Текст книги "Ваятель фараона"
Автор книги: Элизабет Херинг
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 15 страниц)
– От того Абы, который выгнал из Она жрецов?
– Так и я сначала подумал. Но Уна сказал мне, что речь идет о совсем другом Абе – об Абе, управляющем царским имением в Нехебе.
– Это один и тот же человек. В Оне Аба удержаться не мог. Слишком много злодеяний совершил он там. На него, конечно, поступило много жалоб. И все же рассказывают, что он поднялся вверх по служебной лестнице. Царское имение в Нехебе в два раза больше, чем прежние владения Амона в Оне.
– Нет! – Тутмос почти выкрикнул это слово. – Это совершенно невероятно! Что может быть общего у Абы и Уны, если Аба убил мать Уны и братьев!
– Может быть, Аба не знает, кто такой Уна? Может быть, Уна связался с ним, чтобы его погубить? А может быть, – и это представляется мне гораздо более вероятным – Уна поддерживает его потому, что Аба и подобные ему люди больше всего мешают распространению культа Атона? Они грабят, опустошают, насилуют во имя этого бога. Нет лучшего средства, чтобы осквернить и обесчестить Атона!
Глубоко удрученный Тутмос молчал, погрузившись в себя. Его дыхание прерывисто. Он не может поднять глаз от пола. Наконец Тутмос еле слышно спрашивает:
– Ну, а я… что я теперь должен делать?
– Что ты должен делать, Тутмос? Ты должен молчать, быть немым как могила. Маловероятно, что Уна вернется. Земля будет гореть под его ногами. Здесь никто не знает, кто он на самом деле, исключая тех, которые сами должны бояться подобных разоблачений. А там, где его знают, никому не известно о том, что он твой шурин. В этом случае на тебя не может пасть никакого подозрения. Спаси тебя Атон! Это может стоить тебе жизни!
– Но ведь я не совершал никакого преступления! Никогда я не осквернял своего языка ложью. Разве мне не поверят, если я сам выступлю с обвинением против своего близкого родственника?
– После того как Уна убежал?
– Паук! Можно ли допустить, чтобы он дальше плел свои сети?
– Тутмос! – Голос Небвера потеплел. – Ты говоришь совсем так, как говорил мой брат. Но… разве тебе не приходилось видеть шмеля, попавшего в сотканную пауком сеть? «Я силен, – думает он, – а нити тонки». Однако нити эти не рвутся, они только отступают, растягиваются, раскачиваются из стороны в сторону, и когда шмель хочет из них вырваться, ничего у него не выходит, потому что он окончательно запутался!
Солнце уже ушло на покой за западную гряду скал, когда Тутмос отправился домой. И это было хорошо. Потому что ему казалось, что уже никогда в жизни оно не коснется его своими чистыми лучами.
Когда Тутмос переступил порог своего дома, ему бросилось в глаза расстроенное лицо Хори, встретившегося в дверях. «Неужели они уже знают! – думает он. – Неужели уже знает весь город? Может быть, они и меня считают лицемером, шпионом и преступником?» Ни слова не говоря, хочет он пройти мимо, но подмастерье преграждает ему путь.
– Мастер, – запинаясь, говорит он, – госпожа…
Эсе! О небо! Все это время он и не подумал об Эсе – вернее, каждая мысль о ней подавлялась злобой.
Он бежит через большую столовую, и ему кажется, что двери раскрываются недостаточно быстро. Внезапно до слуха его доносится звук, подобный плачу младенца. «Она родила? Так быстро… так внезапно?» Он врывается в спальню.
Там сидела его мать. В руках она держала сверток и что-то тихо напевала. Он пробежал мимо нее прямо к постели жены, приподнял простыню и увидел бледное восковое лицо.
Прошло уже более шести недель со времени похорон Эсе, а Тутмос все еще не мог взяться за работу. Почти весь день сидел он у кровати своей маленькой дочери и смотрел, как шевелятся ее розовые ручки, когда она, пробуждаясь ото сна, подносит их к своему личику и будто бы играет ими.
«Иби, – стонет Тутмос, – Иби» (Иби – «мое сердце» – назвали девочку) и прижимает к себе ребенка так сильно, что девочка начинает плакать, а ему долго еще приходится укачивать ее на руках. Няньке было с ним немало хлопот. Когда ей удавалось выпроводить Тутмоса, он бродил, лишенный покоя, по всему дому, проходил мимо своих людей, но совершенно не замечал их.
Даже с матерью он почти не разговаривал. И лишь тогда, когда Тени стала обвинять Небвера – она, мол, знала, что он приносит несчастье, ведь отец Тутмоса тоже умер сразу же после его посещения, – он устало махнул рукой и тихо сказал:
– Дядя тут не виноват.
Между тем работы в гробнице царской семьи продолжались. Птах был хорошим мастером. Хори за это время также многому научился. Даже маленький Шери отваживался с помощью красок и кисти отделывать детали, которые не поддавались обработке одним резцом. Он рисовал цветные шарфы и наносил складки на просторные одеяния должностных лиц, изображал золотые обручи и уреев на коронах царственной четы.
Но Нефертити, посетившая гробницу, не всем осталась довольна. Ей трудно было выразить, чего именно не хватало в картинах, законченных в последнее время, но, когда она узнала, что мастер, которому поручена эта работа, неделями не бывает в гробнице, лицо ее запылало от гнева.
Она села в носилки, велела отнести себя обратно во дворец и немедленно послала слугу, поручив ему привести скульптора.
– Я должна поговорить с тобой, Тутмос, – сказала Нефертити и сделала движение рукой, которое удержало его от того, чтобы упасть перед ней ниц и поцеловать землю у ее ног. – Царь поручил тебе украсить гробницу, в которой мы обретем свой вечный покой, когда Атон призовет нас к себе. Ты же допустил, чтобы там неделями работали только твои люди, а сам не проявляешь никакой заботы о деле?
Тутмос не поднял глаз, не увидел ее воспламененное гневом лицо и глубоко безразлично сказал:
– Если работа не нравится, повелительница, может быть, пригласить Ипу…
Нефертити удивил тон его голоса. Так может говорить только тот, кто погружен в глубокую тоску.
– Нет, не Ипу, – сказала она немного мягче, – а ты должен закончить начатое!
– Я не могу… я не могу! – И он бросился на землю у ног царицы.
– Ты болен? Ты расстроен? Кто-нибудь причинил тебе горе?
– Я сам навлек на себя все горе мира. Если я изгнал правду из моего сердца, то как же смогу я высечь ее из камня?
– Ты не хочешь мне довериться? – тихо спросила царица с материнской лаской в голосе.
Прошли мгновения, пока он обдумывал, с чего начать. А потом слова полились потоком, как воды реки, когда она заливает берега.
Тутмос рассказал и о своем отце, и о своей матери. О Панефере, Абе и Май. Об Эсе и ее брате. Себя он при этом ничуть не щадил.
– Моя мать, – сказал он, – долгие годы томилась в страшном горе. Панефер мучил, истязал и бил ее. Он отнял у нее сына и послал его на погибель (то, что я жив, не его заслуга), и у нее все же хватило сил спасти дочь Панефера от смерти, правда, ценой лжи, на которую она пошла из сострадания к ребенку своего врага. А я оказался не в силах простить ложь женщине, которую любил, хотя она прибегла к ней из страха потерять меня. Я не посчитался ни с тем, что она дрожала за жизнь своего брата, ни с тем, что она носила ребенка. Я грубо оттолкнул ее от себя, так, что она упала, и, нимало о ней не заботясь, ушел. А она истекла кровью во время родов, которые из-за моего удара наступили внезапно и преждевременно.
– Да, тебе, должно быть, очень больно, – заметила Нефертити, когда Тутмос умолк, – но не сможет ли утешить тебя мысль, что все это сделано тобой из неустанного стремления к правде?
– Из стремления к правде? Но почему я ничего не сделал, когда увидел паутину, которая со всех сторон опутывает эту правду? В стране царит насилие, повсюду льется кровь из стремления к правде! Происходит это, конечно, не по воле царя. Да и знает ли он вообще об этом? Он возвысил своей милостью нескольких советников. Им мало золота, которое он им так щедро дарует.
Они готовы продаться любому негодяю, если это выгодно для них самих и их многочисленной родни. Уж слишком быстро они разбогатели и были подняты из тьмы ничтожества милостями царя. Их ослепил блеск золота, о котором они знали раньше только понаслышке. Этот блеск оказался для них сильнее сияния Атона, который посылал им свои лучи еще тогда, когда они босыми, с непокрытыми головами пасли стада или работали в каменоломнях. Но не золотом и насилием должны завоевываться сердца для нашего бога!
Тутмос поднялся, отважившись посмотреть в глаза царице. Краска исчезла с ее лица, она заметно побледнела. Но взгляд ее не уклонился от его взгляда.
– Ты говоришь со мной так, как никогда еще ни один скульптор не говорил с царицей, – сказала она, немного помедлив, и голос ее зазвучал сурово, почти приглушенно. – Я позабочусь о том, чтобы суд состоялся..
– Если я поплачусь жизнью… – прервал ее Тутмос (внезапно он почувствовал себя настолько свободным от всякого страха, что не остановился даже перед тем, чтобы нарушить элементарное правило этикета). – Я готов поплатиться жизнью, только пощади мою мать, которая так много перенесла, и моих детей; они еще так малы!
– Ты плохо думаешь обо мне, Тутмос! – Лицо Нефертити вновь приобрело величественное выражение, и черты его стали строгими. – Не тебя повелю я судить! Если ты и допустил ошибку по заблуждению сердца, то достаточно уже искупил ее всем тем, что претерпел. Ты сказал, что не можешь больше высекать правду из камня, потому что она ушла из твоего сердца? В таком случае высекай из камня страдания. В гробнице моего супруга нет еще фриза с изображением погребального плача. Перед судом же предстанут все остальные.
Она встает, делает знак своим прислужницам, которые стоят в дверях (когда они только тут появились? Разве не была она одна, когда он вошел в помещение?), и отпускает скульптора легким наклоном головы.
«Суд, – думает Тутмос, когда, смиренно склонившись, идет к дверям. Суд! Это единственное, что она могла сказать? Но ведь правды без милосердия не существует! Только разве могут понять это те, кто властвует?»
И все же слова Нефертити затронули в его душе струны, которые он считал уже порванными. В тот же час отправился он к вечному жилищу Эхнатона, велел принести себе еды и питья и устроить ложе из покрывал и циновок в гробнице, которую он теперь не покинет до тех пор, пока фриз с изображением скорбящих об умершем не будет закончен.
Каждый удар резцом делал он сам и сам наносил краски. Ни один из его подмастерьев, даже сам Птах, не был допущен к рельефу. И вот сделан наконец последний штрих.
Отступив на несколько шагов от своего произведения, Тутмос долго рассматривал его в колеблющемся свете светильника.
Кого оплакивают женщины, заламывая руки, вырывая себе волосы, закатывая глаза?
Эсе? Она была как полураспустившийся цветок лотоса, сломленный бурей. Если бы буря пощадила его, лепестки постепенно раскрылись бы, а потом увяли бы и опали. Так стоит ли плакать из-за того, что этого не произошло?
Или скорбят они потому, что и Эхнатон, царь, так же смертей, как и его ничтожнейший слуга? И есть ли различие в смерти царя и самого обыкновенного человека? Сотрясается ли в таких случаях земля? Погибает ли порядок, право и справедливость, если перестанет жить тот, кто ими управляет? Или бог производит на свет уже другого сына, призванного заботиться о том, чтобы то, что было установлено ранее, не распалось? Почему люди страдают, почему сердца их от рождения и до кончины трепещут от муки, если сама жизнь их в руках Атона, который выводит из тьмы на свет все творения, отсчитывает часы их жизни и дарует км гробницы, где они могут видеть его и после своей смерти? Или люди страдают потому, что сами становятся в тень, хотя бог озаряет их своими светлыми лучами?
Тутмоса не было, когда Нефертити и царь осматривали его работу. Закончив ее, он сразу же оставил погребальные камеры. Похвалы ему теперь были не нужны.
– Видел ли ты что-нибудь подобное? – спросила царица своего супруга, глаза которого были обращены к стене.
Эхнатон улыбнулся:
– Ты хочешь получить похвалу за скульптора, которого избрала.
– Да, – ответила она, – я хочу этого!
Суд состоялся, но он ничего не принес Тутмосу. Царица пощадила его, и скульптора не пригласили в суд как свидетеля. Аба понес наказание, так же как и Маи со всеми своими сообщниками. Он обеспечивал родственников выгодными местами, которые давали им зерно, растительное масло, полотно. Сквозь пальцы смотрел он на своих управляющих, допускавших злоупотребления в находившихся под их надзором царских имениях, которыми они управляли не лучше, чем Аба. Да, рука руку моет, но от этого они не становятся чище.
Гробница Маи была разрушена, имя его стерто, а самого его направили на горные работы в восточную пустыню. Но Тутмос не уничтожил слепок его головы. Чего ради было это делать? Когда взгляд его устремлялся на эту голову, ему казалось, что он ведет беседу наедине и с этой исковерканной жизнью.
Под следствие попал и сам Туту. Однако он оправдался. Ни того, кем был Уна в действительности, ни того, что он вел запрещенную игру с Азиру, Туту не знал. В доказательство прочел он царю письмо, которое прислал ему аморитский правитель:
«К ногам моего владыки, моего бога, моего солнца падаю я ниц семь и семь раз. Мой владыка, мой бог, мое солнце! Что мне еще искать? Лик царя, моего господина, прекрасный лик вечно ищу я. О господин! Не внемли словам моих врагов, которые хотят оклеветать меня! Потому что я твой вечный слуга. Я исполняю все желания моего господина. Все, что исходит из уст господина моего, я исполняю. Смотри, восемь кораблей, и стволы кедров, и все, что мой царь, мой господин, мой бог, мое солнце от меня требует, – все я исполняю.
Мой господин! Увидишь – я приду к тебе, как ты того пожелал… Я поспешу прийти к тебе. Однако царь хеттов сидит в Нухашше, и я боюсь, что в мое отсутствие он может вторгнуться в страну Амурру, страну царя, моего господина. Потому что в двух днях пути от Нухашше находится Тунип, и я боюсь, что он будет угрожать этому городу, владению царя, моего господина.
Когда же царь хеттов отступит, тогда приду я.
И я, и мои братья, и мои сыновья – слуги царя, моего господина на вечные времена!»
– Почему же ты мне раньше не показал этого письма? – спросил царь раздраженно.
– Уна тогда сказал, – ответил Туту, – что он намерен сначала поехать на север, чтобы убедиться, соответствуют ли истине слова Азиру, прежде чем обременять царя, нашего господина.
Согнувшись, стоял Туту перед Добрым богом, не осмеливаясь поднять на него глаз. Но он чувствовал на себе взгляд Эхнатона, и ему становилось страшно. «Дело идет о жизни и смерти», – подумал он и пал ниц перед царем, поцеловав землю у его ног.
«Так все они пресмыкаются передо мной, – с отвращением глядя на Туту, думал Эхнатон, – все они так пресмыкаются, когда я стою перед ними. Когда же они уходят с моих глаз, тогда делают то, что пожелают!»
Безысходная тоска охватила царя. «Могу ли я обойтись без него? – спросил он себя. – Есть ли второй такой человек, кто так же хорошо разбирался бы в запутанных взаимоотношениях между зависимыми от меня правителями? И тот, кто займет его место, будет ли служить мне преданнее?»
– Встань, – сказал он распростершемуся перед ним Туту. – Немедленно пошли Хани за сыном Панефера. Дай ему отряды воинов и вручи письмо для Азиру.
Напиши амориту, что он не ответил ни на один из моих вопросов. Я хочу знать, почему он захватил Гебал, а Рибадди, моего преданнейшего слугу, выдал его врагам. Я хочу знать, почему он заключил договор с правителем Кадеша, хотя он отлично знал, что тот со мной поссорился!
Напиши ему, что я требую немедленно прибыть ко мне, независимо от того, будет ли царь хеттов в Нухашше или нет. Если он мне подчинится, тогда будет жить, потому что он, конечно, знает, что я не стремлюсь полностью подчинить своих союзников. Если же почему-либо он попытается строить мне козни, тогда найдет он смерть на плахе вместе во своей семьей.
Ко всему этому прибавь, что я благоденствую, как солнце на небе. И я, и мои воины, и мои колесницы в Верхней и Нижней стране, от восхода и до захода солнца!
Он делает движение рукой, давая понять Туту, что тот отпущен. Согнувшись, пятится к двери Туту, «главные уста царя». Когда дверь закрылась за ним, он наконец распрямился и облегченно вытер со лба пот.
Вскоре после этого разговора вторгся Хани в Речену и Сирию; Хани, сын верховного жреца Мерира, Хани, которому был присвоен титул «царского сына Ханаана». Никто не оказал ему сопротивления. Все вассалы подтвердили свою покорность, уплатили дань, выполнили свои повинности. Но никаких следов Уны обнаружить не удалось.
Больше двух лет оставался Хани в северных странах. После его возвращения царь решил устроить «парадный выход» в своих больших золотых носилках чтобы торжественно принять дань от Сирии и Речену, а также и от Куша, с Востока и Запада. Представители всех стран будут собраны в одно и то же время, так же как и представители островов, что среди моря, чтобы преподнести дань царю, сидящему на троне в городе Небосклон Атона. Эхнатон будет принимать подношения каждой страны и благословлять жителей.
Что же, тени рассеялись? Сеть паука порвалась? Порвалась?
Тэйе, царица-мать, умерла! Она не осталась в Ахетатоне и вскоре после отъезда скончалась. И место для своего вечного жилища избрала она не возле сына, а поближе к супругу. И сын не последовал за ее гробом, потому что обещал не покидать свой город во веки веков.
И еще два раза рожала Нефертити дочерей – шесть дочерей родила она и ни одного сына.
А потом погребальные плачи огласили Небосклон Атона. Мекетатон ушла в царство теней. Мекетатон – вторая, девятилетняя дочь царя. Погребальные помещения для детей царственной четы еще не были отделаны, а Нефертити не захотела укладывать свое любимое дитя в грубо высеченную пещеру, стены которой были лишены украшений. Она повелела поместить маленькую мумию в первом помещении ее собственной гробницы – помещении, которое Тутмос увековечил изображением великого песнопения.
Одна из стен в этой камере еще оставалась свободной. Теперь на ней будет изображена погребальная процессия и плакальщицы, скорбящие по этой столь рано прерванной, еще не расцветшей человеческой жизни.
Поэтому Тутмос решил изобразить маленькую царевну не в виде мумии, в гробу, а заставить зрителя пережить самый момент ее кончины. Родители, склонившиеся от нестерпимой душевной боли, поднимают правую руку в немом горестном жесте к своим коронам. Царь нежно взял за руку царицу, чтобы утешить ее.
– Нежно за руку? – переспрашивает Ипу, которому Тутмос показывает набросок картины. – Разве ты не слышал, о чем судачат в городе? Говорят, что Эхнатон и Нефертити поссорились. Поссорились потому, что царь хочет выдать свою четвертую дочь, Нефернефруатон, замуж за сына вавилонского царя Буррабуриаша.
– Царевну нашей страны на чужбину? – переспросил пораженный Тутмос. С того времени, как стоит мир, этого еще никогда не было!
– Да, потому-то Нефертити так и удручена. Отдать на такой позор одного из своих детей. Но Эхнатон считает, что другим путем он не укрепит союза с вавилонским царем. Между тем царь хеттов год от года становится сильнее. Он уже нанес поражение Тушратте, союзнику нашего царя, и опустошил все его царство.
– Эхнатон и Нефертити поссорились! Значит, на картине мне нужно заменить интимный жест другим?
– О чем ты думаешь? – ответил Ипу. – Ведь при дворе больше всего опасаются, чтобы весть о ссоре не распространилась.
– А откуда же узнал о ней ты?
– Ну, знаешь, стены дворца, если они даже возведены из гранитных блоков, менее плотны, чем стены хижин из камыша. Об этом говорят уже давно. Мне лишь подтвердил этот слух Кар, один из мелких писцов Туту, племянник Бака, часто бывающий в нашем доме. Он сам видел письмо, которое Буррабуриаш отправил нашему царю. В этом письме вавилонянин пишет: «Госпоже твоего дома я послал только двадцать колец-печатей из лазурита, потому что она не сделала ничего такого, за что я был бы должен ее одаривать. Она даже забыла справиться о моем здоровье, когда я был болен!» Ну, что ты скажешь? Разве такими должны быть отношения между родственниками? И разве Нефертити, оттолкнув будущего свекра своей дочери, не дала понять, что не согласна с намерением своего супруга?
Немало времени потребовалось Тутмосу, чтобы ощутить сердцем все это. На душе у него было безрадостно.
Еще один вопрос заставил скульптора ломать голову: как отделать саркофаг царевны? До сих пор было принято изображать на четырех углах наружного каменного гроба богинь-охранительниц, которые своими распростертыми руками защищают мумию. Не следовало ли ему вместо них изобразить мать умершей в торжественном убранстве богини со змеями и перьями на голове, изобразить Нефертити, защищающую распростертыми руками свое дитя?
Эту мысль он тоже обсудил с Ипу. Наконец между двумя домами утвердился мир, так что он мог, не опасаясь вызвать раздражение у Бакет, навещать своего друга. Когда умерла Тени – она пережила Эсе всего на один год, – к Тутмосу вместе с Ипу без всякого приглашения пришла жена друга, чтобы занять место у гроба покойной.
– Мой отец тоже больше никогда не вернется, – сказала Бакет глухим голосом Тутмосу, когда тот ей поклонился.
«Ипу в конце концов уговорил ее не относиться ко мне с предубеждением», – подумал он, и камень свалился с его сердца, потому что нет более тяжелого бремени, чем бремя горечи и вражды.
Маленькая Иби безбоязненно перешла с рук своей няньки к Бакет и позволила ей приласкать себя. И стоило Бакет отойти, как она снова протягивала к ней свои ручонки. А когда Иби чуть подросла, Бакет, заметив ее где-либо, часто тащила к себе, соблазняя всякими лакомствами. Однажды Ипу прямо спросил, не хочет ли Тутмос отдать обоих лишившихся матери детей на попечение его жены. Тутмос почувствовал, что это был скорее не вопрос, а просьба, и что исходит она от Бакет. Как мог он отказать в этом ей, бездетной?
Так между обеими семьями наконец был проложен мост, и оба друга могли делиться всем, что их волновало.
Что их волновало? Прежде всего общее большое горе. Бакет первая заметила, что Иби никак не реагирует на звуки. Она скрыла это и от Тутмоса, и от Ипу, боясь их огорчить. Однако в конце концов и мужчины обратили внимание, что малышка не начинает говорить. Она живо смотрела своими глазенками на все происходящее вокруг, несла своей названой матери веретено, когда видела, что та садится за прялку; хватала ее за платье и показывала пальчиком на свой рот, когда была голодна, но из уст ее раздавались лишь нечленораздельные звуки. Тутмос первый наконец сказал: она нема.
Не его ли это вина? Не он ли закрыл от нее мир звуков, когда швырнул ее мать наземь?
Никто ничего не мог сказать Тутмосу, даже врач, сам Пенту. Но собственное сердце отца упрекало его каждый раз, когда ребенок молча смотрел на него своими большими глазами. И Тутмос стал пробовать возместить дочери то, что было у нее отнято, ибо она видела все, что освещает Атон своими лучами; для нее существовали краски, формы – вся красота мира.
Часами сидел Тутмос подле нее и рисовал цветы и птиц, детей, собак и кошек. А она! Когда он нарисует ей птицу – начинает шевелить ручками, словно хочет взлететь; когда нарисует цветок – делает такие движения пальчиками, точно хочет его сорвать; когда увидит изображение собаки начинает ползать на четвереньках.
В конце концов с помощью рисунков они стали понимать друг друга и обмениваться впечатлениями. Никому, кроме их двоих, не были понятны эти рисунки.
И когда Тутмос работал над саркофагом юной царевны, ощущал он горе Нефертити в своем собственном сердце.
Горе Нефертити.
Но что тяжелее? Видеть свое дитя погруженным в вечное молчание, знать, что оно находится там, где никакое горе, никакая боль, никакой вопль не будут услышаны? Или вообще потерять своего ребенка, безжалостно вырванного из жизни? Знать, что оно находится в повозке, которая везет его в такие дали, где страдания всего мира могут разорвать сердце, где мать не может ни защитить, ни хотя бы утешить своего ребенка. Или, наконец, хоть и иметь дитя неподалеку, но знать, что оно отдано на произвол таких людей, которые способны восстановить его против собственной матери так, что их сердца станут дальше друг от друга, чем северные страны от южных?
Что происходит за стенами дворца? Там должны царствовать молодость, счастье и сердечный мир до тех пор, пока белый лебедь не станет черным, а черный ворон – белым!
Почему же Нефертити не сопровождает больше своего супруга во время его поездок в великолепной, украшенной лазуритом и золотом колеснице? Почему она не показывается вместе с ним на балконе, когда Эхнатон милостиво награждает своих фаворитов (что в последнее время он стал делать все реже и реже?
И правда ли, что Нефертити поссорилась с царевичем Сменхкара, супругом ее старшей дочери – Меритатон? И что другая ее дочь, Анхсенпаатон, выступила против матери и пытается отдалить ее от отца?
А Эхнатон? Почему сделал он зятя чуть ли не соправителем?
Хотя так и принято, что старый царь заботится о своем преемнике, но Эхнатону ведь лишь немногим больше сорока лет!
Оказалась ли ноша, которую он взвалил на себя, возбудив к себе ненависть народов, столь тяжела, что он не может дождаться, когда сумеет переложить ее на другие плечи?
Или он чувствует, что смерть касается его своим крылом?
В городе стояла удушающая жара. Тутмос вышел на порог своего дома, чтобы посмотреть, не стало ли багряным небо на юге или на западе и не приближается ли песчаная буря? Скульптор долго стоял на ступеньках, прикрыв ладонью глаза от солнца. И вдруг на окаймленной деревьями дорожке, ведущей от ворот к дому, он увидел какого-то человека.
По одежде сразу же можно было узнать, что это не египтянин. Тело его было завернуто в доходившую до лодыжек пестротканую накидку. Значит, этот человек был из северных стран. Какое дело могло привести его к скульптору?
Тутмос спустился на несколько ступенек вниз навстречу чужеземцу. Тот скрестил руки на груди, низко склонился перед ним и сказал:
– Мир тебе! Это ли тот дом, в котором живет Уна, писец Туту?
Острая боль пронзила сердце Тутмоса.
– Войди, – сказал он, не отвечая на вопрос. Он провел гостя в переднее помещение. По его знакам прибежал Шери, снял с ног чужеземца сандалии и попросил его подойти к вырубленному в камне углублению, где омыл водой его руки и ноги и осушил их полотенцем. Только тогда Тутмос ввел освеженного омовением чужеземца в большой зал, усадил на мягкую табуретку, распорядился поставить перед ним обеденный столик и стал угощать его свежими фигами и холодным кислым молоком, которое хорошо охлаждает пересохшее от жары горло.
– Ты Тутмос? – спросил чужеземец. – Ты Тутмос, шурин Уны, главный скульптор царя?
– Да, я Тутмос!
– А я Абдимель, сын царя Абдхибы, о котором ты, конечно, слышал.
Простая вежливость не позволила Тутмосу сказать, что это имя ему совершенно незнакомо. Разве мало городов в подвластных фараону странах, правители которых именуются царями, даже если власть их и распространяется лишь до ворот города?
– Мой отец – царь Иерусалима! – сказал Абдимель, как будто заметив на устах Тутмоса улыбку.
А Тутмос и вправду подумал: «Что это за Иерусалим? Верно, какой-нибудь клочок земли, раз его царь, не имея в распоряжении никого другого, сделал послом собственного сына?» Словно проникнув в мысли Тутмоса, Абдимель продолжал:
– Уже много писем направил мой отец Эхнатону, своему господину. Но так и не получил от него той помощи, которую просил. Тогда отец сказал мне: «Может быть, мои слова не достигли слуха царя, нашего господина; может быть, его слуги задержали мои письма и нарочно обманывают меня». Поэтому мой отец послал меня самого. К ногам Эхнатона, нашего господина, должен я пасть семь и семь раз. И я должен ему сказать:
«На моего отца клевещут, когда говорят, что он отпал от царя, своего господина! Нет, все это ложь. Отпали же на самом деле Милкили и сыновья Лабаия, которые отдали страну царя хабиру. Также отпали область Ашкалуна, и область Гезера, и город Лакиш, и предоставили они хабиру продовольствие, и растительное масло, и все, в чем те нуждались. А хабиру вторгаются все дальше в земли царя, опустошают их и убивают его людей». Если бы царь послал свои войска против тех, кто творит такие злодеяния! Все эти страны остались бы под властью царя, нашего господина, если его войска защитили бы оставшихся ему верными и покарали изменников. Если же войска не будут туда направлены, то страны эти окажутся потерянными для царя, нашего господина.
Тутмос удрученно молчал, безмолвно глядя чужеземцу в лицо. А тот еще раз тяжело и мрачно повторил:
– Потерянными окажутся все эти страны для царя, нашего господина.
– Сказал ли ты об этом нашему Доброму богу? – спросил наконец, придя в себя, Тутмос.
– Меня не пускают во дворец, – ответил Абдимель. – Я видел царя только издали! Туту не находит для меня времени. Его писцы все время уговаривают меня подождать. Вот я и вспомнил об Уне, который несколько лет назад был гостем в городе моего отца и еще тогда сказал, что мы можем обратиться к нему, если нам понадобится его помощь. Он жил в доме главного скульптора Тутмоса, своего шурина. И так как я не застал его ни в одном из присутственных мест – очевидно, он получил более высокий пост и там ему теперь нечего делать, – то пришел сюда в надежде увидеть его в этом доме.
– Здесь ты его больше не встретишь, – подавленно и почти безразлично произнес Тутмос.
– Как? – испуганно поднял глаза Абдимель. – Не переселился же он в страну молчания? Уна, всегда такой жизнерадостный! Уна, который был любимцем бога!
– Любимец бога! – болезненно засмеялся Тутмос и сделал движение рукой, словно хотел отогнать назойливого комара. Овладев собой, скульптор спокойно произнес: – Он пропал без вести. Он не вернулся из путешествия в Речену и Сирию.
– Так он убит? – воскликнул Абдимель. – Ах, ты и не представляешь себе, что делается в нашей стране. Люди во всем терпят нужду и живут, как козы в горах. Их города опустошены, имущество погибло в огне… Сам Рибадди, царь Гебала, мертв, и город его погиб. Вы, здесь живущие, и понятия не имеете обо всем этом. Ваши дома, раскрашенные яркими красками, украшенные картинами, замечательны. Ваша страна плавает в коровьем молоке и оливковом масле. Корабли идут вниз и вверх по реке и привозят вам все, что только вы пожелаете. В мире живете вы! В мире!
Крылья его четко очерченного носа дрогнули. Тутмос только собрался ответить, как распахнулась дверь комнаты и вбежал маленький Руи.
– Я был на берегу, отец! – закричал он, не замечая гостя. – И я их видел! Я забрался на пальму и видел их!
– То, что ты лазил на пальму, видно по твоим расцарапанным ногам и грязным рукам, – сказал отец, не в силах подавить улыбку. – Ну, а теперь подойди-ка сюда, как положено поклонись нашему гостю и поприветствуй его. Это Абдимель, сын царя Абдхибы из Иерусалима! А потом скажешь нам, кого же ты видел.