Текст книги "Мэри Бартон"
Автор книги: Элизабет Гаскелл
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 32 страниц)
«Она у нас помрет от голода, – сказал я, – если с ужином случится то же, что и с обедом. Попросим какую-нибудь женщину покормить ее – все женщины умеют ходить за детьми».
Сказано – сделано: попросили мы об этом служанку в гостинице, и она сразу согласилась, а мы хорошенько поужинали и захотели спать – совсем нас разморило от тепла и долгой поездки на свежем воздухе. Служанка сказала, что она бы с радостью взяла девочку на ночь к себе, да только хозяйка будет ругаться, но малышка лежала у нее на руках так тихо, так славно улыбалась, что мы подумали – она и с нами будет спать спокойно.
«Вот видишь, Дженнингс, – сказал я ему, – как быстро женщина может утихомирить ребенка. Правильно я тебе говорил».
Дженнингс выслушал меня с очень серьезным видом: выражение лица у него всегда было глубокомысленное, хотя ничего особенно умного я никогда от него не слышал. Наконец он и говорит:
«Скажите, а нет ли у вас, девушка, лишнего ночного чепца?»
«Хозяйка всегда держит ночные колпаки для джентльменов на случай, если кому не захочется распаковывать вещи», – говорит она ему.
«Да мне нужен не ночной колпак, а один из ваших ночных чепцов. Вы, видно, понравились малышке, и если я надену ваш ночной чепец, может, в темноте она и не разберется».
Служанка прыснула и пошла за чепцом, а я расхохотался во все горло над старым бородачом, который полагал, что может сойти за женщину, если наденет женский чепец. Но он мне не дал долго над собой потешаться, так как мне пришлось держать младенца, пока он укладывался в постель. Ну и ночь же это была! Малышка снова принялась кричать во все горло. Мы по очереди брали ее, садились на постель и укачивали. Очень мне было жалко бедную крошку, которая все искала ротиком грудь, и все же я не мог не улыбаться при мысли о том, как два старых чудака – один даже в женском чепчике – полночи просидели, тщетно пытаясь угомонить младенца, который не желал угомоняться. К утру бедняжка заснула, устав от плача, но даже и во сне она так жалобно всхлипывала, так тяжко вздыхала, что раза два я даже подумал, не лучше ли было бы ей лежать на груди у матери, забывшись вечным сном. Дженнингс тоже уснул, а я принялся подсчитывать оставшиеся у нас деньги. Их оказалось совсем немного – уж больно дорого обошелся накануне нам обед. Да я еще не знал, во сколько нам обойдется этот ночлег, ужин и завтрак. От цифр меня с детства всегда клонило ко сну. Я и тут мгновенно заснул и проснулся от стука в дверь: служанка предлагала перепеленать ребенка, пока не проснулась хозяйка. Но мы и не подумали распеленать дитя на ночь, а сейчас она так крепко спала и мы так радовались наступившему покою и тишине, что решили не будить ее, а то снова начнет кричать.
Ну вот… Э-э, а Мэри так внимательно слушала, что уснула! Видно, утомил вас мой рассказ, так я сейчас кончу, Денег у нас, после того как мы расплатились по счету, почти совсем не осталось, и мы решили добираться до дому пешком – нам сказали, что это всего шестьдесят миль, – и останавливаться в пути только затем, чтобы подкрепиться. Значит, вышли мы из Бирмингема (такого же прокопченного города, как и Манчестер, только совсем чужого) и шли весь день, неся по очереди младенца. Перед нашим уходом служанка как следует накормила малютку, день был погожий, встречавшиеся нам люди говорили уже почти по-нашему, и на душе у нас стало веселее при мысли, что скоро мы будем дома (хотя я-то возвращался в осиротевший дом). Обедать мы не останавливались, но к вечеру хорошенько подкрепились в трактире и, как сумели, покормили малышку, правда, нельзя сказать, чтобы очень хорошо. Кроме того, служанка посоветовала нам давать девочке сосать хлебную корку. Эта ночь – то ли от того, что мы устали, то ли от чего другого – далась нам очень нелегко. Девочка за день выспалась и так кричала и плакала, что сердце разрывалось на части. Дженнингс и говорит:
«Нечего нам было разыгрывать из себя господ и ехать в дилижансе».
«Ну, зачем зря говорить. Если бы мы не сели в дилижанс, нам пришлось бы больше идти, а мы оба с тобой не такие уж хорошие ходоки».
Помолчали мы немного. Но он был из тех людей, которые всегда хнычут из-за того, что нельзя исправить. Слышу – кашлянул он, словно горло прочищает, ну, думаю, опять начнет ворчать. А он и говорит:
«Ты уж извини меня, сосед, но, думается мне, было бы куда лучше, если бы мой сын держался от твоей дочери подальше».
Ну, это меня так взорвало и обидело, что, если б на руках у меня не было ее дочки, я бы его тут же ударил. Наконец я не выдержал и сказал:
«Лучше уж скажи, что не надо было богу создавать нашу землю – тогда не было бы нас на свете и не страдали бы мы так, как сейчас».
Ну, он сказал, что это богохульство, а по-моему, роптать на то, что угодно было богу послать нам, еще худшее богохульство. Только ничего этого я ему не сказал, а сдержался ради младенца, потому как это был ребенок не только моей покойной дочери, но и его покойного сына.
Всему приходит конец – пришел конец и этой ночи. Но ноги у нас болели, мы устали, а малышка, гляжу, стала слабеть: у меня душа разрывалась от ее жалобного писка! Я бы правую руку отдал, лишь бы она кричала во все горло, как накануне. Но мы были голодны, и бедная сиротка, конечно, тоже! Только никаких трактиров по пути нам не попадалось. Часов около шести (нам-то казалось, что это было много позже) мы поравнялись с хижиной, в открытую дверь которой видна была женщина, хлопотавшая внутри.
«Хозяюшка, нельзя ли нам у вас передохнуть?» – спросил я.
«Заходите», – сказала она и вытерла передником и без того чистый стул.
Комната была светлая, веселенькая, и мы рады были возможности присесть, хотя мне и казалось, что ноги у меня ни за что не согнутся в коленях. Как она заметила девочку, так сразу взяла ее на руки и принялась целовать.
«Хозяюшка, – сказал я ей, – мы не нищие, и если вы дадите нам чего-нибудь позавтракать, мы честно с вами расплатимся, а если вы вымоете и перепеленаете эту бедную крошку да сумеете ее чем-нибудь накормить, чтобы она не умерла с голоду, я буду молиться за вас до конца дней своих».
Она ничего мне на это не сказала, только отдала младенца обратно, но не успели мы опомниться, как сковородка уже стояла на огне, а хлеб с сыром на столе. Когда она повернулась к нам, лицо у нее было красное, а губы – плотно сжаты. Как же мы были рады этому завтраку! Да вознаградит господь эту женщину за ее доброту! Накормила она и малютку – да так бережно и ласково, так нежно обращалась с крошкой, точно родная мать. Глядя на них, казалось, что они давно знают друг друга, может, встречались на небе, откуда, говорят, слетают наши души. Малютка с такой любовью смотрела на эту незнакомую женщину и словно бы ворковала. Потом хозяйка осторожно раздела крошку (бедненькая, ей это давно требовалось!), вымыла ее, и, как все на ней было грязное, а то, что успела сшить для нее мать, было отправлено из Лондона багажом, она завернула совсем голенькую в передник, достала ключ, болтавшийся на черной ленточке у нее на груди, и отперла ящик комода. Стыдно, конечно, подглядывать, но я невольно увидел, что там лежат всякие детские вещи, пересыпанные лавандой, и еще сломанная погремушка и игрушечный кнутик. И я понял, что происходит в сердце этой женщины. Она вынула из ящика пеленки и рубашечку, заперла его и принялась одевать малютку. Тут сверху спустился ее муж, здоровенный детина. Вид у него был заспанный, хотя было не так уж рано. Он слышал все, что говорилось внизу, но человек он был неприветливый. Мы как раз кончили завтракать, и Дженнингс внимательно смотрел на женщину, укачивавшую ребенка.
«Теперь я знаю, как надо делать, – наконец сказал он. – Два раза тряхнуть, потом качнуть, снова два раза тряхнуть, снова качнуть. Я теперь и сам могу укачать ее».
Хозяин довольно сердито кивнул нам, прошел к двери и, засунув руки в карманы, посвистывая и глядя вдаль, остановился на пороге. Через некоторое время он повернулся и грубо так говорит:
«Послушай, жена, будет мне сегодня завтрак или нет?»
Она с нежностью поцеловала ребенка и, многозначительно посмотрев на меня, молча передала мне девочку. Мне очень не хотелось двигаться, но я понял, что лучше нам уйти. Толкнул я посильнее локтем Дженнингса (потому как он уже успел заснуть) и говорю:
«Хозяюшка, сколько мы вам должны?»
А сам вытащил деньги и позвякиваю ими, чтоб она не догадалась, как их у нас мало. Посмотрела она на мужа, – тот молчит, но слушает во все уши. Увидела она, что он ничего не говорит, помолчала, подумала и проговорила нерешительно – должно быть, из страха перед ним:
«Шесть пенсов не много будет?»
Это было совсем не похоже на то, что мы заплатили в трактире, а ведь мы тут изрядно подкрепились до того, как хозяин спустился вниз. Поэтому я и спросил:
«А сколько же, хозяюшка, мы должны оставить вам за хлеб и молоко для девочки?» (Я хотел было добавить: «И за ваши заботы о ней», – но язык у меня не повернулся, потому как по всему видно было, что делать ей это было приятно.)
«Нет, нет, – проговорила она, а сама взглянула на спину мужа, – тот и вовсе навострил уши, – мы ничего не возьмем за еду ребенка, даже если б ваша девочка съела в два раза больше».
Тут муж посмотрел на нее, да так грозно! Она поняла, что означает этот взгляд, подошла к мужу и положила руку ему на плечо. Он чуть было не стряхнул ее руку, да только она совсем тихо сказала:
«В память о бедном маленьком Джонни, Ричард!»
Он не шевельнулся и не сказал ни слова, а она поглядела ему в лицо, а потом отвернулась – с таким тяжелым вздохом. Когда я подошел к ней расплатиться, она поцеловала заснувшую малышку. Чтобы муж потом ее не попрекал, я сунул под хлеб еще один шестипенсовик, и мы ушли. Оглянулся я и разглядел, что женщина исподтишка вытирает глаза краем передника, а сама уже готовит завтрак мужу. Больше я ее не видал. Но на небесах я ее узнаю.
Старик помолчал, вспоминая то далекое майское утро, когда он нес свою внучку вдоль нескончаемых изгородей, под цветущими платанами.
– Да больше и рассказывать-то нечего, милочка, – сказал он, когда Маргарет спросила, что было дальше. – Вечером мы добрались до Манчестера, и я узнал, что Дженнингс с радостью готов отдать мне малютку. Принес я ее домой, и с тех пор она всегда была моей отрадой.
Несколько минут все молчали – каждый думал о своем. Затем все вдруг сразу посмотрели на Мэри. Она сидела на своей скамеечке, положив голову отцу на колени, и спала крепко, как ребенок. Ее полуоткрытые губы, алые как ягоды остролиста, красиво выделялись на чистом, бледном лице, на котором в минуты душевного волнения, словно гвоздика, расцветал румянец. На нежных щеках лежала тень от черных ресниц, но еще большую тень отбрасывали на них пышные золотистые волосы, служившие сейчас девушке подушкой. Отец, с гордостью любуясь ею, расправил один из локонов, словно хотел показать окружающим длину и шелковистость ее волос. Это легкое прикосновение разбудило Мэри, и, как большинство людей в подобных обстоятельствах, она заявила, широко раскрыв глаза:
– А я вовсе не сплю. Я и не думала спать.
Даже отец ее не удержался от улыбки, а Джоб Лег и Маргарет громко рассмеялись.
– Не надо смущаться, – заметил Джоб, – что ж тут страшного, если ты заснула, устав слушать старика, которому вздумалось вспоминать прошлое. Ничего в этом нет удивительного. А вот сейчас постарайся не спать: я хочу прочесть твоему отцу одни стихи, которые написал ткач, вроде нас. Тот, кому удалось соткать такие стихи, большой молодец – это уж точно.
И, надев на нос очки, старик откинул назад голову, скрестил ноги, откашлялся и стал читать стихотворение Сэмюела Бэмфорда [55] [55] БэмфордСэмюел (1788-1872) – английский рабочий поэт, ткач по профессии; за стихотворение, направленное против реакционного законодательства, был в 1819 году подвергнут тюремному заключению.
[Закрыть], которое он где-то достал.
Помилуй бог несчастных бедняков,
Что зимним утром тянутся уныло
На улицу из сумрачных углов,
Где их от непогоды ночь укрыла.
Над девушкою сжалься ты, что там
Стоит, как заблудившийся ягненок.
Как холодно ее рукам, ногам,
Бедняжка, ведь совсем еще ребенок.
Застывшая печаль в ее глазах,
Не тает снег на черных волосах,
Лохмотьями едва прикрыта грудь.
Молю, господь, суровым к ней не будь!
Помилуй бедняков!
Вон из ворот несется детский плач.
Младенца рваной шалью мать укрыла,
Чтоб зимний холод, нищеты палач,
Не свел его безвременно в могилу.
Как хочется согреть ребенка ей
Дыханьем губ, что посинели жутко!
Пронизывает холод до костей
И мать, и бесприютного малютку.
Как слезно молит материнский взор,
Какие в нем отчаянье, укор,
Когда проходят с хлебом перед ней.
О боже, помоги, несчастной, ей!
Помилуй бедняков!
Вот юноша бредет. Весь вид его
О голоде твердит и злой кручине.
Вокруг себя не видя ничего,
Он видит лишь съестное на витрине.
Его босым, израненным ногам
Как будто нипочем ни снег, ни холод.
Он все идет, куда, не зная сам,-
Сейчас его терзает только голод.
Как жадно корку хлеба он жует!
Голодного голодный лишь поймет.
Где заработок бедному найти?
О боже, помоги ему в пути!
Помилуй бедняков!
Я встретился с почтенным стариком,
Невзгодами согбенным и годами.
Рубашки нет под старым сюртуком,
И шляпа нависает над глазами.
Порой он смотрит пристально кругом,
Как будто тщась сквозь мрак и непогоду
Друзей увидеть, за его столом
Любивших пировать в былые годы.
Но тех унес неумолимый рок,
А тем он, разорившись, стал далек,-
Они его теперь не узнают.
Господь, даруй несчастному приют!
Помилуй бедняков!
Помилуй бог несчастных бедняков,
Ютящихся в подобиях жилища
Среди покрытых вереском холмов,
Дрожащих без огня, одежды, пищи.
Как мало знает мир об их беде,
О тех, кто уповает лишь на небо,
Сгибаясь в изнурительном труде
С утра до ночи ради корки хлеба.
Ужели без надежды, день за днем
К могиле им идти таким путем?
Ужели только голод, только гнет
И только горе в будущем их ждет?
Нет, бог, восстав, поможет беднякам!
– Аминь! – торжественно и печально произнес Джон Бартон. – Мэри, доченька, не могла бы ты записать для меня эти стихи… если, конечно, Джоб не возражает.
– Ну, что ты! Чем больше народу их услышит и прочтет, тем лучше.
Мэри взяла бумажку со стихотворением и на другой день переписала прекрасные стихи Бэмфорда на чистый листок «валентинки» [56] [56] …чистый листок «валентинки»… –В Англии существует обычай, по которому юноши в день святого Валентина (14 февраля) анонимно посылают своим возлюбленным какой-нибудь подарок; чаще всего это – художественно оформленный листок с поздравлением, именуемый «валентинкой».
[Закрыть], окаймленный узором из сердец, пронзенных стрелами («валентинки», которую, как она полагала, прислал Джем Уилсон).
ГЛАВА X
ВОЗВРАЩЕНИЕ БЛУДНОЙ ДОЧЕРИ
И сердце нежное, как женская слеза,
От беспрестанных бед окаменело.
Эллиот.
Так не позволь же запятнать
Ее девичью честь!
Поверь мне, лучше смерть принять,
Чем гнет позора несть.
«Отверженная».
Отчаяние черной тучей нависло над людьми. Время от времени мертвый штиль страдания прорезали порывы штормового ветра, как бы предсказывавшие скорое окончание мрачных времен. В годину бедствий или тяжких испытаний мы часто ищем утешения, повторяя старинные поговорки, заключающие в себе жизненный опыт наших предков, но сейчас такие пословицы, как «Самой длинной дороге приходит конец», «Не все ненастье, будет и вёдро» и тому подобные, звучали фальшиво и казались пустым острословием, – так долго и мучительно тянулись черные дни. Нужда бедняков становилась все злее; и хотя в то время умирало относительно немного народу, это доказывало только, что даже самые тяжкие страдания не сразу убивают человека. Однако нельзя забывать и того, что мы замечаем потерю лишь тех, кто работает на своей скромной ниве, а смерти стариков, больных и детей мир не видит, хотя многим сердцам она наносит такие раны, которые не способны залечить и годы. Не забудьте того, что если здорового человека могут свести в могилу лишь непомерные страдания, то не так уж много нужно, чтобы превратить его в измученного и бессильного калеку, бредущего по жизни с отчаявшимся сердцем и истерзанным болезнью телом.
Уже предыдущие годы казались народу тяжкими, а бремя нужды – непосильным, однако этот год оказался еще тяжелее. Если раньше беда наказывала их бичом, то теперь она наказывала их скорпионами. [57] [57] Если раньше беда наказывала их бичом, то теперь она наказывала их скорпионами. –Измененные слова библейского царя Ровоама: «Отец мой наказывал вас бичами, а я буду наказывать вас скорпионами». Скорпионом в древней Иудее назывался особый тяжелый бич с металлическим крючком на конце.
[Закрыть]
И Бартону, конечно, этот год принес его долю телесных страданий. До своей бесполезной поездки в Лондон он работал неполный день. Но в расчете на то, что, благодаря вмешательству парламента, положение в промышленности быстро изменится к лучшему, он ушел с фабрики, и теперь, когда он пожелал туда вернуться, ему сказали, что на фабрике каждую неделю увольняют все новых рабочих, а из слов своих товарищей он понял, что чартистскому делегату и одному из руководителей союза нечего и рассчитывать на получение места. Однако он старался не отчаиваться. Он знал, что сумеет безропотно голодать: он научился этому в детстве, когда увидел, как мать спрятала свой единственный кусок хлеба, чтобы потом разделить его между детьми, и тогда, будучи старшим, он последовал ее примеру и благородно солгал, сказав, что не голоден, что больше кусочка проглотить не может, и отдал свою долю плакавшим от голода малышам. Ну, а Мэри получала еду два раза в день у мисс Симмондс. Правда, портниха, на делах которой тоже стали сказываться плохие времена, перестала давать ученицам чай и сама подавала им пример воздержания, откладывая свой ужин до тех пор, пока работа не будет закончена, даже если порой приходилось ждать допоздна.
Но ведь надо платить за квартиру! На это уходило полкроны в неделю – почти весь заработок Мэри. Конечно, им двоим столько места не требовалось. Настало время благодарить судьбу за то, что дорогим умершим не пришлось дожить до этого. Сельский труженик обычно очень привязывается к своему жилищу, тогда как у горожан это чувство гораздо слабее, если вообще не отсутствует. Однако и среди них встречаются исключения, и таким исключением был Бартон. Он переехал в этот дом в те тяжелые времена, когда заболел и умер маленький Том. Он решил тогда, что хлопоты, связанные с переездом, отвлекут его бедную жену от горя, и, в надежде хоть немного развлечь ее и вывести из оцепенения, он принимал деятельное участие во всех мелочах. Поэтому он знал здесь каждый гвоздик, вбитый по ее просьбе. Только один из них с тех пор исчез. Этот гвоздь, на который вешала свою шляпку Эстер, Бартон после смерти жены в мстительном гневе сам выдернул из стены и выбросил на улицу. Тяжело было расставаться с домом, где словно бы витала тень его жены и жили воспоминания о прошлых счастливых днях. Но он умел заставить себя покориться, даже если порой это бывало ненужно, жестоко. Он решил предупредить хозяина дома о своем намерении подыскать более дешевое пристанище и сообщил о предстоящем переезде Мэри. Бедная Мэри! Она ведь тоже любила этот дом. К тому же для нее это значило лишиться родного очага, ибо нескоро могло ее сердце привязаться к новому месту.
Но это испытание миновало их. Домовладелец в тот самый понедельник, когда Бартон собирался предупредить его о выезде, по собственному почину снизил квартирную плату на три пенса в неделю, и это побудило Бартона на некоторое время отложить выполнение своего намерения.
Однако их жилище постепенно пустело, мало-помалу лишаясь украшавших его мелочей. Некоторые поломались, а два-три пенса, нужные на их починку, уходили на покупку еды, без которой нельзя обойтись. А иные Мэри самой пришлось снести к ростовщику. Красивый чайный поднос и чайница, столь долго и бережно хранимые, были принесены в жертву, чтобы купить хлеба отцу. Он не просил есть, он не жаловался, но Мэри догадывалась о том, как он голоден, по его запавшим глазам, по дикому животному блеску, появившемуся в них. Потом этим же путем проследовали одеяла, ибо на дворе стояло лето и без них можно было обойтись. Мэри полагала, что вырученных денег хватит, чтобы дотянуть до лучших времен. Но все деньги очень скоро ушли, и Мэри снова принялась обозревать комнату – не осталось ли еще какой-нибудь ненужной вещи, которую можно было бы продать.
Отец ее молча смотрел на все это. Голодал ли он или пировал (после продажи очередной вещи) за столом, на котором стоял хлеб с сыром, – ко всему он относился с мрачным безразличием, от которого сердце Мэри обливалось кровью. Она часто думала, что не мешало бы ему обратиться за помощью в попечительский совет, и часто недоумевала, почему союз ничего не сделает для него. Однажды, когда, проголодав весь день, он сидел у огня грязный, небритый, исхудалый, Мэри спросила его, почему он не обратится за помощью к городским властям. Он повернулся к ней и с мрачным бешенством крикнул:
– Да не нужны мне их деньги, дочка! Будь они прокляты со своей благотворительностью и деньгами! Я хочу работать. Это мое право. Я хочу работать!
Он решил про себя, что все стерпит. Он и терпел, но не кротко – этого от него нельзя было требовать. Настоящая кротость пробуждается в человеке под влиянием доброго к нему отношения. А Бартон в своей жизни редко видел доброту. И, несмотря на все, он решительно отказывался от помощи, которую мог ему оказать союз. Большой помощи ждать, конечно, нельзя было, но в союзе благоразумно полагали, что лучше поддержать ценного, деятельного члена, чем помогать людям менее полезным, хоть и обремененным семьей. Однако не так смотрел на это Джон Бартон. Он считал, что главное право на помощь – это нужда.
– Дайте пособие Тому Дэрбишайру, – сказал он. – Том имеет на него больше права, чем я, потому что он больше нуждается, – у него семеро ребят.
А ведь Том Дэрбишайр, вечно всем недовольный ворчун, очень не любил Джона Бартона и всегда был готов сделать ему неприятность. Бартон знал это, но подобные соображения не влияли на него, раз дело шло о голодных детях.
Мэри рано приходила на работу, но ее товарки не слышали больше ее веселого смеха. Она шила и размышляла о наступивших тяжелых временах, но постепенно перед ее мысленным взором возникали картины будущего, – при этом она гораздо больше мечтала об ожидающем ее богатстве, великолепии и роскоши, чем о возлюбленном, с которым она будет их делить. И все же она гордилась тем, что в нее влюбился человек, занимающий, по сравнению с нею, столь высокое положение, и ощущала тайное удовольствие от сознания, что тот, на кого заглядываются столь многие, готов, по его словам, отдать что угодно за одну ее ласковую улыбку. Ее любовь к нему была мыльным пузырем, возникшим из пены тщеславия, но она казалась настоящей. Тем временем Салли Лидбитер внимательно следила за теми переменами, которые вызвала в Мэри тяжелая пора. Она заметила, что Мэри начала ценить деньги, как «основу жизни», а многих девушек даже и без помощи любви, которая, по мнению Салли, пылала в душе Мэри, можно было прельстить и соблазнить золотом. Поэтому Салли, описывая нужду, в которой живет Мэри, всячески уговаривала молодого мистера Карсона действовать более решительно. Но он бессознательно опасался задеть гордость Мэри и боялся даже намекнуть на то, что знает, какую многие терпят нужду. Он считал, что пока следует удовольствоваться мимолетными встречами, прогулками в летних сумерках и правом нашептывать ей на ушко сладкие слова, слушая которые, она краснела, улыбалась и становилась еще прелестнее. Нет, он решил быть осторожным и действовать наверняка, ибо считал, что так или иначе Мэри должна принадлежать ему. Он не сомневался в том, что рано или поздно Мэри не устоит перед его чарами, так как понимал, что красив, и был уверен, что неотразим.
Если бы он знал, что представляет собой жилище Мэри, то, возможно, не усмотрел бы в ее готовности все дольше задерживаться с ним на улице, чтобы подышать теплым летним воздухом, обнадеживающего признака. А дело в том, что по вечерам отец Мэри почти никогда не оставался дома, и девушке приходилось сидеть одной в их комнате, выглядевшей так безрадостно теперь, когда у них не стало денег, чтобы покупать мыло и щетки, графит и белую глину. Комната была теперь грязной и неуютной, так как, разумеется, ее уже не скрашивало присутствие бессловесного доброго друга – огня. Маргарет – ее без конца приглашали петь на концертах – тоже теперь редко сидела дома. А Элис… Ах, как Мэри жалела, что Элис рассталась со своим подвалом и переехала жить к невестке в Энкоутс. К тому же Мэри чувствовала себя виноватой перед вдовой: после смерти Джорджа Уилсона она так и не собралась ее навестить из боязни встретить Джема – а вдруг он подумает, что ей хочется возобновить их прежние дружеские отношения. Теперь же ей было так совестно, что и вовсе не хватало духа пойти туда.
Но даже когда отец бывал дома, Мэри не становилось легче; наоборот: это было, пожалуй, еще хуже. Он редко прерывал молчание – даже реже, чем раньше, а если и говорил что-нибудь, то так сердито и зло, как никогда прежде с ней не разговаривал. Она тоже была вспыльчива и отвечала ему далеко не кротко. Дело дошло до того, что однажды он даже побил ее. Если бы в эту минуту Салли Лидбитер или мистер Карсон оказались поблизости, Мэри ушла бы из дому навсегда. Но ушел отец, хлопнув дверью, и Мэри долго сидела одна, с горестным сожалением вспоминая прошлое; она корила себя за вспыльчивость и считала, что отец не любит ее, – словом, в голове у нее теснились одни лишь горькие мысли. Кому она нужна? Мистеру Карсону? Пожалуй, но сейчас это нимало не утешало ее. Мама умерла! Отец последнее время все сердится, стал такой злой (он ее ударил – очень больно, и на нежной белой коже остался багровый след). Но внезапно гнев ее утих: она вспомнила со стыдом, как вызывающе смотрела на отца и говорила с ним, а ведь ему последнее время столько пришлось вынести. А какой он был добрый и любящий до этих дней испытания! Она стала вспоминать о всех мелочах, в которых сказывалась его любовь к ней. Да как же после этого она могла так вести себя с ним!
Когда он вернулся домой, только стыд помешал ей тут же излить свое раскаяние в словах. Лицо ее казалось угрюмым от отчаянных стараний справиться с подступавшими к горлу рыданиями; и отец не знал, как ему с ней заговорить. Наконец он поборол гордость и сказал:
– Мэри, я виноват, что ударил тебя. Правда, ты немножко хватила через край, а я уже не тот, каким был прежде. Но я поступил нехорошо и постараюсь никогда больше тебя не трогать.
Он раскрыл дочери объятия, и, обливаясь слезами, она стала просить у него прощения. Больше он ни разу ее не ударил.
Однако сердился он часто. Впрочем, Мэри легче было сносить это, чем его молчание, когда он, как обычно, садился у очага и курил или жевал опиум. О, как Мэри ненавидела этот запах! В сумерках, перед самым наступлением короткой летней ночи, она теперь с ужасом поглядывала на окно, которое отец не разрешал занавешивать и где нередко ей представали видения, преследовавшие ее потом и во сне. Незнакомые бледные лица с глазами, горящими мрачным огнем, неожиданно появлялись за стеклом, всматриваясь в царившую в комнате полутьму, чтобы узнать, дома ли ее отец. А то в приоткрывшуюся дверь просовывалась рука невидимого человека и манила отца. Он всегда выходил на зов. А раза два, когда Мэри уже лежала в постели, она слышала внизу мужские голоса, переговаривавшиеся взволнованным шепотом.
Все это были члены союза, доведенные до отчаяния нуждой, готовые на все, – побужденные к этому нуждой.
В эти мрачные дни как-то вечером, когда Мэри сидела, погруженная в свои невеселые думы, отец, вдруг спросил ее, когда она была в последний раз у Джейн Уилсон. По его тону Мэри поняла, что он побывал там, хотя тогда ничего ей об этом не сказал. Теперь же он грубо потребовал, чтобы она отправилась к Уилсонам на следующий же день, и выбранил за то, что она до сих пор не была там. Приказание отца дало Мэри необходимый толчок, и на другой день, избрав такое время, когда Джема не могло быть дома, она отправилась в Энкоутс.
Хорошо знакомый дом изменился даже внешне: дверь была закрыта, тогда как раньше она всегда бывала распахнута. Цветы на окнах – предмет особой гордости и забот Джорджа Уилсона – поникли и завяли. Долгое время их никто не поливал, а теперь, когда вдова спохватилась, она стала поливать их чересчур обильно, так как не умела за ними ухаживать. Открыв дверь, Мэри увидела Элис, которая не суетилась, по своему обыкновению, а сидела подле очага и вязала. В комнате было жарко, хотя огонь казался тусклым и серым в ярких лучах летнего солнца,. Миссис Уилсон убирала посуду и, не переставая, говорила очень громким и плаксивым голосом – о чем, Мэри сначала не поняла. Зато она сразу поняла, что ее долгое отсутствие не прошло незамеченным. Печальное лицо миссис Уилсон стало хмурым, она поджала губы, и Мэри догадалась, что ей предстоит услышать.
– Батюшки, да никак это Мэри? – начала миссис Уилсон. – Вот уж кого не ждала! Мы думали, ты совсем нас забыла. Джем не раз говорил, что, наверно, и не узнает тебя, если встретит на улице.
Бедная Джейн Уилсон перенесла не одно тяжкое горе, и это, как ни грустно, изменило ее характер к худшему. Ей хотелось дать понять Мэри, как она оскорблена ее поведением, и, чтобы сильнее уязвить девушку, она вкладывала некоторые свои колкости в уста Джема.
Мэри чувствовала себя виноватой, и, поскольку не могла привести в свое оправдание никакой серьезной причины, она некоторое время стояла молча, потупившись, а затем обратилась к тетушке Элис, но та от удивления и радости при виде девушки выронила клубок шерсти и сейчас спешила распутать нитки, пока котенок, уже обмотавший их вокруг каждого стула и дважды – вокруг стола, окончательно их не запутал.
– Если ты хочешь, чтобы она тебя услышала, говори громче: последние недели она стала совсем глухой. Я бы тебя предупредила, да только забыла, что ты ее так давно не видела.
– Да, милочка, я последнее время стала очень плохо слышать, – сказала Элис, от зорких глаз которой не укрылось, о чем говорит невестка. – Видно, не долго мне уже осталось ждать конца.
– Не говорите так! – закричала ее невестка. – Хватит нам концов и смертей, нечего еще накликать. – И, закрыв лицо передником, она опустилась на стул и заплакала.
– Джордж был такой хороший муж, – немного успокоившись, сказала она и, отняв от лица передник, посмотрела на девушку заплаканными глазами. – Никто не знает, что я потеряла, потому что никто не знал его так, как я.
Участие, с каким Мэри слушала миссис Уилсон, смягчило бедную женщину, и она принялась изливать свое наболевшее сердце.
– О господи, господи! Никто не знает, что я потеряла. Когда не стало моих бедных мальчиков, я думала, что горше испытания бог мне ниспослать не может. Ведь у меня и в мыслях не было, что я могу потерять Джорджа: я просто не представляла себе, как я без него останусь. Но вот живу, а он… – И она снова залилась слезами.
– Ты слышала, Мэри, – через некоторое время заговорила она, – что я была калекой, когда он женился на мне? А ведь он был такой красавец! Куда до него Джему!