Текст книги "Дуэль"
Автор книги: Эльмира Нетесова
Жанр:
Боевики
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 10 страниц)
– Сами в тайгу выкинули нас под жопу, теперь за яйцы ловите! Совсем нет жизни от вас, легавые собаки, чтоб вам ежами просираться до самого погоста! Мать ваша с хорьком спала! Чтоб вы говно жрали, соплями запивали, трахнутые вприпрыжку! – блажил известный охинский сантехник в прошлом – Филин.
Его узнали сразу. И, не раздумывая, запихали в машину вместе с двумя молчаливыми, заросшими мужиками, в каких даже овчарки с трудом признали людей.
Треск сучьев, кустов, топот сотен ног, шум падения, вскрики, лай, рычанье собак, команды остановиться, автоматные очереди, пистолетные выстрелы, тяжелое дыхание – все сплелось в единый большой ком небывалой облавы.
Стонала тайга, глядя на людей. Ее порожденье, свирепое зверье, и то убежало со страха, подальше – в самую глушь. И было чего им испугаться.
На поляне трое таежных мужиков поймали одного – в спортивном костюме. Схватили за ноги и руки и об корягу, всем телом… Пока голова не отвалилась у него. А как он кричал – даже звери не выдержали…
А возле реки десяток лохматых мужиков на засаду нарвались.
Их сначала собаки поймали. Троих едва насмерть не порвали. Еле отняли оперативники, и враз драка завязалась. Свирепая, короткая. Овчарки, хватив крови, без разбору на людей кидаются.
Кого волоком за ноги, других в спину автоматами, погнали к машинам.
Тайга все видела. Ей всех было жаль. Потому молчала, приютив, скрыв от глаз, в лапах пушистых елей, маленького лысого мужика, внимательно следившего за всем, что творится внизу.
Там, наткнувшись на убитого оперативника, споткнувшись о его голову, милиционеры вовсе рассвирепели. Из кустов, из-за пней, из-под коряг, с деревьев стряхивали людей и, едва те попадали в руки, месили ногами и кулаками в кровавые котлеты.
Лица бледные, перекошены до неузнаваемости. В глазах – молнии.
Видела тайга охоту на зверей. Но чтобы люди – на людей, не доводилось…
Вот и эти двое… Один другого догоняет. Ныряют меж кустов и деревьев. Дышат загнанными оленями. У беглеца глаза круглые, как у зайца. Жить хочет…
– Стой, Фишка! Стрелять буду! – и грохнул выстрел. А человек бежит. По инерции. Но вот упал, лицом в землю. Руки раскинул. Словно обнял, прося прощенья.
– Готов? – удивился догонявший. Но тут же упал, вскочивший вор кинулся к горлу. Но собака помешала, подоспела вовремя. Налетела вихрем. Сшибла. Впилась зубами в плечо. Вырвала клок кровавый.
Фишка от боли сознанье потерял. Да вернули. Пинками. Нацепили браслеты, и, выбив пару ребер, – бегом – марш в машину! Овчарка чуть на спине не виснет.
А в глуши трое оперативников с пятью фартовыми махаются. Зубы трещат. Скулы набок, глаза – сплошные синяки. Лица в лепешку. Дерутся не только кулаками, ногами, головами. Так что кости ломаются с хрустом.
Мат такой, что деревья отвернулись со стыда.
Кто свирепее? Теперь уж не понять.
Блатари, бичи, шпана, фартовые ножей из рук не выпускают.
Оно и понятно. Не только милицию, собак убивают. С десяток запороли. Бросили в кусты, от глаз подальше. Мол, псина, падаль и легавый – воняют одинаково.
Машины уже по два рейса сделали в город. Битком были забиты. А облава лишь набирала силу и накал.
Десятка три охинских потаскух и пьяниц вытолкали из тайги оперативники, велев вернуться в город. Бабы орали, грозились, их припугнули несколькими выстрелами под ноги, и мокрохвостая, лохматая свора понеслась от тайги подальше.
Бичей, особо старых, выдворили без особого труда. Предупредив, чтоб держали языки за зубами. А тех, кто решил вступиться за фартовых, ловили наравне с ворьем.
В извилистом, лесистом распадке нарвались на засаду убегающие блатари. Эти – умнее других оказались. Впереди себя троих проституток поставили. В голове – Катька по кличке Жох. Это она пила портвейн со стариками-осведомителями.
Широкий, плоский зад, видавший виды, надежно прикрывал собою десяток мужиков.
Шли тихо, надеясь проскочить незамеченными. Да один из мужиков, споткнувшись, упал.
– Опять в собственных мудях заблудился. Чего об родной хрен спотыкаешься, Чубок? Оторвут тебе их легавые, будешь знать, как линять надо, – определила на слух оплошавшего.
– Захлопнись, лярва! – услышала в ответ родное.
Блатари рассмеялись. А судьба оскалилась собачьими
клыками.
Катьку-Жох громадная сука за сиську прихватила. Повисла на ней. Шлюха от боли не своим голосом взвыла.
Мужики в клубок сплелись. Громадный, вонючий, лохматый. Собаки на него верхом взобрались. Рвут всех подряд. Подоспевшие оперативники, оторвав овчарок, пока не опомнились блатари, надевают им наручники. Быстро, не суетясь.
Трое хотели кулаки в ход пустить. Не успели. Промахнулись. Получили «в солнышко», в пах, в зубы…
Лишь две потаскушки тишком, бочком оторвались от кодлы. На них ни собак, ни милиции не хватило. И, выбравшись кустарником из распадка, помчались в город, радуясь, благодаря судьбу.
Катьку, перевязав и смазав, отпустили восвояси. Предупредив завязывать с блатными хотя бы по возрасту.
Жох, отскочив на десяток метров, задрала юбку спереди и, показав милиции заголенное, крикнула:
– У ней возраста нет! Всегда красотка! Никто не обижался. А вот вам, легавым кобелям, и понюхать не дам! – побежала в город, влипая в плоский зад босыми пятками. Ей вслед кто-то свистнул. И Жох, испугавшись того, что оперативники могут отпустить с поводков рычащих овчарок, понеслась зигзагами еще быстрее.
Из тайги по дорогам и тропинкам выходили, выволакивались, выползали и выбивались люди.
Одни – выкатывались кучей, другие – цепочкой, гуськом шли. Их подгоняли оперативники.
На маленькой, глухой поляне поймали фартовые троих милиционеров. За учиненную облаву короткую разборку устроили. Разметав в куски, свалили термитам на муравейник. Чтоб до конца года не голодали красные крупные муравьи.
А сами, не переговариваясь, немыми призраками, меж деревьев пошли. Тихо, неслышно. Но овчарок не проведешь. Учуяли.
Сворой на свору кинулись. Тут уж ножи в ход пошли. Собаки сзади напали. Придержали, пока оперативники подоспели. И снова драка, выстрелы. Но в свалке двое успели влезть на сосны. Одного – собака выдала. Не отошла, покуда не сняли фартового. Второй словно прирос к стволу. Прикинулся грибом-паразитом. Сама сосна и та в это поверила. Пусть и болячка, но своя. И укрыла человека лохматой лапой.
Видел, как измордовали друг друга люди. По лицам никого узнать нельзя. Сплошное кровяное месиво. На плечах у всех лохмотья. Спины, плечи, грудь – ножами исполосованы. Кровь по ногам хлещет. Но злоба сильнее боли.
Дерутся люди. Вон фартовый въехал в скулу оперативнику. Тот к стволу дерева отлетел. На сучья спиной. Свалился вниз без сознанья, а может, и жизни не стало…
Двое фартовых смятыми комками под ногами дерущихся валяются. Мертвые, но законники. И здесь своим помогают.
Если б не подоспела подмога, ушли бы фартовые, измотав, раскидав оперативников. Но не повезло…
Пять рейсов сделали машины. Городская тюрьма изумлялась.
– В один день столько задержанных? Что это с милицией случилось сегодня?
А машины, сделав круто разворот на дворе, снова спешили в тайгу, где все еще продолжалась дуэль.
– Ну, сучий потрох, сторож параши, пидор вонючий, попадешься ты мне на скользкой дороге! Как гниду размажу! – выл мужик, какого оперативник поймал в тайге. И, заломив ему руку за спину, вел по кочкам сломавшегося чуть не пополам.
Пятеро законников в брошенной медвежьей берлоге замерли. Дышать боятся. И хоть велик соблазн убить оперативников, рисковать собою не хотят. Своя шкура дороже короткого удовольствия. А в этой заварухе немудрено и самому «маслину» поймать.
В берлоге темно и сыро. От запахов прели мутит. Но деваться некуда. Хочешь выжить – терпи и молчи.
Пальба в тайге понемногу слабеть стала. К сумеркам, будто захлебнувшись, раздалась в ней пара выстрелов. Стих и лай собак.
Лишь торопливые шаги оперативников, спешивших вернуться в город до темноты, уходили из чащи спешно.
Вот и эти четверо идут без оглядки. Гуськом – из тайги. Она уже непроглядной становится. Каждая минута задержки бедою может обернуться. Не всякая тишина в ней – покой.
Уходят люди, оставляя за плечами кровь и смерть. Ни в одном сердце не проснулось раскаяния. Лишь притупленная злоба цедит сквозь зубы злое, срывает с губ брань.
Иной оперативник, поотстав, вздрогнет в страхе. А вдруг фартовый из-за дерева появится. Заткнет рот и придушит в темноте, пикнуть не успеешь. Сколько жизней сам оборвал, уже забыл.
Да и законники не лучше. Чуть облава стихла, с деревьев, из берлоги вылезли. Об убитых оперативниках не говорят, за людей их не считают.
Оглядевшись, прислушавшись, убедившись, что вся милиция ушла из тайги, развели на полянке неяркий костерок.
Вскоре к нему подошли еще двое.
К полуночи у костра, загородив его плечами от посторонних глаз, сидели семеро фартовых. Чудом уцелели.
Говорить не хотелось. Не верилось, что случившееся – не дурной сон, а жуткая, пугающая явь.
Никто из них за свою жизнь не мог припомнить такой дерзкой, объемной и отчаянной облавы, перетряхнувшей всю тайгу, опустошившей «малину».
Надо бы прийти в себя, перевести дух. Но где? И фартовым временами присущ страх – животный страх потери.
Глаза не смотрели ни на что. За один день потерять убитыми около двадцати кентов! И каких! О блатарях лучше не вспоминать. Только овчарки унесли пятнадцать жизней. Милиция потеряла намного меньше.
– Слинять надо, – подал голос один – лысый, тощий, длинный законник. И глянул на Лешего. Тот смотрел в огонь, кутаясь в пиджак. Его знобило. Не от холода.
Бурьяна замели в тюрьму оперативники. Он видел, как это случилось, а потому Лешего и теперь трясло.
Бурьяна искали по всей тайге. И нашли под кустом, непроснувшегося после вчерашней попойки. Его подняли пинками, окружив со всех сторон плотным кольцом.
Бурьян спросонок ничего не понял и, вскочив на ноги, стал отмахиваться. Но оперативников было много. По парню загуляли неудержные кулаки. Оперативников не остановило неравенство сил. Всяк вспомнил беды, причиненные побегом. Всяк мстил за себя, как мог.
Леший вздрагивал от каждого удара, от всякого невольного стона Бурьяна и запоминал тех, кто нанес удары.
Бурьян не встал на ноги. Его выволокли из тайги за шиворот. Измордованного, истерзанного, схватив за руки и ноги, мешком в машину запихали, под грязный, оскорбительный смех.
«Жив ли он?» – понурил голову пахан «малины». И успокоил себя тем, что если Бурьян – его сын – выживет…
– Линять? Куда линять? Отдышись после шухера. Оглядеться надо. Мусора все разом не смылись. Стремачей оставили повсюду. На всяк сраный случай. Это, как два пальца. Дня три прокантуются лягаши. И, не надыбав никого, смоются по своим хазам. Вот тогда и нам сорваться можно. Теперь канай. Усек?
– Завтра с утра опять возникнут на облаву. Тогда уж всех сгребут. Заметут вчистую, – высказал свое опасение громадный лохматый мужик, так похожий на гориллу, соскочившую с баобаба погреться у костра.
– Кончай бухтеть, Матрос, иль тебе по кайфу на дальняк смотаться? Ботаю, самого накроют и нас начнут шмонать по тайге! – оборвал Леший зло. И уставился в огонь, поющий тихую, грустную песню.
Вычистив брошенную, пустую берлогу, фартовые наскоро согрели, просушили ее и, натаскав хвойных лап, легли вповалку, до рассвета надо отдохнуть.
Двоих законников оставили на шухере.
Не спали в эту ночь и оперативники. Пришлось усилить охрану тюрьмы, разобраться с каждым задержанным. Их было так много, что Одинцов забыл о сне, еде и доме.
Сутками работала милиция, выясняя кропотливо и основательно, чем занимался, где проживал, работал и на какие средства существовал каждый задержанный? Почему оказался в тайге? Связан ли с ворами? Какие у них в тайге были взаимоотношения?
Лишь десять мужиков выпустила из тюрьмы милиция, извинившись за необоснованное задержание. Те, едва оказавшись за воротами тюрьмы, бегом помчались прочь, зарекшись совать нос в тайгу по какой бы то ни было погоде.
С женами погрызлись трое. По мелочи. И, взяв отпуска, ушли в тайгу. Отдохнуть от забот вздумали.
Четверо геологов оказались в тайге. Их под горячую руку взяли оперативники после того, как те не захотели покидать лагерь.
– Мы вас в новый переведем, – пообещала милиция, затолкав в «воронок».
Еще троих ревизоров, командированных из области, забрали по ошибке. Те так напились у реки, что лишь в милиции имена свои и должности вспомнили. Объяснили, как оказались в тайге и зачем.
В тюремной больничке мест не хватало. Клали только тяжелых больных, по ком реанимация скучала. Но ворье – народ крепкий. Получит обезболивающий укол морфия и уже ожил… На ноги тут же вскакивает. И начинает шнырять по углам, что где плохо лежит.
Весь спирт выглотали, все капли и настои, таблетки от кашля – кодеин пригоршнями глотали. А потом кайф ловили, развалясь прямо на полу. Их мало тревожило собственное здоровье, не пугала тюрьма. Они быстро приживались, привыкали всюду. А освоившись, шутили:
– А чем тут не житуха? Хамовку приносят, дышим под крышей; параша под носом, даже кайф перепадает. Только шмар недостает. Остальное – полный ажур…
– Хрен с ней, что влипли! Как накрылись, так и смоемся! Верняк трехаю, кенты?
– Кто от воли откажется? Ты что? Съехал с шаров?
Да где ты видел такого шибанутого? Мне – не доводилось!
– Эй, Бурьян! Когда оклемаешься, я те такую шмару подкину, замучаешься ночевать! Ну, ботаю вам, кенты, я такой стервы век не видал. Рыжая кобыла! Жопа – банковский сейф. Не обхватишь! Буфера, что мешки с кредитками. Все остальное, едрена мать, – сущий дьявол в юбке! Ох и шмара! Я утром от нее на карачках слинял. А она, лярва, дыбилась, мол, слабак в яйцах. Я ж всю ночь потел. И ей мало! – удивлялся медвежатник, известный в «малине» бабник.
– Ты ее с кобылой спутал, а шмару, как сейф, трясти надо. Не в наездники возникать. На то зелень имеется, а фартовым, чтоб все подчистую. Чтоб утром не ты ей башли давал, а она тебе – за утеху. Вот тогда ты – кобель! – учил медвежатника старый кент, осклабив длинные, желтые зубы, приоткрывшиеся в полуулыбке от нахлынувших воспоминаний.
Бурьян лежал, отвернувшись к стене, и лишь изредка, трудно втягивал воздух сухими губами.
Перед глазами вертится вихрем белая метель. Сыплет искры в лицо, в глаза, обжигает голову несносно. И гудит, не переставая в самые уши. От этого ее воя голова раскалывается на части, болит, словно всю жизнь пил ерша. От него в висках ломота, тошнота сдавила горло.
А пурга бьет по груди колючими крыльями. По ребрам – без промаха. Слепит глаза. Кругом бело, как зимой на могиле матери.
Но кто это идет навстречу через сугробы? Кому в человечьем жилье места не нашлось? Кого, как и Бурьяна, обошли теплом люди и, не пожалев, выставили за дверь лицом к лицу с пургой и смертью?
Бурьян вглядывается. Знакомая фигура. Но кто она? И вдруг узнал. Сердце сжалось. И вместо крика сухой шепот:
– Ира? Как вы здесь оказались? – берет ее руку.
И, диво, она не отняла, не оттолкнула…
Бурьян подбирает нужные слова. Хочет увести Ирину в тепло, к людям, к жизни. А она смеется, убегает в метель. И зовет, зовет за собою в белую канитель.
– Вернись! – зовет Бурьян.
Но Ирина взбежала на сугроб и исчезла, словно спряталась. Бурьян очнулся оттого, что чьи-то руки, откинув одеяло, бесцеремонно повернули его на живот. И голос, сухой, надтреснутый, сказал коротко:
– Не дергайтесь. Это укол!
– А мне можно такое же? – заголил задницу медвежатник.
– Вы обойдетесь, – усмехнулся врач и прошел мимо.
– Вот, хмырь облезлый! Жмот! Я своей фартовой сраки для него не пожалел, а он, падла, козью харю мне свернул. Стоило б оттрамбовать гада, – предложил фартовый.
– Не дергайся, не кипишись. Дыши тихо. Файней секи, как сорваться с клетки, – оборвали медвежатника.
Бурьян не слышал спора. После укола боль отпустила, и он впал в тихое, сладкое забытье.
…Спали в тайге фартовые. Все в одной берлоге, сбившись в кучу, как дети.
Они прижимались друг к другу накрепко, словно мальчишки, застигнутые в пути ненастьем.
Такие разные, во сне они были так похожи. Вон, как раззявил губастый рот Матрос. Храпит, медведю на зависть. На ближних деревьях ни одной зверюги. Все убежали.
Матросу теперь снится море. Такое, каким он знал его, любил и помнил. Ведь не всегда Гришка был вором. Фартовыми не рождаются. Такими их делает госпожа судьба.
К Гришке она заглянула в колыбель не глазами матери, а сиротством, отнявшим родителей в полугодовалом возрасте.
Может, и кончился бы он в той колыбели от голода, да глотка помогла. Ох и здоровая она у него была! Заорал, когда есть захотел. Да так, что с моря его крик услышали. В дом вошли. Соседи-рыбаки. Поначалу в приют хотели сдать. А потом, подумав, у себя оставили.
В своей ораве не меньше десятка пацанов. Одним больше будет – велика ли морока? Выходится, авось.
Принесли бабе, какая отмыла и накормила, завернула в сухую тряпку и приказала старшим детям растить за брата. Те не обижали. Смотрели за ним, играли, баюкали, учили ходить, говорить.
За годы привыкли к Гришке и забыли, что не кровный он им.
Гришка рос крепким. Умел и в малом возрасте кулаком влепить обидчику. С детства в нем норов проявился. Еще портки не надел, в рубахе бегал, а уже за себя умел постоять. В семь лет стали приучать его к рыбалке, за весла сажать. Получалось отменно. Силенкой судьба не обделила. Так и думал, что будет всю жизнь рыбаком, так бы и случилось, не посмейся судьба над мальчишкой во второй раз. Она обрушилась на берег внезапно, среди ночи, жестокой бедой с нежным именем – цунами.
Волна, высотою с сопку, смела в секунду дома и жизни. Не предупредив заранее, ничем не выдав себя.
Гришка в этот день не ночевал дома. Вместе с приемной матерью, двумя старшими братьями уехал к родственникам – в город. Погостить, купить обнов. Эта первая в его жизни путина была на редкость удачной, принесла семье немалый доход. Но не пошел он впрок никому.
О случившейся беде узнали лишь на третий день, когда вернулись из города.
Дома не было. На месте рыбацкого маленького села – лишь кучи морской капусты и стая чаек…
Поначалу растерялись, подумали, что автобус маршрутом ошибся. Но нет…
Приемный отец и восемь детей погибли в ту ночь разом.
Мачеха долго соображала. А потом на Гришку набросилась:
– Ну почему я тебя взяла с собой? Почему не своего, а чужого? Пусть бы ты вслед за родителями в море ушел! – кричала женщина, навсегда лишившись рассудка.
Гришка этого по малолетству не понял. Он не стал ждать, когда его остановят те, кого считал братьями. Он молча повернул от мертвого берега и ушел навсегда. В город. Уже не гостем, не за покупками. Он разучился, забыл, как это делается. Он отнимал, возненавидев всех теток, старух и девок – весь женский род.
Гришка вырывал из их рук сумки, сетки, даже когда был сыт по горло. Он воровал деньги из карманов, мстя за свою боль, обиду.
Ему и через много лет слышалось:
– Почему ты не сдох?!
Первый раз он попал в милицию, когда ему не было и десяти лет.
Правда, избили его там, как взрослого. А уж потом допрашивать начали.
Гришка отвечать отказался. Его продержали в камере целую неделю. На хлебе и воде. Там он познакомился с настоящими ворами. Они и научили, как держаться на допросах, чтобы выйти сухим из воды. Он послушался советов. И вскоре оказался на воле.
Воры дали ему адресок, где Гришку приняли и несколько лет учили делу.
– Любители-одиночки, а проще – шпана, навара не имеют. Они и дышать не могут кайфово. А потому, что нет у них кентов! Вот ты где кантовался? В подвалах, чердаках. Теперь– на хазе. При «малине» и пахане! Секи, зелень! И паши!
Матросом его звали за любовь к морю. Хотя ни разу после рокового, памятного дня он не был в рыбацком селе.
Матрос… Сколько зон, сроков, сколько бед пережито! Ни семьи, ни любви, ни детей не имел и не знал. Так и остался сиротой, словно не матерью в доме, а самою бедой на погосте рожден.
Горькие складки прорезали все лицо. Да что там оно? Душа – сплошная боль. Он ничего не ждал от жизни. Не желал радостей, не зная их сызмальства, никогда ни о чем не мечтал.
Вот только иногда, непонятно почему, присматривался к цветам в тайге.
«Красивый. И живет на воле. И все ему тут родное, свое. И небо, и тайга, и соседи. Всего-то – былинка! А детей имеет. Они – без любви не родятся. Значит, нужна эта жизнь. Хоть и слабая, короткая, но с понтом! А я па что маюсь? Для чего-то понадобился, коль живу?
Неужель только для горя?» – думал он, обхватив руками косматую, как кочан, голову.
Храпит Матрос. Одною рукой ненароком Лешего обнял. Случись проснуться, плевался бы до ночи. А во сне, чем теснее, тем теплей.
Леший под боком у Матроса свои сны видит. Их с кентами не делят. Ему снится мать. Вот она вернулась с работы, усталая, но улыбчивая. С получкой. Обнову купила сыну – штаны с помочами. Не короткие – по колено, а настоящие. До самых пяток.
Леший влезает в штаны, натягивает на плечи помочи. Радуется, что обнова впору пришлась. А мать смотрит на него и говорит так тихо, грустно:
– Совсем уж состарился ты, сынок? На голове ни одной волосинки нет. Все повылезли. И морщины… Все от непутности твоей. Зачем так живешь? Хуже собаки. Никого не обогрел, не обрадовал, не любил. Горькой полынью маешься. Зачем мне мертвой душу рвешь?
Леший помочи из рук выронил.
– Эх, сынок! Во сне ты – радость моя! А проснешься – опять моею бедой станешь. Перестань мстить мертвому! Отойди от зла. Прости отцу вину его. Пока не поздно. Живым с покойными делить нечего. Уйми боль свою. Очисти сердце и душу.
– Не могу! – плачет Леший, уткнувшись в холодные руки матери.
– Тогда забудь меня! И не зови в горе своем! Верни себе сердце, то, какое было у тебя в детстве.
– Да как мне суметь? Ведь жизни не осталось. Я потерял ее вместе с сердцем. Еще тогда, когда тебя не стало. Но ты здесь. Значит, жива. И, может, я найду потерю?
– Ищи в себе! А коль не отыщешь, потеряешь все. Все! Слышишь? И моей смерти позавидуешь! Ведь я тебя человеком родила! – встала мать и пошла к двери.
– Не уходи! Мне так плохо и одиноко! – попытался удержать за руку.
– Ты скоро придешь ко мне. Совсем, – открыла дверь и, оглядев сына улыбчиво, исчезла.
«Алешкой любила называть. А теперь будто забыла имя. Неужели его у меня больше нет?» – проснулся Леший и вылез из берлоги. Он проверил, не спят ли на шухере стремачи. Но фартовые исправно стерегли покой оставшихся в живых.
Когда вернулся, кенты уже встали. Матрос, оглядев пахана, сказал хмуро:
– Срываться надо. Чем шустрее, тем файнее. Нынче легавые нарисуются. Жмуров своих в тайге дыбать. Троих не нашмонали. На нас напорются – крышка! Мы в ловушке. Они своих стремачей не сняли. Всех на шухере оставили. Я ночью их засек. Услышал, о чем ботали.
– Пока легавые не очухались, линяем, кенты, – согласился Леший и, оглядевшись, предложил уходить распадком.
К рассвету фартовые вышли из тайги. И, ползком миновав задремавшую милицейскую засаду, добрались до железной дороги. И исчезли из вида в густом тумане, окутавшем плотным одеялом все вокруг.
Утром проснулся и Бурьян. Огляделся, ничего не понимая. Где он? Во рту горечь. Голова болит. Тело ломит. Да так, что не пошевелиться, не двинуться.
– Пить, – простонал тихо.
Чьи-то руки уверенно подняли его голову, подали стакан воды.
Кто это? Лица не увидел.
«Неужели зенки форшманули? – с ужасом подумал Бурьян. – Как тогда дышать? Уж лучше б кентель оторвали сразу, чем так», – заскребло на душе и позвал:
– Кенты!
– Нет их здесь! – отозвался голос рядом. Чужой, незнакомый.
– Где я? – испугался Бурьян, не сумев пошевелить руками.
– В больнице.
– Один?
– Да. Тут ты один. Здесь бокс. Тебя ночью сюда перевели. Кончался. Думали, не откачаем, не отдышишься больше. И теперь под капельницей лежишь. Как мумия. Весь в бинтах. От макушки до ног. Весь в проломах и переломах. Всю ночь хирурги тебя сшивали. Собирали по частям. Говорили, дня три в себя не придешь. А ты, гляди, ожил. Здоров, черт! Благодари Кравцову за спасенье. Это она всех на ноги подняла. Заставила тебя выходить, вернуть в свет. Не то бы еще в полночь – концы отдал.
Бурьян слушал молча. А потом спросил говорившего:
– Ты-то кто будешь?
– Санитар я. Вместо сиделки около тебя нахожусь.
– Зэк или вольный?
– Вольный. Зэков в бокс не допустят. Не поверят. Да и какая тебе разница сейчас? Твои уверены, что ты умер. Клиническая у тебя была…
– А это что?
– Клиническая смерть? Это начало настоящей. Очень недолгое. Минуты две, от силы – три. Хорошо, что все на месте оказались. Не успели уйти. Не то уже облили б тебя известью и сожгли во дворе тюрьмы, – продолжил голос.
Бурьян услышал, как скрипнула открывшаяся дверь. Кто-то вошел.
– В себя пришел. Уже говорит. Пить просил. Я дал
ему.
Бурьян почувствовал, как его руку смазали спиртом, сделали укол. И тут же отступила боль. Он снова провалился в сон. Очнулся и целиком пришел в себя лишь через три дня. Услышал голоса рядом. Но слов не мог разобрать. Говорили тихо, шепотом.
Бурьян пошевелил рукой. Двигается. Ноги почувствовал. Голова еще болела, но терпимо.
Собрав себя в комок, осознал, что самое плохое уже позади.
– Борис, как чувствуешь себя? – послышался голос совсем рядом.
– Дышу, – попытался открыть глаза. Но не получилось. Голова оказалась сплошь перебинтованной.
– Выздоравливайте! А то тут женщины вами интересуются. Не терпится им увидеться. Соскучились. С утра до вечера звонки сыпятся. Надо же их порадовать, доказать, что не рохля – мужчина! В полном сборе! – смеялся человек.
– Кто спрашивал? – перебил Бурьян.
– Ирина Кравцова! Самая красивая женщина Охи!
Бурьян, скрипнув зубами, отвернулся к стене. Во сне чего не бывает. Но в реальной жизни все иначе. Кто из фартовых пожелал бы себе на ночь в постель вместо привычной, покладистой шмары следователя городской прокуратуры? Да такого свои же законники голыми руками в параше утопят.
Бурьян себе такого никогда не пожелал бы. К тому же о Кравцовых, после побега, он немало наслушался в тайге от своих и блатарей, от ханыг и шмар.
Едва узнав у Бурьяна, кто вел его дело, охинская шпана сказала:
– Вовремя ты смылся.
– Ох и повезло тебе, что слинял!
– Эта баба умеет расколоть до самой жопы. Простухой прикинется, лаптем. А потом до мудей в процессе вывернет. Каждое показание в обвиниловку впишет.
– Она не гляди, что по годам зеленая. У ней пахан в советчиках. Сам колымский дьявол! Ухо востро с ней держат.
А фартовые отозвались короче:
– Хоть с мусорами она не кентуется, но хавает из одного общака. Потому не в чести у нас эта кодла. Стерегись их клешней.
И Бурьян вскоре переболел Ириной. Чем-то она пришлась ему по душе. Может, потому, убегая из милиции, не убил ее, увидев, что оглушена, не воспользовался случаем – прикончить. И даже мысль такая не шевельнулась. А оказавшись на воле, вскоре и забыл о ней. Вот только сны… Но им он – не хозяин.
Бурьян думает о кентах. Всех ли сгребла в тот день милиция, или кому пофартило смыться?
– Тут вот привет вам пришел. Из камеры. Интересуются здоровьичком, – услышал фартовый. И тот же голос продолжил: – Табачку вам хотели передать. Говорили, что уважаете самосад? Но мы отказали. Рановато, мол, ответили. А уж так просили, говорили, что с семи трав собран. Особый сорт.
Бурьян чуть не подскочил. Узнал. С семи трав… Семеро на воле…
– Его, говорили, на воле лишь крепкие мужики курят, лешачьей породы. Потому отказали, что крепкого вам нельзя…
«Пахан на воле! – понял Бурьян. И надежда на возможность побега вновь закралась в сердце. – Только бы на катушки встать скорее, чтоб из больнички смыться! На волю слиняю! К своим. Уж нынче, хрен в зубы, бухать с блатарями не стану. Чтоб снова волю не пропить».
От услышанного фартовый повеселел.
Уже через неделю он начал вставать. С ног и с рук еще не все гипсовые повязки сняли, но молодость брала свое, одолевала болезнь.
Одно удручало фартового. Несмотря на поправку, его не переводили в общую камеру к кентам. Держали в одиночке. Мрачной и глухой, куда не доносился ни голос, ни крик, ни команды.
«Ну и житуха настала! Будто в охране погоста канаю, как последняя падла! И все меня позабыли. Даже эта Кравцова, словно в жмурах держит. Приморила в клетке. Во, лярва сракатая!» – ругался Бурьян на Ирину, какая не теряла времени зря. И уже допрашивала Филина, содержавшегося, как и Бурьян, в одиночной камере.
– Я не согласен с обвинением. Я не бродяга. И не тунеядец. Это не мое. Понятно?
– А кто же, если не работаете больше года, не имеете постоянного места жительства, стабильного заработка?
– Я вкалывал всякий день! Понятно? И не на халяву. Жратву себе честно добывал. Ни у кого на шее не сидел в иждивенцах, не побирался, не воровал. Сам себя держал. Понятно?
– Как можно кормиться, не работая?
– А я халтурил. Подрабатывал на Мутном глазе, где все мастеровые города по утрам собираются. Их там по надобности горожане разбирают. Около пивбара. Все о том месте знают. В месяц, бывало, зашибал столько, что на работе за год не обломилось бы. На это жил. Что тут паскудного? Кому я помеха? Почему тунеядец? – вперился Филин в лицо следователя ненавидяще.
– Вы жили в тайге. Вас там задержали. И вы хотите убедить меня в том, что и там халтурили по своей специальности, зарабатывая на хлеб насущный мозолями?
– Я в отпуске. Имею право на отдых или нет?
– Ваш отпуск длится уже полтора года, не слишком ли он затянулся?
– Сколько хочу, столько отдыхаю. Я за свои живу. Вот если бы воровал, тогда, поймав на деле, имели бы право на задержание. А теперь – нет его.
– Ошибаетесь. Если бы вы могли доказать свой официальный заработок, обеспечивающий вашу жизнь, тогда другое дело. Но вас взяли вместе с разыскиваемыми уголовниками. Они занимались грабежами. Впрочем, это вам лучше известно.
– В тайге полгорода было. Откуда знаю, кто из них вор? Я – отдыхал! Понятно?
– От чего? – в упор глянула Кравцова.
– От всех и всего. От людей и города, от шума и голосов. От разговоров толпы. Надоело все, – отвернулся Филин.
– Предположим, что говорите правду. Но тогда, как питались? Где брали продукты?
– Их в тайге завались! Грибы, орехи, ягоды. Не лепись, с голоду не сдохнешь.
– А хлеб? Соль, курево?
– Я без хлеба могу годами жить и не вспомню о нем. В тайге я куропаток голыми руками ловил. Жарил и ел их. Сколько хотел. Соль с собой взял. А курево мне не нужно. Завязал. Понятно?
– Вы в тайге находитесь полгода. Это что – все в отдых входит?
– А кто мне запретит? Я не зэк, сколько хочу, столько отдыхаю! – выпалил Филин раздраженно.
– И сколько намеревались отдыхать еще?
– Не знаю. Пока не надоело бы!
– Вы – грамотный человек. На работе считались лучшим специалистом. Равного в городе нет. Это и мне известно. Но знаете, что человек без определенных занятий и наличия заработка – тунеядец. Такие подлежат задержанию и принудительному устройству на работу, если не совершали противоправных действий.