Текст книги "Преддверие (Книга 3)"
Автор книги: Елена Чудинова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц)
Девочка подняла на Некрасова недоумевающие глаза.
– Дай ее сюда. Кстати, почему так криво начерчено?
– Я потеряла линейку.
– Очень неряшливо выглядит, но ладно. А что же обозначает собой этот чертеж?
– Домашнее задание.
– По какому предмету?
– Вы же знаете, дядя Юрий, что у нас нет предметов. На завтра задали воду.
– Какую воду?!
– Вода как природное богатство, вода как политическое явление, использование воды человеком...
– Объясни, Бога ради, каким политическим явлением может быть вода?
– Тут имеется в виду, что существуют водные границы между государствами, и так далее. – Тутти криво улыбнулась. – Какого-нибудь медведя или крокодила значительно труднее так рассматривать.
– А медведя или крокодила также необходимо рассматривать как политическое явление?
– Тут три графы: природное богатство, политическое явление и использование человеком.
"А ведь еще в прошлом году этого не было: впрочем, чем дальше в лес, тем больше дров, во всяком случае там, где все большую власть забирает ограниченная неряшливая мадам с вытаращенными от базедовой болезни светло-голубыми глазами..."
– Но если ты останешься здесь и пойдешь в старшие классы – этот подход изменится? Вы будете учиться по предметам?
– Нет, – неохотно, но твердо ответила Тутти, начинающая понимать, куда клонит Некрасов. – Не изменится. Но я же не слушаю всего этого – я сижу на уроках и о чем-нибудь думаю;
– Однако ты не становишься при этом образованнее.
– Образованнее я становлюсь с Вашей помощью. Ведь с этим Вы не будете спорить?
– Я не спорю – время от времени ты узнаешь от меня что-нибудь новое то одно, то другое, но называть это образованием, значит – издеваться над самим смыслом этого слова. Образование подразумевает не случайность. а систему, не беспорядочность, а равномерность. Наше с тобой общение может служить только дополнением к образованию, но никак не его заменой. Сделать тебя образованным человеком способны только люди, специально посвятившие себя этой задаче, только педагоги, и в этом – культурные устои общества. Ты и без того уже отстала от своих сверстников, нет, разумеется, не от этих! поспешно отвечая на гневный протестующий жест Тутти, произнес Юрий. – А от тех, кто получает систематическое образование. Мне сдается, что ты легко их нагонишь. И еще – думается, ты видела уже достаточно необразованных фанатиков и достаточно взросла для того, чтобы понять, что они одинаково ужасны с обеих сторон.
– Я поеду, дядя Юрий, – девочка поднялась из-за стола и с гордо поднятой головой обойдя Некрасова, вышла из комнаты: Юрий услышал, как ее неторопливые шаги сразу же за закрывшейся дверью сделались быстрыми, бегущими. Затем хлопнула дверь ванной.
5
Попрощавшись с Гумилевым, Борис поспешно направился в сторону Миллионной: примерно через полчаса он уже отпирал ключом дверь своей квартиры.
...Комната ответила на его появление как-то звонко прозвучавшей пустотой – по звуку этой пустоты Борис, как всегда безошибочно, определил, что мамы не было дома еще с утра: чтобы так звучать, комната должна была пережить без человеческого присутствия день и встретить начинающийся вечер... Комната часто звучала теперь пустотой: минувшая зима еще в своем начале унесла сначала бабушку, а через две недели – вслед за ней – умершую от крупа семилетнюю Катю.
Обед лежал, приготовленный для него с утра, на покрытом темно-синей скатертью столике – мелкий картофель в мундире, угадывающийся под прикрывающей плетеную хлебницу салфеткой дневной паек.
И было, как всегда, немного не по себе притрагиваться к еде, пролежавшей день в неподвижной пустоте комнаты... Впрочем, на этот раз Борис тут же подавил в себе болезненную фантазию: взгляд на еду вызвал неожиданно прорвавшийся наружу голод. День действительно был напряженным школа, "Диск", квартира Тихвинского...
В мамино отсутствие можно было позволить себе недопустимую, но удивительно приятную вольность: взять наугад с полки первый попавшийся том Дюма и почитать за едой... Впрочем, стрелка часов подходила уже к восьми: времени не оставалось даже на то, чтобы разогреть чаю.
"Мама! Я приду сегодня поздно – пожалуйста, не тревожься, я у Ильиных".
Написав последнее слово, Борис немного помедлил прежде, чем подписать записку, в который раз за день увидев перед собой лицо Таты – лицо того привычного Санкт-Петербургу, и только Санкт-Петербургу, типа женской красоты: черные неблестящие волосы – тонкие и прямые, невысоко собранные в простой греческий узел на затылке, оттеняющие белизну открытого лба, тяжелые веки, немного острый подбородок, маленький рот – лицо .утомленное, бескровное, милое... И, в который раз за день, в ушах прозвучал мягкий и властный, убеждающий голос Даля:
"Не отчаивайтесь, Борис, поймите – в нынешнем ее душевном состоянии даже слабый проблеск внимания к Вам можно всерьез воспринимать как настоящее проявление любви... Она сейчас любит Вас, любит, Борис, но как бы... на другом языке. Это очень трудно понять, но для ее блага необходимо, чтобы Вы это понимали".
6
Дверь открыла Тата: вечерняя, так непохожая на дневную – школьную: строже, изысканней, проще, чем в школе – черная узкая юбка, белая блузка скромная брошь под воротничком-стойкой, пушистая серая шаль на плечах.
– Ты – первый.
– А кого ты еще ждешь?
– Сегодня – еще только Андрея и, может быть, Лялю.
– Ее сегодня не было в школе.
– Поэтому я и говорю – может быть... Не снимай куртки – холодно.
– Не холоднее, чем прошлой зимой во Всемирке... – Повесив куртку, Борис прошел вслед за Татой в промозгло-холодную гостиную, полутемную из-за задернутых портьер: разумеется, название "гостиной" после уплотнения квартиры Ильиных стало условным, но в прежние времена комната была ею.
– Так что же? Ты хочешь сказать, что ты и там ходил без куртки?
– Не я... Нет, представь себе: торжественный вечер. изо рта – пар, все толкутся в шубах и валенках, на Блоке – лыжный свитер, Чуковский укутан по самые усы... Вдруг появляются: Гумилев – под руку с дамой – не помню, кто с ним был, кажется – Одоевцева... На Гумми – безукоризненный смокинг, дама – в декольтированном платье... И ведут себя так, словно все вокруг одеты точно так же, словно нет холода и вообще ничего не случилось... Ходасевич тогда так и сказал – будто Гумми этой выходкой заявил: "Ничего не случилось. Что – революция? Не знаю, не слыхал".
– Надеюсь, его дама не простудилась?
– Не в этом дело, Тата.
– К сожалению, в этом, Борис. Ну скажи, не обидно бы им было простудиться, и, при том положении, в которое мы сейчас поставлены, очень легко умереть – в общем-то, умереть из-за глупости? Это невероятно, что в человеке, который прошел через столько сражений, так часто, чтобы не сказать – почти постоянно, проглядывает какой-то безрассудный, беспечный мальчик... Мне кажется, вы его все за это и любите. Весь ваш "Диск" словно бы девизом взял нечто вроде "Отдать жизнь не жаль, если это красиво смотрится".
– При том, что наши, г-м... оппоненты употребляют слово "эстетика" в виде ругательного, это не так уж и глупо...
"Это хорошо, что она спорит... Николай Владимирович говорил, что надо стараться все-таки втягивать ее в споры... "
– О, даже по стуку ясно, что это Шмидт.
– И, как всегда, минуту в минуту. Андрей устроен не так, как мы, простые смертные, у него в самый мозг вмонтированы швейцарские часы "Омега".
С губ выходившей уже в переднюю Таты спорхнула слабая улыбка – это было само по себе очень много:
Тата далеко не всегда улыбалась шуткам.
– Надеюсь, я не опоздал? – Андрей повесил куртку рядом с курткой Ивлинского.
– А разве ты можешь опоздать? – слабо улыбнулась Тата: вопрос Андрея забавно перекликался со словами Бориса.
– Вероятно, могу, впрочем, не знаю – не пробовал.
– Андрей... послушай, мне хотелось у тебя спросить: что было с Борисом сегодня в школе? Мне он все равно не скажет. Если можешь – скажи ты.
– Не могу, Тата, извини, – твердо проговорил Андрей, задерживаясь вместе с Татой в дверях.
...Что было? Да, собственно, ничего и не было. Шел второй урок: снизу, из рекреационного зала, доносились звуки расстроенного пианино и звонкие голоса.
Неожиданно Борис поднял руку и, побледневший, с трясущимися губами, попросил у старенькой Эммы Львовны разрешения покинуть класс. В то мгновение, когда дверь хлопнула за выбежавшим Борисом, в руках стоявшего у доски Андрея Шмидта сломался и без того маленький кусочек мела...
– Борька, что с тобой?! – Коридор был пуст, и Андрей позволил себе встряхнуть друга за плечи.
– Я не смог... сдержаться, – уже взявший себя в руки Борис криво усмехнулся. – Понимаешь... это похоже на... аукцион в родительском доме.
– Ты о чем?
– Послушай! – Борис кивнул в сторону прикрытых дверей в зал.
– Ничего не понимаю... У малышей пение.
– А что они поют, ты слышишь?
– "Картошку", – Андрей недоумевающе пожал плечами.
– А ты помнишь слова "Картошки"? – настойчиво продолжал спрашивать Борис.
– Конечно. "Здравствуй, милая картошка-тошка-тошка, Наш ребячий..." Что?
– "Комсомольский идеал-ал-ал!" – отчетливо донеслось из зала.
– С каких это пор?
– Это песенка нашего детства, Андрей... Помнишь, пикники, костры, голубые галстуки? Эту детскую песенку еще недавно напевала покойная Катя... Они, понимаешь, они перекраивают все с чужого плеча, что только могут перекроить... А что не могут – уничтожают. Это – воровство. Конечно, я не должен был срываться из-за такой ерунды. Не знаю, что на меня нашло, выскочил у всех на глазах, как мальчишка... Да еще то, что ты сорвался за мной, – ты, конечно, не мог знать, что это из-за такого пустяка. Но представляю, как это все выглядит...
– Никак особенно не выглядит. – Андрей улыбнулся. – Ты мог плохо себя почувствовать, а я, кстати сказать, вышел вовсе не за тобой, а за мелом. Так что выбрось из головы – это просто нервы. С кем не бывает.
– Думаю, что с тобой.
Мальчики негромко рассмеялись, взглянув друг на друга.
– Привет, Шмидт!
– Удивительно неожиданная встреча... На чем я прервал разговор?
– На благоразумии, которого начисто лишен "Диск"... Понятно, имеется в виду наша часть "Диска".
– На мой взгляд, "Диск" – заведение предельно благоразумное.
– Неужели? – с легкой насмешливостью протянула Тата.
– В этом не может быть ни малейшего сомнения, – Андрей откинулся на спинку кресла. – Дело в том, что слово "благоразумный" семантически означает то, что разумом направляется ко благу.
– Вот именно.
– А скажи, благоразумны ли дуэли? Или, не будем брать наши дни, благоразумны ли были рыцарские турниры прошлого? С одной стороны, какое может быть заложено благоразумие в том, что жизнь подвергаются риску из-за улыбки дамы? Но если отрицать турниры, то отрицается само служение Прекрасной Даме. А без служения Даме делается невозможным дух рыцарства, а если бы рыцарство не существовало как явление и понятие, это была бы моральная потеря для рода людского, причем – немалая. Благоразумие не всегда рационально... Сервантес не высмеивал понятия рыцарства. Дон Кихот это воплощенное благоразумие... Для зари подлого века нет ничего более грозного, чем бессмысленный меч Дон Кихота, ибо он поднимается над реальностью там, где без него она торжествовала бы. Ergo, нет ничего благоразумнее "Диска".
– Хорошо, г-н знаменный рыцарь, Вы убедили меня в том, что ходить в нетопленом помещении во фраке просто необходимо... Еще немного, и я догадаюсь, что Ваш меч посвящен какой-нибудь Прекрасной Даме, берегитесь!
– Не скрою, сударыня, что Ваша догадка близка к истине: мой меч посвящен и... освящен.
Рука Андрея, словно невзначай коснулась кармана брюк: перехватив взгляд Бориса, Андрей слегка кивнул другу. Каждый понял, о чем подумал другой.
"Мечи" были освящены: зимой мальчики ходили в Кронштадт – отнести к отцу Сергию Путилину освятить "Смитт и Вессон" Бориса и браунинг Андрея. Идея шла, против обыкновения, не от увлекающегося Ивлинского, а от уравновешенного хладнокровного Шмидта. "Иначе – как мы предохраним себя от неправого выстрела?" – сказал тогда он, изложив свой план Борису. Это оставалось тайной – мужской рыцарской тайной двоих. Но была и еще одна, связанная с оружием, тайна – она принадлежала одному Андрею.
...Если тебе пятнадцать лет – ты, несмотря ни на что, воспринимаешь жизнь как початую бутыль неизведанного питья: в первых глотках самозабвенная жадность первого утоления... Ты ощущаешь уже горький привкус, но как бы горек он ни был, первое утоление жадно – это закон початой бутыли... Если тебе пятнадцать лет, ты благодаришь жизнь, даровавшую тебе опасность, ибо в ней – захлеб первых глотков...
Если ты еще не убивал, твое пятнадцатилетие дарует тебе сладостную тревожащую связь с оружием, лежащим в твоем кармане...
Если тебе двадцать лет, и последние три года из них ты убивал подлинной действительностью для твоей раненой души являются Древний Египет и магические ритуалы Заратустры, а действительность мнимая знает свое место – она может убить тебя, но не может вступить в твое святая святых.
Борис и Андрей не поняли бы Женю и Сережу... ПБО – изматывающий, тяжелый долг Жени Чернецкого – была увлекательной, волнующей игрой Бориса Ивлинского и Андрея Шмидта...
– Кстати, ты знаком с Чернецким?
– Нет, то есть кое-что о нем знаю, но никогда не встречался.
– Ты случайно не знаешь, кто он?
– Нет. Почему ты спросил?
– Так... Знаешь его кличку?
– Конечно. Мельмот. Странного же о нем, однако, мнения в ПБО, если дали такую кличку.
– В ПБО о нем действительно странного мнения, Андрей. Понимаешь, никто никогда не слышал от него хоть незначительного упоминания о семье, родных, месте, где он родился, ничего... Хотя он довольно разговорчив.
– Ну и что в этом такого?
– Нет, ничего. Но, понимаешь, ничего применительно к кому-либо другому, но не к нему. В "Диске" ходит легенда, что Чернецкой вообще нигде не родился... Отсюда и пошло – Мельмот.
– Занятно. О, кто бы это мог быть?
– Вероятно, Ляля. – Тата снова вышла из комнаты. – О, вот это неожиданность! – послышался ее голос из передней.
Вслед за Татой в комнаты вошел высокий светловолосый юноша с красивым нервным лицом, нехорошую помятость которого, казалось, подчеркивал бархатный бант на безукоризненно белой сорочке, воротнички которой лежали поверх черной "музыкантской" куртки.
– О! Вот уж кого мы давненько не имели счастья лицезреть... Привет, Вербицкий!
– Захотелось всех вас повидать вне школы.
– Можно подумать, ты так часто бываешь в школе.
– Редко. Шмидт, я, помимо всего прочего, пришел поблагодарить тебя.
– Не за что. Митька, если бы ты понял одно, я был бы очень рад: в другой раз обшаривать все сволочные кабаки по твою душу я не стану. Это может продолжаться до бесконечности: нет ничего более глупого, чем спасать того, кто прочно вознамерился себя угробить.
– Митя, не нюхай ты этой мерзости!
– Ну вот, дождался дружеской встречи... – с шутливой обидой протянул Митя Вербицкий, забираясь в глубокое кресло в углу. – Кстати, я видел Владика Чецкого – он сегодня собирался.
– Ладно, не уводи разговор. Уж коль скоро ты сегодня сюда попал, живым мы тебя не отпустим. Знаешь, почему ты стал нас избегать?
– Знаю, Боря, можешь не объяснять. Все я знаю. И мне действительно не хочется, чтобы мне слишком часто напоминали о том, что я качусь ко всем чертям, извини, Тата.
– Избил бы я тебя – так, чтобы все выколотить, да боюсь, убью ненароком, в тебе ведь в чем душа сейчас держится...
– Ничего бы, Андрей, не выбил – кроме разве действительно души... Дело объясняется очень просто: первое, я – это не вы, а второе – я при этом тоже не могу просто так.
– То есть?
– Шмидт, ты мог бы мне доверить какие-нибудь ваши заговорщические дела?
– Нет.
– Звучит до неприличия недвусмысленно, но ты совершенно прав. Видишь сам: вы с Борисом спасаетесь от того, что вокруг, тем, что против этого боретесь, а из меня борец никакой... Так если вы, в двадцать раз сильнее меня, не можете жить как ни в чем не бывало, просто жить, то можно ли это от меня требовать? Каждый спасается как может. Я – тем, что гибну. И вообще – где моя шпага?! – Вербицкий рассмеялся и вскочил на ноги.
Это развлечение было забыто довольно давно, еще задолго до того как Митино появление на средах у Таты стало редкостью. Увлечение фехтованием, охватившее некомсомольски настроенную мужскую часть группы "А" началось весной двадцатого года, когда на чьих-то антресолях была случайно обнаружена связка шпаг.
– А правда, Тата, они еще сохранились?
– За буфетом, достань.
Борис вытащил из-за буфета три железные шпаги с расшатанными гардами, разумеется, без предохранительных наконечников.
– Моя... Шмидта... Митьки...
– Вызываю Шмидта! – крикнул Митя, подхватив брошенную Борисом шпагу.
– Принимаю! Только пошли все в прихожую – здесь все полетит. – Андрей вытащил из кармана браунинг и положил его на журнальный столик, на всякий случай закрыв Татиным альбомом.
– Заряженный, что ли?
– Ага. Пальнет еще... Пошли!
Андрей признанно фехтовал лучше всех, что отчасти объяснялось его хладнокровной манерой. Разный темперамент противников сразу же бросился в глаза: в то время как Митя перешел в наступление, не доведя салюта, Андрей четко отсалютовал противнику, однако же наступать начал одновременно с Митей.
Шпаги сшибались и звенели в полумраке прихожей.
Борис и Тата стояли в дверях, наблюдая за поединком. С самого начала было ясно, что верх возьмет Андрей: он начал уже зажимать Митю в угол, когда снова раздался звонок.
– О, а это Чецкий!
– Погоди, Тата, не открывай, – со смехом крикнул Борис, давно уже изнывавший с опущенной шпагой в руке, – господа, давайте устроим ему "стальной свод"!
– Стальной свод!
– Стальной свод!
Разгоряченные борьбой Митя и Андрей вскинули свои шпаги к поднятой вертикально на вытянутую руку шпаге-Бориса.
– Теперь открывай! – сдерживая смех, проговорил Митя.
...Тата испуганно отступила назад перед распахнувшейся дверью.
– Видали? – торжествующе произнес Васька Зайцев, обращаясь к Вальке Волчковой, Саше Гершу и Витьке Кружкову, быстро вошедшим следом. – Видали, чем занимаются?!
– Вконец задвинулись, контра...
– Чем бы мы ни занимались, – спокойно произнес Андрей, заводя шпагу за спину, – вас сюда никто не звал.
Спокойствие было напускным: Борис и Митя видели, что Андрею до омерзения противно, – противно было сознание того, что враги увидели что-то сокровенное, то, чего им нельзя было видеть. Они чувствовали то же самое.
– А мы к вам не по приглашению на ваши контриковые вечеринки! Мы проводим рейд – как живет в нешкольное время наша группа, понятно?
– Комсомольский рейд, уразумел, Шмидт?
– Тата, нам вытряхнуть этих наглецов?
– Не надо, Боря! Мальчики, прошу вас, не связывайтесь с ними. Пусть зайдут.
Не сговариваясь, демонстративно закрывая Тату, как будто от прикосновения чего-то нечистого, Борис, Митя и Андрей прошли обратно в гостиную вместе с так неожиданно возникшей в квартире ячейкой.
– Погоди, Борис, говорить с ними буду я. Никто здесь не является ни комсомольцем, ни сочувствующим. Таким образом, мы решительно не видим прав, которые позволяли бы вам контролировать наше свободное время.
Они стояли друг против друга: свободное пространство между двумя компаниями являлось какой-то своеобразной границей; разделяющая их так явно вражда уже не была детской – она выросла вместе с ними.
– Неплохо придумал, по-твоему, рейды по ресторанам – это тоже проверка комсомольцев?
– Постой, Зайцев. – Саша Герш поправил очки. – Видишь ли, Шмидт, мы с вами живем в советском государстве с рабоче-крестьянским правительством. Мы представляем из себя его сознательный аппарат, в то время как вы являетесь в лучшем случае оппозицией. И тот контроль, который мы проводим в настоящий момент, отличается от контроля внутри комсомольской организации тем, что это не добровольный контроль, а, если хочешь, даже принудительный...
– Иными словами – вы боитесь не успеть в тюремные надзиратели? А ведь тебе стыдно, Герш, ты – интеллигентный человек.
– Сущность интеллигенции классова.
– Сашка, да чего ты с ним распинаешься? А вот это надо непременно отразить в стенгазете – альбомчики с розочками! – Валька кивнула Зайцеву на столик: альбом лежал, как положил его Андрей – раскрытым на сделанном в карандаше наброске букета.
Снова послышался звонок, но его услышала только тихо выскользнувшая в переднюю Тата.
– А хорошее название для статьи – "Мушкетерщина и альбомчики"? Hу-ка!
Андрей, поздно вспомнивший свою оплошность, стоял слишком далеко: в следующую секунду синий альбом явно перестал интересовать Ваську Зайцева, взявшего его в руки...
– Эх!!
– Неплохо...
– Потише, Зайцев! Убери руки от браунинга – успею разрядить! – звонко произнес Борис, выхватив "Смитт и Вессон".
На секунду растерявшийся Зайцев приободрился.
– Hу и что?! Во-первых, при своей кисейной барышне вы не станете стрелять – это раз, во-вторых, всех не успеешь, Ивлинский, кто-нибудь да останется, а кругом – советская власть! Так что мы-то отсюда спокойно уйдем, а вот вы отправитесь вслед за вашим Алферовым, которого мы еще тогда раскусили! Держи-держи свою пушку... – Васька рассмеялся. – Что вы можете сделать – а ни-че-го!
"Он прав", – прозвенело в странно опустевшей голове Бориса.
– Что здесь происходит, молодые люди?
Рядом с Татой в дверном проеме стоял, держа в руке черный докторский чемоданчик, высокий худой человек с седыми волосами.
Для того чтобы понять все, Далю достаточно было одного взгляда... Браунинг на столике, альбом в руках комсомольца, напряженные лица мальчиков, "Смитт и Вессон" в руке Бориса...
– А Вы кто такой? – спросила Валька.
– Я, девушка, врач и пришел к своей пациентке, которой, боюсь, не идет на пользу разыгравшаяся сцена. Нельзя ли ее прекратить?
– Не валяйте дурака, – грубо ответил Кружков, – будто не знаете, что хранение оружия пахнет расстрелом?
– Вот как? Но, полагаю, в том случае, когда властей кто-то ставит о таковом в известность?
– Вы что думаете, мы не поставим?!
– В самом деле поставите?
– Еще бы!
– Вот как... Ну а это с вашей точки зрения является предосудительным? – Даль, неожиданно схвативший с дивана брошенную Борисом шпагу, вскинул ее вверх, невольно повторяя недавний Митин салют Андрею. Лезвие блеснуло в луче лампы. – А ну-ка СПАТЬ! СПАТЬ... И Вам, юная леди... и Вам, молодой человек – тоже... СПАТЬ... СПАТЬ... Я кому сказал, юноша?.. Спать...
Валька Волчкова, не сводя округлившихся глаз со шпаги в руке Даля, неуверенно вытянув впереди себя руку, подошла к дивану и медленно села.
– Не смотрите на шпагу, – шепнул Андрей, загораживая Тату, испуганно зажавшую, ладонью рот.
Зайцев и Кружков сели рядом с Валькой. Герш медленно, и тоже с какой-то странной осторожностью, опустился на стул.
– Благодарю... Взяли бы Вы свое грозное оружие, Андрей... От Вас не ожидал я такой беспечности... Ответьте-ка мне, молодой человек, помните Вы, что сейчас было?
– Нет... – Голос Саши Герша прозвучал с какой-то теневой невыразительностью.
– Вас здесь не было. Вы были в этой квартире?
– Нет...
– Она была закрыта. Почему вы в ней не были? Вы, девушка!
– Дверь была... закрыта. Мы прошли... мимо.
– Вы звонили в дверь. Никто не открыл. Вы, вероятно, позвонили прежде в дверь? Вы!
– Да, мы звонили... Но никто не открыл... И тогда мы пошли... дальше...
– И Вы тоже помните это?
– Да...
– Вы никогда меня не видели. Вам приходилось когда-либо встречаться со мной?
– Нет...
– Превосходно-превосходно... Андрей, вспомните-ка быстро, что сейчас нужно от них узнать для вашей безопасности?
– Не для нашей... Можно мне, Николай Владимирович? Спросите их об Алексее Даниловиче – они что-то говорили...
– Хорошо, Борис. Что Вы можете сказать о покойном директоре школы Алексее Даниловиче Алферове?
– Нас очень хвалили... за него... товарищи в ЧК... Не так-то просто было... его выследить... Мы дежурили по очереди...
– Кто сообщил об Алферове в Чека?
– ...Я ...Валька ...Сашка ...Мы говорили с товарищем Абардышевым...
– Достаточно, спасибо. Сейчас я провожу вас до дверей и еще раз напомню, что они были заперты, – Николай Владимирович, небрежно игравший шпагой Бориса, отшвырнул ее в угол комнаты.
Когда Даль вернулся, Борис сидел на стуле, уронив голову на руки. Тата плакала: слезы текли и по щекам успокаивающего ее Мити. Андрей, стоявший посреди комнаты со скрещенными на груди руками, был до серого бледен.
– Да, друзья мои... Никуда не деться от того, что причиной гибели Алексея Даниловича послужили эти несчастные глупые дети.
– Кто-нибудь из которых будет сегодня ночевать в канале.
– Вам не стыдно, Андрей?
– Не понимаю, Николай Владимирович, отчего Андрею должно быть стыдно?! Алексей Данилович... да если перебить всех этих красных собак, это все равно будет мало за Алексея Даниловича!
– Алексей Данилович не порадовался бы сейчас на Вас, Борис.
– Но его с нами сейчас нет, Николай Владимирович!.. И нет – из-за них... Николай Владимирович, даже я сейчас мог бы... убить!
– Успокойтесь, Митя!
– Николай Владимирович, дорогой, объясните им – они такие злые... Объясните им, что нельзя, все равно нельзя быть такими злыми, как они!..
– Тогда мы сделаем вот что. – Даль вытащил из внутреннего кармана паркеровскую вечную ручку и наклонился над столом. – Подайте мне лист бумаги, Андрей. Благодарю. Теперь, милые юноши, смотрите сюда! Прежде всего мы возьмем "ego", неважно чье, допустим, Ваше, Борис, и рассмотрим его в структуре соотношений, приблизительно составляющих вашу личность...
На бумаге появился неровный кружок.
– Вот это самое "ego"... Выстроим его соотношения... Учитывая Ваш возраст, первое соотношение будет, вероятно, таково...
Стремительная линия соединила первый кружок с таким же вторым, в центре которого возникла затем надпись "любимый человек".
– Далее, каждому из вас присущ сугубо индивидуальный набор созвучных вам произведений живописи, музыки, литературы, но несомненное наличие у каждого из вас такового набора можно выделить как общий признак. Поэтому выявляем следующее соотношение...
Стрелка соединила кружок "ego" с кружком, озаглавленным "искусство".
– Ну, и разумеется, независимо от отрицания или принятия...
Следующий кружок получил название "религия".
– А вот зачем я вношу это, вам сейчас покажется не особенно понятным, поймете потом... "Взгляды и принципы"...
– И хотя это, конечно, не исчерпывает системы соотношений, остановимся на том, которое вызвано происходящим вокруг в данный момент...
"Революция"...
– А теперь я нарисую второй чертеж, который и объяснит вам, для чего, собственно, мне понадобился этот первый... Я хочу, чтобы вы сравнили эти два чертежа. Смотрите!
На бумаге снова возник кружок "ego". Горизонтальная стрелка соединила его с кружком "революция"... Посередине между кружками от стрелки опустился перпендикуляр, закончившийся третьим кружком, в котором появилась затем надпись: "Все остальные соотношения, воспринимаемые через контекст этого".
– Все, милые юноши! Как врачу мне значительно более вашего доводится иметь дело с революционной комсомольской молодежью... Обратите внимание, в вашем случае соотношение "я и революция" – это только одно из многих соотношений, совокупность которых составляет вашу личность. На втором же рисунке – это гипертрофированное соотношение является единственным, и оно диктует характер остальных соотношений... Они не могут ни прочитать романа, ни посмотреть спектакля, не классифицировав при этом персонажей в контексте классовой борьбы... Покажите им Шекспира – они уйдут с "Исторических хроник" с выводом, что в Англии эпохи Плантагенетов не сложилась революционная ситуация, да и не могла сложиться ввиду отсутствия пролетариата как класса... Дурак Луначарский вопиет, что они тянутся к мировой культуре: лучше бы не тянулись при том, как они ее воспринимают! Владислав Фелицианович, кстати, убедился в бессмысленности работы в "Пролеткульте"... А их любовь? Я собственными ушами слышал, как один молодой человек, рассказывая о своей даме сердца, сказал, что любит ее больше всего на свете, и тут же добавил: "Кроме, конечно, мировой революции!" Невероятно? Трудно поверить? Еще факт – я лечил одного юного красного командира (учить и лечить надо всех, молодые люди!), у него тяжелое осложнение после небрежно залеченного на фронте ранения... Начавшийся процесс грозит сделать его калекой... Так вот, когда я вывел диагноз, от этого мальчика ушла его девушка, комсомолка, активистка всяческих этих молодежных дел... Нет, ей не так легко было это сделать она плакала, переживала, но – ушла... Почему? Потому, что пришла к выводу, что, связав свою жизнь с человеком, прикованным к постели, она уже не сможет действовать в полную силу как нужный партийный работник... Надо сказать, ее уход основательно его подкосил... Я потратил на него довольно много времени: положение несколько дней было угрожающим... Как большинство тяжелых больных, он делился со мной своими мыслями. И знаете, что меня более всего поразило? Он находил ее поступок совершенно правильным. Он не понял предательства и переживал только о том, что заболел. Вот – их любовь. Теперь – их взгляды и принципы. Если, к примеру, Вы, Андрей, полагаете, что можете совершить дурной поступок, долженствующий принести Вам выгоду, то вот она – схема, взгляните, можно сделать вывод о том, что Вы – человек психически нормальный, но дурной... В рамках же второй схемы хороший и добрый человек не задумываясь совершит дурной и даже очень дурной поступок потому, что понятий "хорошо" и "плохо" для него вообще не существует без контекста революции... Да неужели вам не понятно, молодые люди, что вторая схема, в отличие от первой, рисует ужасную картину психической аномалии. Не знаю, как назвать это отклонение... Рабство сознания... Кстати, для того чтобы быть рабом революции, отнюдь не непременно надо быть ее сторонником... Я наблюдал один случай – некий почитающий себя нормальным господин, ярый антисемит, не мог пробеседовать и получаса, чтобы не свернуть разговора на евреев... Можно зависеть от советской власти и ненавидя ее. С вами этого, к счастью, не произошло... Думаю, что большинство из вас при необходимости отдаст жизнь за победу контрреволюции, но свою индивидуальность вы оставляете себе. Вы психически здоровы, мои милые! Так отвечайте, Андрей, Борис, Дмитрий... не нелепа ли ваша ненависть к людям, которых. и без того искалечили и, искалеченных, используют в грязном деле?! Меньше ненависти, мальчики. – Даль мягко улыбнулся, сбрасывая напускной гнев.
По лицам молодых людей Даль понял, что этот бой, в действительности не менее важный, чем первый, тоже выигран.
– Вы, вероятно, самый необыкновенный врач в России, Николай Владимирович! – с восхищением глядя на Даля, произнес после некоторой паузы Борис.