носом, они были похожи на чувственных людей. Всякого, кто входил в овчарню, обдавал терпкий запах аммиака, исходивший от старой подстилки, – ее только один раз в три месяца застилали свежей соломой. Кормушки, устроенные вдоль стен, можно было подвешивать все выше, по мере того как поднимался слой навоза. Воздух в овчарню все-таки проникал – через большие окна и щели в потолке, который служил полом помещавшемуся наверху сеновалу и состоял из досок, частично убиравшихся, когда запас фуража уменьшался. Впрочем, на ферме считали, что животная теплота, брожение мягкого, перепрелого навоза способствуют размножению овец.
Толкнув одну из дверей, ведущих в овчарню, Урдекен заметил, как в другую скрылась Жаклина. Она тоже думала о Суласе, обеспокоенная тем, что тот, конечно, выследил ее с Жаном. Но старик был невозмутим и, казалось, не понимал, ради чего вдруг она с ним так приветлива. Застав ее в овчарне, куда она обычно никогда не заходила, фермер затрясся как в лихорадке.
– Ну что, дядюшка Сулас, – спросил он, – есть у вас сегодня какие-либо новости?
Долговязый, тощий пастух с вытянутым, испещренным морщинами лицом, как бы вырезанным из древесины суковатого дуба, медленно ответил:
– Нет, господин Урдекен, решительно никаких, разве что пришли стригуны и сейчас примутся за работу.
Хозяин поболтал еще кое о чем, чтобы старик не догадался об истинной цели его прихода. Овец, которых держали в овчарне с начала ноября, со дня всех святых, скоро, к середине мая, должны были выпустить на клевер. Коров же выгоняли в поле только после жатвы. Несмотря на сухой климат и отсутствие естественных пастбищ, Бос давала хорошее мясо. Если тут не занимались по-настоящему животноводством, то причиной тому были лишь приверженность к старым традициям и лень.
Даже свиней на фермах откармливали не более пяти-шести штук, предназначая их только для домашнего потребления. Разгоряченной рукой Урдекен поглаживал подбежавших овец, которые вытягивали кверху морды с кроткими светлыми глазами; ягнята же, запертые в дальнем отделении, с блеянием лезли к перегородке.
– Так значит, дядюшка Сулас, вы ничего не видали сегодня утром? – снова спросил он, глядя пастуху прямо в глаза.
Старик, конечно, видел, но стоило ли говорить об этом? Покойница жена, пьянчужка и шлюха, научила его, что значат женское распутство я мужская глупость. А что, если изобличенная им Жаклина одержит верх? Тогда удар обрушится на его спину и от него непременно постараются избавиться, как от свидетеля, служащего помехой.
– Ничего не видал, ничего, – повторил он еще раз, смотря своими поблекшими бесстрастными глазами.
Проходя снова через двор, Урдекен заметил, что возбужденная Жаклина стоит там насторожившись, обеспокоенная разговором, происходившим в овчарне. Она делала вид, что занята птицей – шестьюстами курами, утками и голубями, которые хлопали крыльями, переваливались и копались в навозной яме среди непрекращающегося гама. Свинопас, несший ведро свежей воды в свинарню, разлил его по дороге, и это позволило Жаклине несколько разрядить свое нервное напряжение затрещиной, которую она влепила мальчишке. Однако, украдкой взглянув на фермера, она успокоилась, – было ясно, что фермер ничего не узнал: старый пастух держал язык за зубами. Наглость ее после этого возросла еще более.
За полдником она вела себя с вызывающей веселостью. Так как большие работы еще не начинались, на ферме ели только четыре раза в сутки: молочную тюрю в семь часов, жаркое в двенадцать, хлеб с сыром в четыре и, наконец, суп и сало в восемь вечера. Есть собирались в кухню, просторную горницу с длинным столом и скамейками по обе его стороны. О некотором прогрессе здесь говорила только чугунная плита, занимавшая один из углов огромного очага. В глубине его зияла черная пасть печи, вдоль прокопченных стен сверкали кастрюли и вытянулись в ряд предметы старой кухонной утвари. Стряпуха, толстая некрасивая девка, пекла этим утром хлеб, и его горячий запах поднимался из оставленного открытым ларя, куда он был сложен.
– Вы, видно, уже набили себе желудок? – развязно спросила Жаклина у вошедшего последним Урдекена.
После смерти жены и дочери Урдекен, чтобы не есть в одиночестве, садился за один стол со своими работниками, как это водилось в прежние времена. Он устраивался на одном конце стола, а напротив восседала его служанка-любовница. Всего было четырнадцать человек, стряпуха подавала.
Когда фермер, ничего не ответив, уселся на свое место, Жаклина заявила, что жаркое надо приправить. Приправа состояла из тоненьких гренков, которые разламывались в миске на мелкие кусочки и затем поливались вином и патокой. Жаклина потребовала дополнительную порцию, делая вид, что хочет побаловать мужчин; она отпускала такие шуточки, что все покатывались со смеху. Каждая ее фраза была двусмысленной и напоминала о том, что вечером она покинет ферму: раз сегодня предстояло расстаться, нужно, чтобы каждый напоследок сунул в соус свой палец, а то уж больше этого делать не придется – кто сегодня прозевает, тот впоследствии пожалеет. Пастух ел с тупым выражением лица; хозяин сидел молча и, казалось, тоже ничего не понимал. Жан, чтобы не выдать себя, принужденно смеялся вместе с остальными, хотя ему и было не по себе.
После завтрака Урдекен отдал распоряжение на вторую половину дня. В поле остались незаконченными лишь самые мелкие работы: нужно было обкатать овес и перепахать пар, пока еще не настало время косить люцерну и клевер. Поэтому он велел Жану и еще двум работникам остаться дома и привести в порядок сеновал. В ушах Урдекена стоял звон от нервного возбуждения, и, чувствуя себя крайне подавленным и несчастным, он начал бродить по ферме в поисках какого-нибудь занятия, которое могло бы заглушить его тоску. Под одним из навесов в углу двора расположились рабочие, пришедшие стричь овец. Он встал напротив и уставился на них.
Их было пятеро. Это были изнуренные, желтолицые парни. Они сидели на корточках, в их руках сверкали огромные стальные ножницы. Пастух приносил им связанных овец и клал их рядком на утрамбованную землю; тут они и лежали, как бурдюки, не имея возможности пошевелиться, и только блеяли, поднимая головы. Когда один из стригущих брал овцу в руки, та покорно замолкала, раздувая свои бока, покрытые густой шерстью, превратившейся от пыли и пота в сплошную черную корку. Под быстрыми ножницами животное совершенно оголялось, выходя из клубов руна, как обнаженная рука выходит из черной перчатки, становилось розовым и свежим в золотисто-белом подшерстке. Одна из маток, зажатая между коленями большого сухопарого парня, лежа на спине с раскинутыми ногами и вытянутой головой, выставила напоказ сокровенную белизну своего живота, по которому пробегала мелкая дрожь, как у человека, которого раздевают. Стригуны зарабатывали по три су на каждой овце, а тот, кто хорошо работал, мог остричь до двадцати голов в день.
Углубившись в свои мысли, Урдекен думал о том, что цена на шерсть упала до восьми су за фунт; нужно было торопиться продать ее, чтобы она не успела пересохнуть и потерять в весе. В прошлом году в Бос много скота погибло от язвы. Дела шли хуже и хуже, надвигалось разорение, над хозяйством нависла угроза полного банкротства, так как с каждым месяцем за хлеб давали все меньше и меньше. Охваченный хозяйственными заботами, задыхаясь в четырех стенах двора, фермер пошел посмотреть на поле. Его ссоры с Жаклиной всегда оканчивались таким образом: после буйных вспышек гнева, когда Урдекен в ярости сжимал кулаки, он в конце концов уступал, подавленный страданием, которое облегчалось одним только созерцанием зеленых хлебов и овсов, простиравшихся в бесконечность.
О, эта земля! Как он ее полюбил! Полюбил страстной любовью, любовью, которая питалась не одной лишь черствой мужицкой скупостью, но любовью сентиментальной, почти духовной! Он чувствовал в земле мать всего сущего, – она дала ему жизнь, его плоть и кровь, в нее со временем он вернется. Сперва, когда он, воспитанный в деревне, был еще совсем юным, его ненависть к училищу, желание сжечь свои учебники проистекали из простой привычки к свободе, к беготне по пашням, к пьянящему простору полей, открытых всем ветрам. Позднее, сделавшись преемником отца, он полюбил землю, как женщину. Любовь стала более зрелой, точно земля была отныне его законной женой, которую он должен оплодотворить. Эта нежная привязанность к земле с течением времени все усиливалась, по мере того как он отдавал ей свое время, свои деньги, саму жизнь, как хорошей и плодовитой жене, которой нельзя не простить ни капризов, ни даже измен. Сколько раз приходил он в отчаянье, когда земля, высыхая или же слишком набухая влагой, безвозвратно пожирала все семена и лишала его жатвы! Но потом он начинал сомневаться, винить самого себя, бессильного и неумелого самца, который не способен сделать ее плодовитой. В эту пору он все больше и больше стал интересоваться современными методами, пускаясь в разные новшества, сожалея, что в свое время бил баклуши в училище, вместо того чтобы пройти курс в одной из сельскохозяйственных школ, над которыми смеялся его отец и он сам. Сколько бесполезных попыток, неудавшихся опытов! Сколько машин было поломано работниками, сколько разочарований доставили ему негодные удобрения, купленные у мошенников-торговцев! Он ухлопал на хозяйство все свое состояние, а доходов, приносимых Бордери, едва хватало на пропитание. Впереди же – сельскохозяйственный кризис, который прикончит его совсем. Будь что будет! Он все равно до конца останется пленником своей земли, своей супруги, он отдаст ей на погребение свои кости.