Текст книги "Мэри Бартон"
Автор книги: Элизабет Гаскелл
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 32 страниц)
ГЛАВА XXIV
У ПОСТЕЛИ УМИРАЮЩЕЙ
О, тяжко, страшно тяжко сторожить
Тяжелый сон того, кто изнемог,
Борясь с болезнью из последних сил.
Мучительно в тиши ночных часов
Впиваться взором в бледное лицо
И спрашивать себя: «То сон иль смерть?»
Неизвестный автор.
Вернувшись домой, Мэри почувствовала, что не в силах терпеливо сносить одиночество, – столько мучительных мыслей теснилось у нее в голове, да и самый воздух в ее комнате был насыщен воспоминаниями и предчувствиями.
В меру своих слабых сил она пока сделала для Джема все, что подсказывало ей любящее сердце; прошлое, настоящее и будущее ее отца скрывал темный покров, и она не знала, какую дочернюю услугу могла бы оказать ему. Невольно она стала искать, чем бы заняться, – все, все, что угодно, только бы не сидеть сложа руки, только бы не думать.
И тут дало о себе знать старое, как мир, чувство, некогда связавшее Руфь с Ноэминью, [106] [106] …чувство, некогда связавшее Руфь с Ноэминью… –В Библии (Книга Руфи) рассказывается, что Руфь после смерти своего мужа вопреки обычаю не вернулась к родителям, но осталась со своей свекровью Ноэминью и даже последовала за ней на ее далекую родину, оставив всех своих близких.
[Закрыть]– любовь, которую обе они питали к одному и тому же человеку, и Мэри поняла, что ей станет легче, если она сумеет быть полезной матери Джема или утешить ее. Итак, она снова заперла дом и отправилась в Энкоутс. Она бежала по улице, опустив голову из боязни, что ее могут узнать и остановить.
Когда Мэри вошла, Джейн Уилсон неподвижно сидела на стуле – так неподвижно, что это являло разительный контраст с ее обычной нервной суетливостью.
Ее лицо очень осунулось и побледнело, но больше всего ужаснула Мэри ее неподвижность. При появлении Мэри она не встала, а продолжала сидеть, и лишь сказала что-то таким тихим, слабым голосом, что Мэри и не расслышала.
Миссис Дейвенпорт, бывшая тут же, дернула девушку за рукав и прошептала:
– Не подходи к ней: она устала, и лучше оставить ее в покое. Я тебе все расскажу наверху.
Но миссис Уилсон с такой тревогой смотрела на Мэри, словно дожидаясь ответа на какой-то вопрос, что девушка не выдержала и подошла к ней, чтобы расслышать ее слова. А миссис Уилсон все повторяла:
– Что это? Скажите мне, что это?
И тут Мэри увидела в ее руке зловещий лист пергаментной бумаги, который она судорожно скручивала дрожащими пальцами.
Сердце у Мэри упало; она не могла произнести ни слова.
– Что это? – повторила миссис Уилсон. – Скажите мне, что это?
И она продолжала смотреть на Мэри с каким-то детским недоумением и терпеливой мольбой.
Что могла ей ответить Мэри?
– Я же сказала: не подходи к ней, – сердито заметила миссис Дейвенпорт. – Она хорошо знает, что это такое… даже слишком хорошо. Меня не было, когда принесли эту бумагу, зато была миссис Хейминг (она живет тут рядом), и она прочла ее, и все растолковала миссис Уилсон. Ее вызывают в суд свидетельницей по делу Джема. Миссис Хейминг думает, что ее вызывают, чтоб она присягнула насчет пистолета: ведь никто, кроме нее, не может подтвердить, что это пистолет Джема, а она сама прямо сказала об этом полицейскому, так что теперь отступать некуда. У бедняжки, видно, очень тяжело на сердце!
Миссис Уилсон терпеливо дожидалась, пока миссис Дейвенпорт шепотом вела свой рассказ, возможно, полагая, что потом и ей все объяснят. Но когда обе женщины умолкли и лишь глаза их говорили о том, как они ее жалеют, она снова принялась повторять ровным, тихим голосом (столь непохожим на раздраженный нетерпеливый тон, каким она склонна была говорить со всеми, кроме своего мужа: ведь он женился на ней, разбитой и телом и духом) – голосом, таким непохожим на ее обычную скороговорку:
– Что это? Скажите мне, что это?
– Дайте-ка мне сюда эту бумагу, миссис Уилсон, я ее спрячу. Мэри, миленькая, скажи ей, чтоб она показала тебе эту бумагу, а то сколько я ни стараюсь отобрать ее, ничего не получается, она меня не слушает, а вырывать ее силой я не хочу.
Мэри вытащила скамеечку из-под кухонного стола, села подле миссис Уилсон и, взяв дрожащую, непрерывно перебирающую пальцами руку старушки, принялась ласково ее поглаживать; рука сначала сопротивлялась– чуть-чуть, потом дернулась, разжалась, и бумага упала на пол.
Мэри спокойно, не таясь, подняла ее, неторопливо положила на виду у миссис Уилсон, которая словно зачарованная со страхом и тревогой следила за ней глазами, и снова принялась ласково поглаживать ее руку.
– Она ведь не спит уже несколько ночей, – заметила девушка, обращаясь к миссис Дейвенпорт. – Да еще такая беда, такое горе на нее свалилось. Вот она и не выдержала.
– Само собой, – подтвердила миссис Дейвенпорт.
– Надо уложить ее в постель, раздеть – и уповать, что бог пошлет ей сон, иначе…
Весь этот разговор шел при миссис Уилсон, словно ее тут и не было, ибо сердцем она была далеко.
И вот, подняв миссис Уилсон со стула, на котором она продолжала неподвижно сидеть, они повели ее наверх, сняли платье с бедного, исхудавшего тела и уложили ее на маленькую кровать. Они подумали было уложить ее в постель Джема, чтобы она не видела Элис и та не мешала ей своим бормотаньем, но потом решили, что она может испугаться, проснувшись не в своей комнате, да и Мэри, собиравшейся провести ночь в этом печальном доме, было бы легче ухаживать за ними, если бы это понадобилось.
И вот, как я уже сказала, они уложили миссис Уилсон на маленькую кровать с соломенным тюфяком и только было собрались тихонько уйти, молясь и надеясь, что она уснет и хоть на время забудет о своем тяжком кресте, как вдруг она грустно посмотрела на Мэри и прошептала:
– Ты так и не сказала мне, что это? Что это такое?
И она посмотрела в лицо девушке, ожидая ответа, но вдруг веки ее сомкнулись, и она погрузилась в тяжелый глубокий сон, почти столь же беспробудный, как смерть.
Миссис Дейвенпорт ушла, и Мэри осталась одна, ибо нельзя считать спящих союзниками в борьбе с мыслями, возникающими в одиночестве.
Мэри с ужасом думала о предстоящей ночи. Элис в любую минуту может скончаться: доктор, приходивший днем, объявил, что она безнадежна и близка к смерти; Мэри по временам охватывал присущий молодым людям страх – не перед смертью, а перед покойником, и она то и дело наклонялась, с тревогой прислушиваясь к редкому, прерывистому дыханию спящей Элис.
Да и миссис Уилсон могла проснуться в таком состоянии, о котором Мэри боялась и подумать и, боясь, все же думала, – в состоянии совершенного исступления. Ее рассудку уже был нанесен серьезный удар, когда она узнала, чего от нее требуют, – ведь она должна свидетельствовать против своего сына, своего Джема, своего единственного дитяти, а Мэри не сомневалась в том, что услужливая миссис Хейминг все объяснила ей. И что, если теперь, во сне (в той стране, куда тебя не может сопровождать ничье сочувствие и ничья любовь и где никто не может разделить с тобой твои восторги и мучения; в той стране, чьи несказанные ужасы, сокровенные тайны, бесценные дары предстают перед тобой одним; в той стране, где только ты, пока ты в ней блуждаешь, можешь увидеть любимый облик своего умершего ребенка) – что, если во сне ее рассудок еще больше помутился и она проснется, обезумев от своих видений и страшной действительности, породившей их?
Насколько хуже бывают порой наши предположения, чем действительность! Как боялась Мэри этой ночи и как спокойно она прошла! Даже спокойнее, чем если бы у Мэри не было о ком заботиться!
Тревога о больных заглушала ее собственную тревогу. Она думала о двух спящих женщинах, находившихся на ее попечении, пока усталость не победила ее и она не забылась недолгим сном. Она то просыпалась, то снова засыпала, и так незаметно прошла ночь. Правда, просыпалась не раз и Элис и, конечно, разговаривала и пела, потому что в своих грезах видела себя ребенком. Но она была так счастлива, что находится среди дорогих ее сердцу людей, вдыхает запах вереска, слышит пение воображаемых птиц, и ее речи, обрывки старинных баллад и строфы старинных безыскусных псалмов, которые она пела (такие псалмы поют в деревенских церквах, увитых заросшим плющом, где журчанье протекающего поблизости ручейка и шепот ветра в деревьях служит аккомпанементом хору голосов, воздающих хвалу и благодарение богу), успокаивали и ободряли внимавшую ей девушку, и Мэри даже не заметила, что сияние свечи уже померкло в сером свете зари и зарождается новый день.
Тогда она поднялась с кресла, в котором дремала, и, совсем еще сонная, подошла к окну, чтобы убедиться в наступлении утра. На улицах царила необычная праздничная тишина. В это утро не слышно было фабричных колоколов; рабочие не спешили спозаранку на работу; неряшливо одетые девушки не протирали окна лавчонок, скрашивающих однообразие улицы, – зато вы могли видеть какого-нибудь труженика, направляющегося за город подышать свежим воздухом, или отца семейства, выведшего на улицу своих малышей, безмерно довольных тем, что они могут погулять с «папочкой» таким приятным утром. Люди, не столь занятые в течение недели, наверно, шли бы гораздо быстрее в это холодное, пронизывающее воскресное утро, а для рабочих – для каждого в отдельности и для всех вместе – такая неторопливая прогулка была лишь удовольствием, отдохновением.
Было, конечно, среди этих прохожих человека два-три, отправившихся на прогулку отнюдь не с такими невинными и достойными похвалы намерениями, как те, кого я только что описала, – и то поистине животное состояние, в которое они впали, составляло резкий диссонанс с мирной картиной этого дня, но я не буду на них останавливаться: и вы, и я, и почти каждый из нас может упрекнуть себя в том, что мы далеко не все сделали для наших заблудших и падших братьев.
Отвернувшись от окна, Мэри подошла по очереди к обеим кроватям, чтобы посмотреть и прислушаться. Лицо спящей Элис было безмятежно и счастливо, – она даже словно помолодела, пока смерть незаметно подкрадывалась к ней.
Зато на лице миссис Уилсон лежала печать тревоги последних дней, хотя она тоже, казалось, спала крепко, но пока Мэри стояла и смотрела на нее, пытаясь отыскать в ее лице черты сходства с сыном, миссис Уилсон проснулась и, открыв глаза, в которых постепенно появилось осмысленное выражение, посмотрела на Мэри.
Минуту-другую обе молчали. Под этим проницательным взглядом, в котором все отчетливее отражалась мука воспоминаний, Мэри опустила глаза.
– Мне это приснилось? – наконец тихо спросила мать.
– Нет! -так же тихо ответила Мэри.
Миссис Уилсон зарылась лицом в подушку.
Она была в полном сознании, ошеломляющее впечатление, которое произвел на нее, такую слабую и измученную, накануне вечером вызов в суд, несколько рассеялось. И Мэри не стала возражать, когда миссис Уилсон сделала попытку подняться. Если человек лежит в постели без сна, мысли не дают ему пощады.
Одевшись с помощью Мэри, миссис Уилсон постояла минуту-другую у постели Элис, глядя на спящую.
– Какая она счастливая! – печально промолвила она.
Мэри принялась готовить завтрак и заниматься всякими домашними делами, чтобы как-то помочь матери Джема, а та все это время неподвижно сидела в кресле и молча наблюдала за ней. Былая раздражительность и резкость движений внезапно исчезли, а быть может, она была слишком слаба телесно и слишком разбита духовно, чтобы сердиться.
Мэри рассказала ей обо всем, о чем было условлено с мистером Бриджнорсом; о своих планах найти Уилла; обо всех своих надеждах, и постаралась скрыть, как могла, все свои непрошеные сомнения и страхи. Миссис Уилсон выслушала ее, ни слова не говоря, но с величайшим интересом и полным пониманием. Когда Мэри умолкла, она вздохнула и сказала:
– Ах, милочка, ведь я его мать, а я так мало для него сделала, так мало могу сделать! Вот что меня мучает! Я точно ребенок, у которого заболела мама: он и стонет и плачет навзрыд, а поделать ничего не может. Голова моя ничего не соображает, и у меня нет даже сил плакать.
И она запричитала еле слышно, упрекая себя за то, что не может сильнее выразить свое горе, как будто крик, слезы или громкие возгласы лучше выражают тяжесть, давящую сердце, чем такой вот взгляд, такой вот тоненький, слабый, изменившийся голос!
Но подумайте о том, каково было Мэри! Представьте себе (ибо я не могу этого вам описать), какие полчища мыслей сходились и сражались в ее мозгу, а потом представьте себе, каких усилий ей стоило держаться спокойно, невозмутимо и даже порой ободряюще улыбаться!
Вскоре Мэри принялась обдумывать, нельзя ли избавить бедную мать от необходимости опознавать в суде пистолет. Сама она ни разу не упомянула о вызове за все утро, и Мэри уже решила, что, должно быть, она забыла о нем. Ведь, наверно, можно найти способ уберечь ее от лишнего страдания. Надо поговорить об этом с, Джобом, а если потребуется, то и с мистером Бриджнорсом, невзирая на его умение доискиваться до истины, ибо последние два дня Мэри так боролась с собой и одержала такую победу (хотя сердце у нее и обливалось кровью), так умело скрывала свою муку, прятала горе и недоумение, что постепенно уверовала в свои силы: теперь она может встретиться с кем угодно и выдержит, чего бы ей ни стоило сохранять маску спокойствия.
Поэтому едва кончилась утренная служба в церкви и миссис Дейвенпорт зашла узнать о здоровье больных и выслушала то, что сообщила ей Мэри (а Мэри сообщила, что миссис Уилсон чувствует себя гораздо лучше, чем они ожидали накануне вечером), – словом, как только эта добросердечная, умеющая быть благодарной женщина вошла, Мэри, сообщив ей о своем намерении, отправилась за доктором, лечившим Элис.
Он как раз отдыхал после утренних визитов и с удовольствием предвкушал воскресный обед; это был добродушный человек, которому трудно было усмирить свой веселый нрав и не выказывать легкомыслия даже у постели больного или умирающего. Он, несомненно, ошибся в выборе профессии, ибо ему доставляло подлинное наслаждение видеть вокруг себя жизнерадостные лица.
Однако сейчас он поспешил принять участливый вид, с каким надлежит врачу выслушивать пациента или друга пациента (а лицо у Мэри было такое бледное, грустное и взволнованное, что ее можно было принять и за того и за другого).
– Ну-с, дитя мое, что привело вас ко мне? – спросил он входя в свой кабинет. – Вы-то, надеюсь, вполне здоровы.
– Я бы хотела, чтоб вы зашли посмотреть Элис Уилсон… и миссис Уилсон тоже.
Он поспешно надел плащ и шляпу и тотчас вышел вместе с Мэри.
Сокрушенно покачав головой у постели Элис (словно надо было оплакивать то, что столь чистая, добрая и праведная душа, хоть и принадлежащая совсем скромной христианке, приближается к желанному приюту) и пробормотав несколько слов, которые обычно говорят, когда нет надежды и надо подготовить близких к концу, он, повинуясь взгляду Мэри, подошел к миссис Уилсон, безучастно сидевшей в своем кресле, и стал задавать ей обычные вопросы.
Она ему на них ответила и дала себя осмотреть.
– Ну, как вы ее находите? – взволнованно спросила Мэри.
– Видите ли… – начал он, догадываясь, что от него ждут вполне определенного ответа, но не зная, какой приговор устраивает больше его слушательницу – благоприятный или неблагоприятный; подумав немного, он решил, что скорее всего ей желательно первое, и в соответствии с этим продолжал: – Она, конечно, очень слаба: это вполне естественно после того удара, каким, вероятно, был для нее арест сына… А насколько я понимаю, Джеймс Уилсон, убивший мистера Карсона, приходится ей сыном. Печально, когда в семье вырастает такой негодяй.
– Вы сказали: «убивший», сэр! – возмущенно воскликнула Мэри. – Он арестован всего лишь по подозрению, и многие не сомневаются в его невиновности, – во всяком случае, те, кто знает его, сэр.
– Ах, вот как! У врачей не хватает времени читать газеты, и я, видимо, недостаточно хорошо осведомлен. Возможно, он и невиновен. Во всяком случае, я ничего не утверждал категорически… Но вот так всегда: скажешь, не подумав… Нет, право же, моя милая, не вижу причины беспокоиться о бедной женщине, которая сидит в соседней комнате. Да, она, конечно, слаба, но день-два хорошего ухода поставят ее на ноги, а я убежден, милочка, судя по вашему прелестному, доброму личику, что вы – хорошая сиделка. Я пришлю вам пилюли и микстуру, только не расстраивайтесь – уверяю вас, что для этого нет оснований.
– А как вы считаете, она не может поехать в Ливерпуль? – спросила Мэри взволнованным тоном, говорившим, что она хочет услышать один определенный ответ.
– В Ливерпуль? Может, – ответил он. – Такое непродолжительное путешествие едва ли утомит ее, зато может рассеять. Непременно пусть едет: это как раз то, что для нее сейчас нужно.
– Ах, сэр! – чуть не рыдая, воскликнула Мэри. – Я так надеялась, что вы запретите ей ехать.
– Уф… – сказал он и даже присвистнул, стараясь понять, в чем же тут дело, но он и правда не был любителем газет и не знал, какие особые причины вызывают столь, казалось бы, непонятное желание. – Почему же вы мне об этом раньше не сказали? Такое путешествие при ее слабости, конечно, может ей повредить! Поездки всегда связаны с риском: сквозняки да и мало ли что еще поджидает в пути. Для нее это может оказаться очень вредным – очень. Я лично против путешествий и всяческих волнений, когда пациент находится в таком подавленном, смятенном состоянии, как миссис Уилсон И я настоятельно советую вам, выбросьте из головы всякую мысль о поездке в Ливерпуль. – Он и в самом деле незаметно для себя изменил прежнее мнение: так ему хотелось сказать то, что хотел от него услышать собеседник.
– Ах, благодарю вас, сэр! А вы не могли бы дать мне свидетельство о том, что она не может ехать, чтобы я могла показать адвокату, если он потребует? Ну, понимаете, адвокату, – продолжала она, видя его недоумение, – который будет защищать Джема… Ее вызывают давать против него показания…
– Моя милая! – рассердившись, воскликнул врач. – Почему же вы сразу мне об этом не сказали? На все дело достаточно было бы минуты, а ведь меня ждет обед. Конечно, она не может ехать – было бы безумием даже думать об этом. Если бы ее показания могли принести пользу, тогда другое дело. Можете в любое время зайти ко мне за свидетельством, если, конечно, адвокат порекомендует вам его взять. Я соглашусь с мнением адвоката. Советуйтесь с представителями обеих ученых профессий, и все будет хорошо – ха-ха!
И, рассмеявшись собственной шутке, он ушел, а Мэри, оставшись одна, принялась корить себя за глупость. Ну, как она могла вообразить, что все знают обстоятельства дела не хуже ее самой! А она ведь ни минуты не сомневалась, что доктору хорошо известно, зачем бедной миссис Уилсон нужно ехать в Ливерпуль.
После этого Мэри отправилась к Джобу (миссис Дейвенпорт, всегда готовая услужить, согласилась посидеть с двумя старушками) и поделилась с ним своими страхами, своими планами и решениями.
К ее удивлению, он с сомнением покачал головой.
– Если мы не пустим ее, это может показаться странным. Законники ведь во всем видят уловки.
– Но это вовсе не уловка, – возразила Мэри. – Миссис Уилсон так плоха: во всяком случае, вчера ей было очень плохо, да и сейчас она совсем слаба.
– Бедняжка! Я ведь только из-за Джема сказал, что она должна ехать. Все равно теперь уже многое известно и отпираться поздно. Но я все-таки спрошу мистера Бриджнорса. Я даже и с доктором твоим посоветуюсь. Сиди дома, я к тебе через час приду. Иди, иди, голубушка.
ГЛАВА XXV
РЕШЕНИЕ МИССИС УИЛСОН
То было что-то, для чего нет слов -
Неслышный ход прозрачных облаков,
Намеки, шорох, вздохи ветерка, -
Неясный, нежный зов издалека.
Крэбб. [107] [107] КрэббДжордж (1754-1832) – английский поэт.
[Закрыть]
В уловках изощряясь, может он
Открыть в проблеме множество сторон.
Крэбб.
Мэри пошла домой. Ах, как у нее болела голова, как путались мысли! Но сейчас не время поддаваться недомоганию.
Усилием воли она заставила себя сесть. Она сидела совсем неподвижно у окна и смотрела на двор, но ничего не видела. Внезапно она вздрогнула, заметив что-то, и отшатнулась.
Но было уже поздно. Ее увидели.
В мрачную комнатенку влетела Салли Лидбитер в ярком праздничном платье, которое на этом фоне казалось особенно аляповатым.
Ей действительно хотелось повидать Мэри: близкое знакомство с убийцей делало ее своего рода lusus naturae [108] [108]Диковинкой (лат.).
[Закрыть], и иные так внимательно разглядывали ее, словно ожидали увидеть разительные перемены в ее наружности. Но Мэри последние два дня была слишком занята своими мыслями, чтобы замечать это.
Теперь Салли имела полную возможность разглядывать Мэри, и она впилась в нее глазами (это отнюдь не значит, что она проникла к ней в душу), словно собираясь на всю жизнь запомнить, как она выглядит: «Платье – ее любимое, которое она носит каждый день (ну, знаете, лиловое ситцевое, с высоким лифом), на шее, как у мальчишки, повязан черный шелковый платочек; волосы зачесаны назад, словно ей жарко – у нее ведь такие длинные волосы; пальцы все время что-то вертят, крутят…»
Все эти подробности послужат завтра Салли материалом для экстренного выпуска устной газеты в мастерской, и, даже если она ничего не сумеет выудить у Мэри, хотя бы ради этого стоило прийти.
– Боже мой, Мэри! – воскликнула она. – Где это ты скрываешься? Ты вчера весь день не показывалась у мисс Симмондс. Неужели ты думаешь, что мы стали хуже о тебе думать из-за того, что случилось? Кое-кому из нас, конечно, жаль бедного молодого человека, который из-за тебя лежит теперь в холодной могиле, но мы никогда не поставим тебе это в укор. Да и мисс Симмондс тоже очень огорчится, если ты не придешь, потому как уж больно много траура у нас сейчас.
– Не могу я, – тихо промолвила Мэри. – Я больше туда не приду.
– Но почему же, Мэри! – с искренним удивлением воскликнула Салли. – Во вторник, а может быть, и в среду тебе, понятно, надо быть в Ливерпуле, но потом же ты, конечно, придешь и все нам расскажешь. Мисс Симмондс знает, что эти два дня тебя не будет. Но, между нами говоря, она ведь немножко сплетница, и ей интересно будет послушать во всех подробностях, как там шел суд, – ну и она не станет особенно придираться к тому, что ты несколько дней в мастерскую глаз не казала. А потом Бетси Морган говорила вчера, что она ничуть не удивится, если теперь ты станешь настоящей приманкой для клиентов. Когда суд кончится, многие будут шить у мисс Симмондс только для того, чтоб посмотреть на тебя. Право же, Мэри, ты превратишься в настоящую героиню.
Пальчики еще сильнее принялись что-то теребить, большие кроткие глаза умоляюще смотрели на Салли, но она продолжала в том же духе – и не из жестокости и не из ненависти к Мэри, а только потому, что не могла понять ее страданий.
Смерть мистера Карсона, конечно, поразила Салли, хотя волнение, связанное с этим событием, было ей скорее приятно, а еще большее удовольствие получила бы она, приобщившись к сомнительной славе, которой отныне, уж конечно, будет окружено имя Мэри.
– Тебе хочется, чтобы тебя допрашивали, Мэри?
– Совсем не хочется, – ответила Мэри, поняв, что нужно что-то сказать.
– Ну, эти законники – на редкость развязный народ! Да и писцы их ни чуточки не лучше. Нисколько не удивлюсь, – продолжала она весело, в самом деле считая, что утешает подругу, – если ты подцепишь в Ливерпуле нового поклонника. В каком платье ты поедешь, Мэри?
– Право, не знаю, и мне все равно! – воскликнула Мэри, все больше сердясь на свою непрошеную гостью.
– В таком случае послушайся меня и поезжай в синем шерстяном. Оно, конечно, старенькое и потерто на локтях, но никто этого не заметит, а цвет идет тебе. Не забудь, Мэри. А потом я дам тебе мой черный муаровый шарф, – добавила она от чистого сердца, желая доставить удовольствие подруге. И кроме того, ей было приятно думать, что ее любимый шарф украсит свидетельницу, выступающую в суде по делу об убийстве. – Я принесу тебе его завтра, до твоего отъезда.
– Пожалуйста, не надо! – сказала Мэри. – Спасибо, но он мне не нужен.
– А что же ты в таком случае наденешь? Я знаю все твои наряды не хуже своих собственных. Что же ты можешь надеть? Уж конечно, не твою старую клетчатую шаль! А может, тебе больше нравится платок, который на мне сейчас, чем мой шарф? – спросила она, просияв при этой мысли: она готова была отдать Мэри и этот платок и что угодно еще.
– Ах, Салли, перестань ты говорить об этом! Ну, разве я могу думать о нарядах в такое время? Ведь речь идет о жизни или смерти Джема!
– Господи помилуй! Так это значит – Джем? Когда ты порвала с мистером Карсоном, я сразу подумала, что ты в кого-то влюбилась. Почему же в таком случае твой Джем застрелил мистера Гарри? Ведь ты уже не гуляла с ним! Или он боялся, что ты начнешь все сначала?
– Да как ты смеешь говорить, что он застрелил мистера Гарри? – воскликнула Мэри, выходя из состояния вялого безразличия, в которое она погрузилась, пока Салли решала вопрос об ее туалете. – А впрочем, думай что хочешь, ведь ты-то его не знала. Только мне горько, что и люди, знавшие его, считают его виновным, – сказала она, вновь впадая в прежний грустный тон.
– А ты, значит, считаешь, что он невиновен? – спросила Салли.
Мэри ответила не сразу: слишком она разоткровенничалась с этой любопытной и бессовестной особой. К тому же она вспомнила, что даже сама считала сначала его виновным, а потому не пристало ей порицать людей, которые на основании тех же улик пришли к такому же выводу. Никто не сомневался в том, что именно он совершил преступление. Никто не верил в его невиновность. Никто, кроме его матери, но ведь здесь говорило скорее любящее сердце, чем разум: она горячо любила сына и ни на минуту не допускала мысли, что он может быть убийцей. Просто Мэри неприятен был самый разговор: ей мучительно было говорить на эту тему в такой манере, да и Салли внушала ей отвращение.
А потому Мэри обрадовалась, услышав за дверью голос Джоба Лега, который, уже взявшись за щеколду, остановился побеседовать с соседкой. Зато Салли была этим крайне раздосадована и, вскочив, воскликнула:
– И чего этот старикашка тащится сюда! Твой отец приставил его смотреть за тобой, что ли? Но так или иначе я пошла: терпеть не могу ни его, ни его чопорной внучки. До свидания, Мэри. – Все это она произнесла шепотом и уже громче добавила: – Если передумаешь насчет шарфа, Мэри, загляни завтра до девяти: я его с удовольствием тебе дам.
Она столкнулась в дверях с Джобом, и они с нескрываемой неприязнью посмотрели друг на друга.
– Дурная она и дерзкая девчонка, – заметил, обращаясь к Мэри, Джоб.
– Она очень добрая, – возразила Мэри, не желая бранить гостью, которая всего минуту тому назад переступила ее порог, и радуясь возможности упомянуть о единственном достоинстве Салли.
– Да, да, добрая, великодушная, веселая, задорная – много существует различных наименований для хороших качеств, которыми дьявол наделяет своих детей в качестве приманки для простофиль. Думаешь, если бы у плохих людей не было хороших качеств, им бы удалось сбить кого-нибудь с пути истинного? А впрочем, я не об этом пришел с тобой говорить. Я видел мистера Бриджнорса, и он, в общем-то, такого же мнения, как и я: он считает, что, если миссис Уилсон не появится насуде, это будет выглядеть странно и может повредить бедняге Джему, но раз она больна – значит больна. Тут уж ничего не поделаешь.
– Не знаю, может, она не так уж и больна, – заметила Мэри, опасаясь неосторожным решением повредить своему возлюбленному. – Может, вы бы сами взглянули на нее, Джоб? Доктор, по-моему, говорил не то, что думал, а то, что мне хотелось от него услышать.
– Это потому, что он по-настоящему ни о чем и не задумывался, – сказал Джоб, который испытывал к медикам презрение, почти равное уважению, какое он питал к юристам. – А я, пожалуй, и в самом деле схожу к ним. Я не видел старушек с тех пор, как с ними приключились все эти беды, так что даже и приличия требуют зайти и проведать их. Пойдем со мной.
В комнате миссис Уилсон царила тишина, не было заметно никакого движения, – вы, наверно, частенько наблюдали такое в домах, где кто-то болен или умер. Никто ничем особенно не занят: все лишь наблюдают и ждут и начинают действовать только в случае необходимости; все стараются двигаться бесшумно, на цыпочках; мебель расставлена так, как удобно для больного, ставни закрыты, чтобы не раздражал солнечный свет; на лицах домашних неизменное сосредоточенно-грустное выражение; вы невольно поддаетесь настроению окружающих и забываете об улице, о внешнем мире, попав во власть единственного господствующего тут интереса.
Миссис Уилсон неподвижно сидела в своем кресле все с тем же выражением лица, какое было у нее, когда уходила Мэри; миссис Дейвенпорт ходила по комнате, скрипя башмаками; она старалась передвигаться медленно и осторожно, и башмаки от этого лишь отчаяннее скрипели, – правда, на этот раз раздражая слух здоровых людей гораздо больше, чем притуплённые чувства больных и горюющих. Сверху по-прежнему доносился веселый голос Элис, которая не переставая смеялась и болтала сама с собой, а быть может, и со своими невидимыми собеседниками, – я говорю: «невидимыми», а не «воображаемыми», ибо кто знает, быть может, бог разрешает душам тех, кто был нам дорог при жизни, являться в своем земном облике к постели умирающего?
Джоб заговорил, и миссис Уилсон ответила ему.
Но ответила она равнодушно, неестественно равнодушно при подобных обстоятельствах. Это произвело на старика гораздо более сильное впечатление, чем любой телесный недуг. Если бы она металась в бреду или стонала в лихорадке, он, по обыкновению, высказал бы свое мнение, дал совет, утешил бы, а сейчас он был настолько потрясен, что слова не мог сказать.
Наконец он отвел Мэри в угол той комнаты, где сидела миссис Уилсон, и сказал:
– Ты права, Мэри! Она, бедняжка, никак не может ехать в Ливерпуль. Теперь, когда я видел ее, я могу только удивляться тому, что доктор сразу этого не понял. Как бы ни повернулось дело бедняги Джема, ехать она не может. Так или иначе, скоро все решится, и самое лучшее до тех пор – оставить ее в покое.
– Я была уверена, что вы так скажете, – ответила Мэри.
Но они рассуждали так, не спросив мнения хозяйки дома. Они полагали, что она лишилась рассудка, тогда как на самом деле внешние впечатления лишь не так быстро проникали в ее смятенный ум. Заговорщики не заметили, что она (сначала, казалось, машинально) проследила за ними взглядом, когда они отошли в уголок, и что на лице ее, дотоле застывшем, появились признаки былой раздражительности.
Когда они умолкли, она встала и ясным, решительным голосом произнесла, напугав их так, словно заговорил мертвец:
– Я еду в Ливерпуль. Я слышала все, о чем вы тут говорили, и говорю вам, что я поеду в Ливерпуль. Если слова мои могут убить моего сына, то они ведь уже слетели с моего языка, их не вернешь. Но вера поддержит меня. Элис часто говорила, что мне не хватает веры, а теперь она у меня есть. Они не могут, не посмеют убить мое дитя, мое единственное дитя. И я не буду бояться, хотя душа у меня холодеет от ужаса. Но если ему суждено умереть, то я хоть увижу его еще раз – увижу на суде! Когда все станут с ненавистью смотреть на моего мальчика, рядом будет его бедная мать, которая утешит его, насколько можно утешить взглядом, слезами, сердцем, бесчувственным ко всему, кроме его горя, – его бедная мать, которая знает, что он чист, – во всяком случае, перед людским судом. Может, мне позволят подойти кнему, когда все кончится, а я знаю много стихов из писания (хоть вы об этом, может, и не догадываетесь), которые поддержат его. Я не видела Джема с тех пор, как его увели в тюрьму, зато теперь ничто не может удержать меня, раз я знаю, что хотя бы на минуту могу увидеть его: ведь минуты-то эти, может, считанные и не так уж много их осталось. Я знаю, что сумею утешить его, бедняжку. Вы-то этого не знаете, но он всегда так мягко и ласково со мной разговаривал, точно с возлюбленной. Очень он меня любил, а я, что же, брошу его одного страдать от этой страшной напраслины, которую на него возвели? Если я ничего другого не смогу сделать, я хоть буду молиться за него при каждом худом слове, какое про него скажут, и он, бедняжка, по моему лицу догадается, что мать делает для него.