Текст книги "Ради Елены"
Автор книги: Элизабет Джордж
Жанр:
Классические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 27 страниц)
Глава 18
В Булстрод-Гарденз Линли приехал в половине седьмого, дверь ему открыла Пенелопа. Она держала малышку на руках, и, несмотря на ту же ночную рубашку и те же тапочки, волосы у Пенелопы были чистыми и лежали на плечах красивыми мягкими завитками. От нее исходил тонкий аромат пудры.
– Привет, Томми. – Она провела его в гостиную, где на диване лежали огромные фолианты, тесня собой гору чистых пеленок и пижамок, ковбойскую шляпу и игрушечный кольт сорок пятого калибра.
– Ты меня спрашивал насчет Уистлера и Рескина, и я сама заинтересовалась, – объяснила Пенелопа, кивнув на фолианты по искусству,—их споры уже вошли в историю искусств, а я за столько лет успела о них забыть. Уистлер был настоящим борцом. Не важно, что представляют собой его работы, – в свое время отношение к ним было противоречивым… вспомнить хотя бы знаменитую Павлинью комнату в Доме Лейланда[26]26
Фредерик Лейланд – судовладелец, оказывал Уистлеру материальную поддержку. В Спик-Холле, доме Лейланда недалеко от Ливерпуля, Уистлер расписал одну из комнат павлинами.
[Закрыть] разве она не достойна восхищения?
Она устроила в белье гнездышко, куда уложила малышку, которая все это время весело булькала себе под нос и дергала ножками. После Пенелопа извлекла из груды на диване одну книгу и сказала:
– Вот здесь есть отрывок из протокола судебного заседания. Ты только представь, что в наше время какого-нибудь известнейшего искусствоведа обвиняют в дискредитации авторитета художника. Я и представить не могу, у кого хватит смелости на такие заявления. Послушай, что он сказал о Рескине. – Пенелопа открыла книгу и пробежала взглядом страницу. – Вот: «Я выступаю не только против злобной критики, но и против критики непрофессиональной. Я считаю, что если человек критик, то в первую очередь он художник».
Пенелопа весело засмеялась и отвела с лица прядь. Точно так же делала и Хелен.
– Представь, сказать такое о самом Джоне Рескине. Уистлер был смелым человеком.
– Он оказался прав?
– Мне кажется, он сказал это обо всей критике, Томми. Что касается живописи в частности, то впечатление от полотна зависит от образования и собственного опыта. А искусствовед, и вообще любой другой критик, пишет отзыв на основе исторического опыта прошлого, то есть как делали раньше, и, исходя из теории, резюмирует, что нужно делать сейчас. Все это замечательно: и теория, и техника, и традиция. Но что верно, то верно – чтобы понять творение художника, надо самому быть художником.
Линли присел на диван и увидел репродукцию «Ноктюрн в черных и золотых тонах. Фейерверк» в одной из книг.
– Я не силен в его творчестве. Знаю только его «Портрет матери».
– Как ужасно, когда потомки запоминают художника по таким серым работам, а не по этим, – поморщилась Пенелопа, – хотя я не права. «Портрет матери» хорошая академическая работа и по композиции, и по колориту, но в ней отсутствует ведущий цвет и мало света, а вот его картины с Темзой великолепны. Только посмотри. Какие они торжественные, видишь? Какой вызов темноте бросает он красками, как это смело – видеть в ночи не только черноту.
– Или, например, в тумане не только туман.
– В тумане? – Пенелопа посмотрела на Линли.
– Сара Гордон. Она собиралась писать туман, когда обнаружила тело Елены Уивер в понедельник утром. Я постоянно спотыкаюсь в этом месте, когда пытаюсь понять ее роль в том, что случилось. Как ты думаешь, писать туман – это то же самое, что и ночь?
– Да, если и есть разница, то небольшая.
– Можно ли назвать это новым стилем, как у Уистлера?
– Да. Художники вообще часто меняют стиль. Взять, к примеру, Пикассо. Голубой период. Кубизм. Он постоянно ищет новое.
– Бросает вызов?
Пенелопа откопала еще альбом. Он был открыт на работе Уистлера «Ноктюрн в синем и желтом. Мост в Баттерси», где изображалась ночная Темза и мост.
– Вызов, творческий подъем, скука, ожидание перемен, внезапное вдохновение, которое превращается в целую серию работ. Причин, по которым художник может изменить свой стиль, – множество.
– А что случилось с Уистлером?
– Мне кажется, он видел искусство там, где его не видели остальные. Но ведь такова природа таланта художника, не правда ли?
Видеть искусство там, где его не видят остальные. Удивительно, подумал Линли, какой простой вывод, а сам он почему-то сделать его не смог.
Пенелопа пролистала альбом. За окном послышался звук подъезжающей машины. Хлопнула дверь. Пенелопа подняла голову.
– Так что же случилось с Уистлером? – спросил Линли. – Я не припомню, проиграл ли он дело или выиграл?
Пенелопа смотрела на опущенные шторы. Ее взгляд перемещался к входной двери, по мере того как к ней приближался человек, тяжело ступая по гравию.
– С одной стороны, выиграл, с другой – проиграл. Суд присяжных постановил выплатить один фартинг[27]27
Фартинг равняется одной четвертой пенни.
[Закрыть] морального ущерба, но процесс стоил Уистлеру немалых денег, и он разорился.
– И что потом?
– Уехал в Венецию, пожил там какое-то время, ничего не рисовал, пытался уничтожить себя, став затворником. Потом вернулся в Лондон, где продолжал себя гробить.
– И как, преуспел?
– Нет, – Пенелопа улыбнулась, – он влюбился. Взаимно. А в таких случаях несправедливости прошлого обычно забываются. Когда собственное «я» становится очень важным, оно больше не подлежит уничтожению.
Входная дверь открылась. Послышался шелест пальто, которое повесили на вешалку. Затем еще шаги, В гостиной появился Гарри Роджер.
– Привет, Томми, – сказал он, стоя у входа в гостиную, – я и не знал, что ты в Кембридже.
Выглядел он не очень опрятно: мятый костюм, красный галстук испачкан. Гарри сжимал расстегнутую спортивную сумку не первой молодости, из которой торчал манжет белой рубашки.
– Ты свежа, – обратился он к жене и прошел в комнату.
Увидев на диване книги, Роджер заметил:
– Все ясно.
– Вчера Томми спрашивал меня об Уистлере и Рескине.
– Да ты что! – Гарри мельком взглянул на Линли.
– Да, – воодушевлено подхватила Пенелопа, – знаешь, я и забыла, какая это интересная история.
– С тобой не поспоришь.
Как бы поправляя прическу, Пенелопа медленно подняла руку. В уголках ее губ обозначились складки. Она повернулась к Линли:
– Пойду позову Хелен. Читает, наверное, близнецам и не слышала, как ты пришел.
После ухода жены Роджер подошел к дивану и потрепал малышку по голове, словно торопливо благословляя ее.
– Назовем-ка мы тебя Гуашь-Акварель, – Роджер погладил дочь по гладкой щечке, – то-то мама обрадуется. – Он посмотрел на Линли и скривился в язвительной улыбке.
– У Пенелопы помимо семьи еще много других интересов, Гарри.
– Это все второстепенно. Семья должна быть на первом месте.
– Жизнь не шкаф, где все аккуратно лежит на полочках и висит на вешалках.
– Пен прежде всего жена, – голос Роджера был ровным, твердым и непоколебимым, – и мать. Она решила стать заботливой хозяйкой семейного очага, а не кукушкой, которая бросает дочь в куче белья, усаживается за альбомы по искусству и вспоминает былое.
Замечание в адрес Пенелопы относительно ее воскресшего интереса к искусству показалось Линли особенно несправедливым.
– Вообще-то я ее сам вчера об этом расспрашивал.
– Чудесно. Я все понимаю. Но она больше не имеет отношения к искусству.
– Это кто сказал?
– Я знаю, о чем ты думаешь. Но ты ошибаешься. Мы оба решали, что для нас важнее. А теперь она отказывается от принятого решения. И не хочет менять свою жизнь.
– Неужели это обязательно? Неужели нельзя скорректировать ваше решение? Почему она не может совмещать одно с другим? Карьеру и семью?
– В такой ситуации все рано или поздно окажутся в проигрыше. Пострадают все.
– А так страдает только Пен, да?
Роджер был задет, и лицо его стало напряженным.
– Не знаю, как ты, Томми, а я много наблюдал за своими коллегами. Жены начинают делать карьеру, и семьи распадаются. Допустим, Пен смогла бы совмещать роль жены, матери, хозяйки, искусствоведа и не свести нас всех с ума, что нереально, из-за того-то она и бросила работу в музее, когда родились близнецы. Допустим, смогла бы, но ведь для полного счастья у нее есть все. И муж, и хороший доход, и прекрасный дом, и трое здоровых ребятишек.
– Этого не всегда достаточно.
– Она тоже так говорит, ~– отрывисто засмеялся Роджер, – говорит, что потеряла свое внутренне «я». Стала как все. Что за чушь. Она потеряла только внешний мир. То, что давали ей родители. То, что мы зарабатывали вместе. Антураж, не более того.
Роджер швырнул сумку около дивана, устало потер шею.
– Я беседовал с ее врачом. Дайте, говорит, время. Это послеродовой синдром. Через пару недель она совсем придет в себя. Короче, чем скорее это случится, тем лучше. Потому что еще чуть-чуть – и я разозлюсь. – Роджер кивнул на дочь. – Посмотри за ней, ладно? Мне надо сообразить себе ужин.
С этими словами он направился на кухню. Девочка опять что-то пробулькала и схватилась за воздух. Она прогукала что-то вроде «уу-пуу» и улыбнулась счастливой беззубой улыбкой, глядя в потолок.
Линли присел рядом и взял ее за ручку. Ладошка оказалась не больше подушечки его пальца. Ему стало щекотно от ее ногтей – подумать только: у младенцев тоже есть ногти, – и Линли почувствовал прилив нежности к девочке. Оставаясь с ней наедине, он не был готов к тому, что испытает нежность, и был смущен, поэтому взял в руки один из альбомов, оставленных Пенелопой. И хотя текст расплывался (Ликли не хотелось доставать очки), он погрузился в чтение о Джеймсе Макнейле Уистлере, о его молодости в Париже. Его отношениям с первой любовницей было посвящено единственное предложение: «Художник начал вести богемную жизнь, считая ее обязательной для творческой натуры, и даже сошелся с молодой модисткой, прозванной Тигрицей, которая переехала к художнику и позировала ему некоторое время». Линли прочитал дальше, но о модистке больше не было ни слова. С точки зрения искусствоведа, написавшего эту книгу, дальнейшего упоминания девушка не заслужила, каким бы источником радости и вдохновения она ни была для своего возлюбленного.
Линли задумался над смыслом этой простой фразы. Она провозглашала модистку пустым местом, ничтожеством, которое художник рисовал и с которым спал. Девушка вошла в историю как любовница Уистлера. И если и было у нее собственное «я», о нем давно никто не помнит.
Линли поднялся, подошел к камину, где стояли фотографии. Пенелопа вместе с Гарри, Пенелопа с детьми, Пенелопа с родителями, Пенелопа с сестрами. А портрета одной Пенелопы нет нигде.
– Томми?
На пороге появилась Хелен. Она стояла у входа в шелковой юбке цвета слоновой кости и коричневом шерстяном джемпере, поверх которого накинула элегантный оранжевый жакет. Из-за спины ее выглянула Пенелопа.
Линли захотел сказать обеим: «Мне кажется, я понял. Только сейчас. Именно сейчас. Мне кажется, я в конце концов понял».
Но, чувствуя всю глубину и широту пропасти, разделяющей мужчину и женщину, Линли произнес:
– Гарри пошел ужинать. Спасибо тебе, Пен, за помощь.
Ее признательность была мгновенной и еле заметной: губы чуть дрогнули в улыбке, короткий кивок головой. Она подошла к дивану, закрыла книги, сложила их на полу и взяла малышку на руки.
– Ей пора кушать. А она почему-то не капризничает.
И вместе с девочкой Пен отправилась наверх. На лестнице послышались ее шаги.
Линли и Хелен молчали всю дорогу до Тринити-Холл, где проходил концерт джазовой музыки. Леди Хелен первой нарушила молчание.
– Она ожила, Томми. Ты не представляешь, какое это облегчение.
– Знаю. Я заметил разницу.
– Она начала заниматься чем-то, помимо дома. Это то, что ей надо. Она это знает. Оба они знают. По-другому и быть не может.
– Вы говорили на эту тему?
– Разве, говорит, я могу их бросить, они мои дети, Хелен. Что же я за мать, если брошу их?
Линли посмотрел на Хелен. Она отвернулась.
– Ты не можешь решать за нее.
– Вот поэтому я и не могу сейчас уехать. Линли упал духом, услышав решимость в ее словах.
– Ты собираешься и дальше здесь оставаться?
– Завтра позвоню Дафне. Ничего не случится, если ее визит отложится на неделю. Мне кажется, она даже обрадуется. У нее ведь своя семья.
– Хелен, – сказал он, помедлив, – бросай ты все это, как бы я хотел… – но умолк.
Линли почувствовал ее взгляд. Он молчал.
– Ты так хорошо поговорил с Пен. Мне кажется, ты заставил ее взглянуть на то, от чего она постоянно отворачивается.
Линли не испытал особой радости от ее слов.
– Счастлив, что могу быть кому-то полезен. Линли с трудом запарковал свой «бентли» на
Гаррет-Хостел-лейн неподалеку от пологого подъема на мостик через реку Кем. Они вернулись к входу в колледж, откуда рукой было подать до Сент-Стивенз-Колледжа.
Холодный воздух был насыщен влагой. Тяжелая завеса облаков закрыла ночное небо. Звук гулких шагов был похож на отрывистую барабанную дробь.
Линли посмотрел на леди Хелен. Она шла совсем близко, шагая, он чувствовал плечом ее плечо, тепло руки, свежий щекочущий запах тела и пытался забыть о том, чего ему так хотелось. Он твердил себе, что жизнь гораздо интереснее и не сводится к стремлению просто удовлетворить свои сиюминутные желания. Он бы с радостью поверил в это, но при одном только взгляде на ее темный локон, упавший на жемчужную кожу, терял голову.
Линли вернулся к начатому разговору, будто перерыва и не было вовсе:
– Вот только достоин ли я тебя, Хелен? Все никак не могу ответить на этот вопрос. – И хотя голос его звучал ровно, где-то в горле отчаянно стучало сердце. – Нет, интересно все-таки. На одной чаше весов я такой, какой есть, а на другой я, каким бы мог стать, я смотрю на весы и спрашиваю себя: имею ли право на тебя?
Хелен повернулась: голова ее была окружена ореолом янтарного света, лившегося из окна на верхнем этаже.
– Почему ты задаешь себе этот вопрос? Линли помедлил с ответом. И мысли и чувства были продиктованы ее решением остаться в Кембридже с сестрой. Хорошо бы Хелен вернулась в Лондон вместе с ним. Будь он достоин ее, она бы согласилась. Она уважала бы его волю, если дорожила бы его любовью. Линли ждал этого. Хелен не должна скрывать своих чувств к нему. А он должен руководить ее любовью и всеми проявлениями этой любви. Но Линли не мог так ответить Хелен. Поэтому он собрался с силами и произнес:
– Я еще не определил для себя, что такое любовь. Хелен улыбнулась и взяла его под руку.
– Томми, дорогой мой, покажи мне человека, который уже дал определение любви.
Они свернули на Тринити-лейн и вошли на территорию колледжа, где у входа на черной доске объявлений красовался анонс «Отдай сегодня вечером свое сердце джазу», выполненный разноцветными мелками, ниже стрелочками было указано, что идти надо в малый конференц-зал.
Как и в Сент-Стивенз-Колледже, малый конференц-зал находился в современном здании. Там помещался еще бар, за маленькими круглыми столиками которого собралось довольно много народу. Все громко разговаривали, обсуждая в основном веселое соревнование двух игроков в дротики, которые так увлеклись, словно интересней забавы нет на всем белом свете. Их азарт, по-видимому, разжигала разница в возрасте. Одному было не больше двадцати, вторым был пожилой человек с коротко остриженной седой бородой.
– Давай, давай, Петерсон! – выкрикнул кто-то, когда настал черед молодого. – Не осрамись перед старикашкой. Покажи ему!
Молодой притворился, что разминается и тщательно занимает исходную позицию, наконец он метнул дротик и промазал. Его освистали. В ответ молодой выразительно покосился на соседний столик и поднес к губам кружку пива. Толпа заулюлюкала и засмеялась.
Линли, ведя за собой Хелен, пробрался сквозь толпу к стойке, откуда они уже с пивом пошли в зал.
Зал спускался вниз ярусами, на каждом из которых был ряд вмонтированных кресел с откидными сиденьями у проходов. В конце зала пол поднимался, образуя небольшую сцену, где к выступлению готовился джаз-ансамбль.
Музыкантов было всего шестеро, и для электрооргана, ударной установки, трех стульев для саксофона, трубы, кларнета и треугольной площадочки для контрабаса много места не потребовалось. Провода от электрооргана, казалось, опутали все вокруг, и когда Миранда Уэбберли обернулась и кинулась здороваться к Линли и леди Хелен, то споткнулась об один из витков.
Умудрившись не упасть, она засмеялась и побежала дальше.
– Пришли! Замечательно! Инспектор, вы обещаете, что расскажете папе, какой я гениальный музыкант. Я ужасно хочу поехать в Новый Орлеан, а он отпустит меня, если только удостоверится, что в будущем я буду выводить фиоритуры на Бурбон-стрит[28]28
На Бурбон-стрит в Новом Орлеане расположен очень известный джаз-клуб «Бурбон-стрит».
[Закрыть].
– Я скажу, что ты играешь как ангел.
– Нет, не надо как ангел, лучше, как Чет Бейкер, пожалуйста!
Миранда поздоровалась с леди Хелен и доверительным тоном сообщила:
– Джимми, это наш ударник, хотел отменить сегодняшнее выступление. Он учится в Куинз-Колледже и дружил с девушкой, которую сегодня утром убили… – Миранда оглянулась на ударника, который с мрачным видом постукивал по тарелкам.
– Нельзя нам сегодня, говорит, народ развлекать. Дескать, нехорошо. Не надо. Но ничего другого он так и не придумал. Пол, наш контрабасист, сказал, что если и выступать сегодня, то уж лучше в каком-нибудь пабе «Обери» для завсегдатаев. Хотя, чем сидеть на месте, нам по-любому лучше играть. Не знаю, что получится. Настроение сегодня у всех не ахти.
Миранда обвела глазами аудиторию, пытаясь найти хоть одного радостного человека, словно это помогло бы ей самой воспрянуть духом.
Клавишник выдал целую серию стремительных аккордов, и почтенная публика начала рассаживаться. Пока концерт не начался, Линли быстро спросил:
– Рэнди, ты знала, что Елена Уивер была беременна?
Миранда переступила с ноги на ногу и краешком подошвы черной кроссовки почесала щиколотку.
– Вообще-то да.
– Откуда?
– Точнее сказать, догадывалась. Елена никогда мне об этом не говорила.
Линли вспомнил их предыдущий разговор.
– То есть ты не знала наверняка.
– Я не знала наверняка.
– Но догадывалась? Почему? Миранда закусила нижнюю губу.
– Я имею в виду шоколадные пирожные, инспектор. Они несколько недель стояли на одном и том же месте.
– Не понимаю, о чем речь.
– Ее завтрак, – пояснила леди Хелен. Миранда кивнула:
– Она не завтракала. Раза три, может, четыре я заходила в туалет и слышала, как ее там тошнило. Да дело не только в туалете, – Миранда покрутила пуговицу на синем пиджаке, под которым была синяя маечка, – просто это было видно.
От нее ничего не ускользнет, подумал Линли. Тонкий наблюдатель. Ее не проведешь.
– Я бы вам еще в понедельник все рассказала, – быстро добавила Миранда, – но я не была уверена. Она, в общем, вела себя как обычно.
– Что ты имеешь в виду?
– Ну, словно ничего страшного не произошло, поэтому я подумала, что могу ошибаться.
– Может быть, Елена просто не беспокоилась? Внебрачный ребенок не такая катастрофа в наши дни, как тридцать лет назад.
– У вас в семье, может, и не катастрофа, – улыбнулась Миранда, – а вот мой отец, допустим, не обрадуется, сообщи я ему такие новости. И у Елены отец такой же.
– Рэнди, быстрее. Начинаем, – крикнул саксофонист.
– Сейчас. – Миранда еще раз пожала руки Линли и леди Хелен. – У меня второй круг во второй пьесе. Слушайте внимательно.
– Что-что?—Леди Хелен посмотрела вслед убегающей на сцену Рэнди. – О чем это она, Томми?
– Наверное, джазовый сленг, – ответил Линли, – нам срочно необходим Луи Армстронг в роли переводчика.
Концерт начался с грома ударных и выкрика клавишника:
– Прикрой клапаны, Рэнди. И раз, и два, и три…
Саксофонист и кларнетист взяли инструменты. Линли заглянул в программку и прочел название: «Внезапная бессонница». Согнувшись над инструментом, клавишник проворно соткал резвую мелодию и, поиграв ею несколько минут, кинул кларнетисту, который вскочил на ноги и поймал ее в воздухе. Ударник отбивал на тарелках пляшущий ритм. Прищурившись, он одновременно то и дело посматривал в зал, изучая публику.
К середине произведения подтянулись еще люди: из бара с напитками в руках, из других помещений колледжа, услышав музыку в конференц-зале. К источнику хорошей джазовой музыки люди всегда инстинктивно поворачивают голову, руки сжимают ручку кресла, собственное бедро или кружку пива. Ближе к концу произведения публика была совершенно очарована, а когда без постепенного сворачивания на «нет», как это обычно делают музыканты, мелодия оборвалась на простой ноте, воцарилась тишина, разразившаяся потом продолжительными и восторженными аплодисментами.
На эту похвалу джаз-ансамбль отреагировал поклоном клавишника. Не дожидаясь, пока стихнут аплодисменты, вступил саксофон, выводя знакомую и страстную мелодию «Тейк файв» «Тейк файв» – один из самых популярных джазовых синглов, впервые записанный Дэвидом Уорреном в 1959 г.]. Проиграв ее один раз, саксофон начал импровизировать. Каждые три ноты встраивался контрабас, ударник держал ритм, но ведущим оставался саксофонист. Он полностью отдался во власть музыки, закрыл глаза, откинулся назад, поднял инструмент вверх. Такая музыка рождается у человека в солнечном сплетении, если внутри пустота и пустота эта не дает покоя.
Закончив импровизацию, саксофонист кивнул Рэнди, она поднялась и подхватила последнюю ноту саксофона. И опять через каждые три ноты вступал контрабас, и ударник отбивал тот же постоянный ритм. Но настроение музыки изменилось. Звук стал чистым, приподнятым, словно засиял на медной трубе от радости.
Миранда, как и саксофонист, играла, закрыв глаза и постукивая ногой в такт ударным. Но в отличие от предыдущего солиста она, закончив свою партию и передав последнюю ноту кларнетисту, растянулась в улыбке при аплодисментах в ее адрес.
С третьим произведением «Лишь дитя» настроение снова изменилось. Солировал кларнетист, полный рыжий музыкант с потным лицом, его сумрачная музыка напоминала о дождливом вечере, старомодном ресторане, кольцах сигаретного дыма и бокалах с джином. Под эту музыку хотелось медленно танцевать, томно целоваться и спать.
Публике очень понравилась пьеса, как и следующая, «Черная ночная сорочка», в которой солировали кларнет и саксофон. После этого начался антракт.
Когда клавишник объявил пятнадцатиминутный перерыв, послышались разочарованные возгласы, но коль скоро бокалы успели опустеть, публика потянулась в бар. Линли присоединился к остальным.
В баре по-прежнему соревновались игроки в дротики, их настойчивости и азарту не помешал даже концерт за стеной. Молодой сократил разрыв в счете: цифры на доске вот-вот готовы были объявить ничью между ним и его бородатым соперником.
– Последняя попытка, – объявил молодой и с грозным видом волшебника, который собирается обратить слона в муху, показал всем дротик, – я утверждаю, что смогу метнуть его через плечо и попасть в яблочко. Ваши ставки, господа!
– Нашел чем удивить, – засмеялся кто-то.
– Не выпендривайся, Петерсон. А не то продуешь.
Петерсон усмехнулся и притворно нахмурился:
– О, племя неверующих!
Он повернулся спиной к доске, метнул дротик через плечо и изумленно, как и остальные, посмотрел на пронзенное яблочко.
Толпа одобрительно заревела. Петерсон запрыгнул на один из столов.
– Кто следующий? – закричал он. – Смелей. Попытайте счастья. Но только если вы преподаватель. Я только что победил Коллинза и жажду новой крови.
– Парень сощурился, изучая толпу в сигаретном дыме.
– Вы! Доктор Карптон! Что вы сгорбились там в углу? Смелей, защищайте вашу честь.
Линли проследил за взглядом паренька и увидел преподавателя, который разговаривал с двумя молодыми ребятами.
–Кончайте со своей исторической околесицей, – не унимался Петерсон. – Займетесь ею на семинарах. Ну-ка. Вперед! Карптон!
Преподаватель посмотрел на Петерсона и отмахнулся. Толпа принялась его подначивать. Карптон не реагировал.
– Неужели слабо, Карпуша, давайте же. Будьте мужчиной, – смеялся Петерсон.
– Давай, Карпик, – подхватил кто-то. Следующие несколько секунд толпа на все лады повторяла: Карптон, Карпуша, Карпик. Во все времена студенты давали преподавателям ласковые или смешные прозвища. Линли сам это делал, сначала в Итоне, потом в Оксфорде.
А Елена Уивер? Только сейчас он вдруг об этом задумался.