Текст книги "Преддверие (Книга 3)"
Автор книги: Елена Чудинова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц)
Идеи Равенства, Братства и Свободы целиком захватили меня, может статься, что благодаря этому встреча с человеком, воспоминания о котором побуждают меня взяться за перо, особенно запечатлелась в моей памяти. Молодого Глебова мне впервые довелось увидеть на бале в Зимнем дворце (не теперешнем, а тогдашнем, деревянном, из коего за десятилетие до этого выступала в Ораниенбаум Государыня)18. Вступающему в свет и не искушенному жизнью юноше, каким был я в ту пору, казалось, что предо мною раскрылися сияющие чертоги царицы Савской: робея танцевать, я любовался, отошел за колонну, великолепием движущихся в ярком сиянии свечей пар... Государынино платье было в тот день смарагдового цвету: драгоценности ее переливались разноцветною игрою... Я не заметил, как ко мне подошел мой знакомец N, представляющийся мне тогда добрым моим гением, – сколь жестоко я ошибался!
"Отчего ты скучаешь, князь?" – ласково обратился ко мне он.
"Я сделал мало знакомств, и мне не хотелось бы еще выставлять на вид своей персоны, – смеясь, отвечал я, – но я был бы рад, если бы ты рассказал мне, кто есть кто в сей роскошной веренице".
"О, тебе повезло, – сказал N. – Взгляни на третью пару – видишь молодого человека, выступающего с меньшей княжною Долгоруковой?"
Взглянув, куда он мне указывал, я увидел молодого вельможу, показавшегося мне моим однолетком (он был на деле на десяток лет старше меня, как узнал я немного спустя)... Наружность его была примечательна необыкновенно: бледное, матовое, изумляющее совершенством черт лицо, прекрасные черные глаза, черные, свои, волосы его были собраны в короткую косу, переплетенную лентами черного атласа. Волоса были вместо пудры посыпаны золотым песком – золото красиво и таинственно поблескивало в их черноте. Противу запрещению, камзол на нем был черного цвету (благодаря этому фигура его сразу обращала на себя внимание в ярко нарядной толпе) отделанный черными же кружевами, и на ткани, словно капельки крови, горели рубины, сиявшие также и на тонких его перстах. Молодой человек, выступая грациозно и легко, вел в менувете юную княжну Долгорукову, одетую в палевое платье... Так изящен был его поклон перед княжной, присевшей с прижимающими к корсажу незримый букет руками, так ловок его поворот, что я не мог не залюбоваться...
– Кто это?
– Это – Глебов, – отвечал N значительно. – Прежде узнай о нем то, что знают все: он богат как Крез, и только это обстоятельство может дать исход его прихотливейшей фантазии – волоса он пудрит только золотом, золотом же присыпает свои письма. Говорили, что он растворял в вине жемчуг и пил его, хотя он до странного неприхотлив в еде: обычно он пьет одну только воду и не ест мяса и рыбы. Изумительный фехтовальщик, пиит, музыкант, живописец, работы коего хвалят лучшие голландские мастера, химик, страстный любитель лошадей и превосходный наездник, удачливый галант – вот тебе лицо Глебова в свете. Но есть и еще одно лицо Глебова, о коем не знает свет, но узнаешь ты... Несмотря на молодость – он уже мастер, и "Латона" прочит его далее. Я не знаю среди молодых братьев более просвещенного и великодушного, чем он. Менувет закончился! Пойдем, я тебя ему представлю!
Вблизи Глебов оказался не юношей, как мне показалось, а молодым человеком лет двадцати шести. N представил меня как князя Гагарина, но сопроводил слова условленным жестом. С ласковою улыбкой Глебов протянул мне унизанную рубинами (иных камней он не носил, как узнал я после) руку: я сердечно ее пожал.
С этого дня я привязался к Глебову со всем жаром юности: казалось, он отвечал на мою симпатию взаимностью. В Глебове меня восхищало все: его марциаловский гумор, скорее, впрочем, веселый, нежели желчный, его отвага, его доброта и ровная приветливость – он, казалось, ничуть не был горд, что представлялось странным для такого блистательного молодого вельможи – но с последним поселянином в рваном армяке он разговаривал столь же ласково, сколь и со знатным царедворцем... Кнут никогда не свистал в его имениях: ничто не возмущало его так, как самая мысль о насилии... Именно эта мысль распаляла его душу неукротимым гневом, когда на собраниях ложи он произносил профетически вдохновенные речи о равенстве, братстве и свободе. Он представлялся образцом совершенства, примером для подражания...
Только один раз довелось мне быть свидетелем тому, как обыкновенная доброжелательная манера изменила Глебову.
Стояли дни начала июня 1785 года, редкостно жаркие и солнечные для Санкт-Петербурга. Светская молодежь затеяла катание на лодках в заливе. Все сияло праздником: солнце трепетало в брызгах морской воды, разлетающихся под веслами проворных гребцов... Яркие наряды и разукрашенные лодки красиво выделялись на дробящейся от легкого Зефира водной глади. Я сидел в одной лодке с Глебовым, неизменно одетым в черное, неизменно веселым. В руке у него была раскрытая книга Тасса.
Вдалеке от нашей лодки от вставшего на якорь судна (оснастку коего я и разглядывал в тот момент через подзорное стекло) отделился ялик: мне был хорошо виден путешественник в голубом камзоле, отдающий какие-то приказания носильщикам. Багаж его состоял из трех объемистых сундуков – я заключил, что путешественник прибыл издалека.
– Любопытно, кто этот приезжий, – сказал я, протягивая трубу Глебову. – Взгляни, он не знаком тебе?
– Погоди, тут великолепна сцена Армиды и Ринальдо, – не отрываясь от книги проговорил Глебов, отстраняя жестом мою руку.
Отошед от борта, ялик уже приближался к нам: теперь и без увеличительной трубы был виден приезжий, который стоял на носу, выпрямившись и сложив руки на груди, глядя на приближающуюся пристань. Его лицо, обрамленное перлово серым париком, было незначительно, но приятно. Казалось, он полной грудью вдыхал животворный воздух отечества.
– Воистину, мы не умеем еще владеть нашим же языком, – произнес Глебов, закрывая книгу. – Сколь гармоничнее звучат для слуха... – он замолк, не докончив фразы: ялик приезжего поравнялся с нашей лодкой.
– Тебе знаком этот путешественник? – спросил я, когда мы миновали ялик.
– Знаком ли он мне? – Прекрасные глаза Глебова сверкнули огнем, лицо его исказила чудовищная гримаса ненависти – я отшатнулся в ужасе: никогда прежде не приводилось мне видеть в человеческом лице такого сатанинского озлобления; но еще ужаснее было последовавший за этим смех. – Ты спрашиваешь, князь, знаком ли мне Яков Брюс, ничтожный сын великого рода и внучатый племянник человека, по вине коего я... – Глебов осекся, не договорив до конца. – Впрочем, это пустое. Скажу тебе, что этот человек является большим врагом "Латоны".
– Так он – противник движения вольных каменщиков?
– Напротив того – он сам каменщик, – отвечал Глебов, уже вполне овладев собою.
– Как же может каменщик быть врагом "Латоны"?
– Он из ложи "Озирис", – прекрасное лицо Глебова снова омрачилось. Так я впервые узнал о вражде между двумя ложами. Но прошло несколько времени, прежде чем я узнал, сколь роковые причины были у Глебова ненавидеть ложу "Озирис". Увы, они открылись мне слишком поздно, непоправимо поздно!
Через Глебова же я свел в тот год знакомство с Василием Баженовым, завершавшим тогда свой десятилетний труд – постройку загородного дворца в Царицыне. Не могу хотя бы вскользь не коснуться в своих записках исключительной сей личности. Обаяние Баженова было необыкновенно. Я с уверенностью могу утверждать, что обаяние его в общении было столь же велико, сколь в архитектуре – его дарование. Играющий остроумием, рассыпающий своим появлением блистательные фейерверки каламбуров и острот, этот недюжинного ума и большой образованности человек имел в характере как бы некоторые черты избалованного всеобщей любовью ребенка. Жизненные неудачи, кои, казалось, по воле злобного рока преследовали его, он переносил с необыкновенною твердостью духа. Ко мне Баженов отнесся с обыкновенной своею душевной сердечностью и вскоре предложил мне сопровождать его в поездке к Цесаревичу Павлу. Мне было уже известно о том, что Его Высочество имеет твердое намерение присоединиться к братству вольных каменщиков (с этой целью особо подготавливался уже московский особняк Глебова). Я с восторгом согласился.
Дорога прошла в приятнейшей беседе: мне доводилось уже слышать о том исключительном доверии, коим дарил прославленного зодчего молодой наследник престола, и я с сугубым вниманием прислушивался к рассказам Баженова о цесаревиче Павле. Впрочем, из рассказов этих у меня не складывалось определенного впечатления о личности Цесаревича, которого никогда доселе не доводилось мне видеть. Баженов предавался воспоминаниям о том, каким милым ребенком был Его Высочество; как, спустя несколько лет, нашел он Его Высочество уже взрослым молодым человеком – но слушать это было интересно благодаря дару рассказчика, которым был в избытке наделен Баженов, и не успел я опомниться, как колеса везшей нас кареты застучали по мостовой въезда в Гатчинский парк.
Несмотря на роскошь начинающейся весны, в самом воздухе парка жило веяние какой-то гнетущей тревоги: нам не единожды преграждали дорогу, спрашивая об именах и цели нашего прибытия. Ближе к подъезду сновала усиленная охрана, и замок странно напоминал военный гарнизон: придворной же жизни, которую ожидал я увидеть, не было и следа.
Вошед в полупустой зал, в коем не было заметно никого, кроме лакеев и дежурных офицеров охраны, мы услышали доносящийся сверху звук торопливых шагов: нам навстречу по лестнице спускался молодой человек в камзоле цвета бледной сирени.
– Наконец-то! – радостно воскликнул он, на ходу раскрывая Баженову объятия. – Я так соскучился ожиданием, что не поверил даже, когда мне доложили о Вашем приезде...
– Так Ваше Высочество благоволили не забыть об ожидаемом визите Вашего преданного слуги? – почтительнейше обнимая молодого человека, спросил Баженов.
– Забыть о Вас, добрый, дорогой мой друг? Возможно ли это – спросите у того маленького одинокого мальчика, коему Вы привезли из далекой Италии книгу с чудесными картинками! – смеясь отвечал молодой человек, в коем я сразу угадал Цесаревича Павла. Он не напоминал чертами Государыню, был приятно голубоглаз, белокур, хорош не столько красотой лица, сколько открытым его выражением и молодостью и, как сразу бросилось в глаза, неровен в движениях.
– Вы слишком добры ко мне, Ваше Высочество. Однако же позвольте представить Вам молодого князя Гагарина, почтительнейше преданного Вашему Высочеству, – Баженов сопроводил слова условленным жестом.
– Я рад Вам, князь, хотя и не много цены имеет благосклонность изгнанника, – обратился ко мне Его Высочество: за разговором мы прошли уже в отделанный белым мрамором голубой кабинет. Цесаревич жестом отослал лакеев.
– Не впадайте в преждевременное отчаяние, Ваше Высочество, – как бы отвечая на сказанную мне фразу, произнес Баженов, предусмотрительно прикрывая дверь. – Я убежден, что скорое вступление Ваше на праведную стезю принесет Вам желаемое утешение.
– Скоро ли будет завершен Царицынский дворец? – как бы внезапно решившись и с сильным волнением, не вяжущимся с сутью вопроса, спросил Цесаревич. – Я считаю месяцы и дни до завершения его постройки – иногда мне кажется, что я умру от ожидания, Баженов!
– Ваше Высочество, mon cher enfant19, – голос Баженова дрогнул, – Вам должно быть известно, что я не смогу возвести своды Царицынского дворца ранее, чем Вы пройдете под "стальным сводом". Если бы здание возводилось моей лишь мыслью архитектора – о, на постройку не понадобилось бы десяти лет, дворец был бы готов назавтра! Но армия каменщиков, которые кладут кирпичи, и замешивают раствор, – вот кто диктует архитектору сроки!
– Так значит, милый мой, добрый друг, – Цесаревич положил руки на плечи Баженову и заглянул ему в глаза, – если я желаю знать, скоро ли будет завершен Царицынский дворец, я должен спрашивать, завершен ли Глебовский особняк в Москве?
– Да, mon pauvre enfant20, – печально и твердо ответил Баженов.
– Что же, в таком случае я спрашиваю об этом.
– Ваше Высочество, я прибыл с тем, чтобы обговорить сроки Вашей поездки в Москву.
– Значит – мне уже так скоро предстоит перейти Рубикон? Что же – я рад: довольно сомнений и колебаний – будь что будет, Баженов! Мне сделалось непереносимо бездействие и непременный спутник его – страх. Да, страх преданный компанион бездействия! Я устал жить в бездействии и страхе. Я боюсь убийц – тебя лишь одного я встречаю безбоязненно, Баженов, в каждом ином мне представляется убийца, ею посланный убийца... Друг мой, мне слишком часто кажется, что я начинаю сходить с ума. Однако довольно об этом.
– То, что отнимает у Вас покой, невозможно, Ваше Высочество.
– Было бы невозможно, если бы не было малютки Александра.
Мы пробыли в Гатчине более трех дней, и разговор этот, в коем было много неясного для меня, канул в моей памяти затем, чтобы неожиданно всплыть несколько месяцев спустя – в день торжественного въезда Государыни в Царицыно. Подробности этого события глубоко врезались в мою память.
Стоял погожий летний день: солнечные лучи играли в зеркальных стеклах карет растянувшегося поезда, сопровождаемого кавалеристами и уланами с флажками на пиках.
Генерал Измайлов и Баженов, встретившие поезд в Царицыне, с роскошнейшими почестями повели вышедшую из запряженной осмериком золоченой кареты Государыню к зданиям воздвигнутых строений. Постройки эти, возведенные в мавританско-готическом вкусе, красиво выделяющиеся в летней зелени кладкой темно-красного, как кровь, кирпича и белоснежным кружевом узоров, потрясали грозно-совершенной своей гармонией.
...Неожиданно какой-то неизвестный молодой человек, одетый с причудливою мрачностью, в закрывающей лицо бархатной красной полумаске, появившийся откуда-то из-за деревьев парка, пробившись через свиту, упал на колено перед Государыней, протягивая ей какую-то свернутую бумагу. Все присутствующие при этой сцене подумали сперва, что в бумаге заключается стихотворное приглашение Государыне вступить под гостеприимный кров нового замка, – необычный наряд незнакомца изрядно способствовал тому, что ему удалось предстать перед Государыней, все уверились в том, что это происходит согласно плану увеселений. С благосклонной улыбкой взяв послание из рук молодого человека, Государыня развернула бумагу. Молодой человек, отвесив грациозный поклон, смешался с толпой.
Не изменившись в лице, Государыня свернула прочитанное и последовала далее. Свита тронулась за нею.
Разряженные черкесами и турками слуги встретили появление Государыни у главного подъезда увеселяющей музыкой, исполняемой на разнообразных инструментах.
Не дошед немного до крыльца, Государыня, по левую руку от которой шел Баженов с семьею, а по правую – генерал Измайлов с сенатором Козловым, остановилась, и вослед за нею остановилась вся процессия.
– Это острог, а не дворец! – медленно и спокойно проговорила Государыня, обернувшись к Баженову. За сим она сделала движение, обозначающее желание уйти, и добавила: – Распорядись, Михаил Михайлович, оное до основания сломать, дабы возвести иной.
Бледный как смерть, Баженов, однако же, выступил перед Государыней и с трепетом отчаявшегося бесстрашия в голосе остановил ее словами:
– Государыня! Я достоин Вашего гнева, не имев счастья угодить Вам, но жена моя ничего не строила.
В этот момент кто-то взял меня сзади за локоть: обернувшись, я увидел графа S, к прямому подчинению которому обязывал меня его ранг в "Блистающей Звезде". Он был почти так же бледен, как Баженов, десятилетний труд коего только что пошел прахом: это было непонятным.
– Немедленно скачи в Москву, князь – с быстротою, на которую ты только способен, скачи к Черному Глебову, я не рискну сейчас писать, запомни на словах – ЗАГОВОР РАСКРЫТ. ПУСТЬ УВЕДОМИТ ИЗВЕСТНЫХ ЛИЦ. Опиши ему происшедшее своими словами, скажи, что я узнал его, несмотря на маску, – это Александр Альбрехт. Скажи ему, тут рука "Озириса"... А теперь – скачи!
...Спустя несколько часов я поднимался уже по лестнице Глебовского особняка.
– Что случилось, князь? – встревоженно обратился ко мне Глебов, несмотря на непоздний час вышедший из спальни в халате. Вид его был утомлен и бледен. – Ты выглядишь так, словно проскакал немало верст, между тем как костюм твой не вполне соответствует подобным упражнениям.
– Я не могу сказать тебе, что случилось, Федор, ибо случившееся непонятно для меня, а Добродетель Повиновения не позволила мне задавать вопросы, – отвечал я, тяжело дыша. – Я могу только передать тебе слова графа S.
И я в точности повторил слова графа, присовокупив к этому рассказ о происшедшем на моих глазах. Глебов остался спокоен.
– Альбрехт... Внучатый племянник покойного графа Александра Брюса? Вот уж действительно "рука "Озириса"! – промолвил он, усмехнувшись. – Я узнаю почерк этой руки... Нанести удар в ту минуту, когда победа представлялась уже достигнутой... Бедный Баженов! Когда-нибудь Брюсы отплатят мне за все!
– Но о какой победе ты говоришь, Федор? Рыдания подступают у меня к горлу, когда я думаю о чудовищном крушении баженовского труда, – но о каком заговоре идет речь? Добродетель Повиновения препятствует мне требовать от тебя ответа, но я прошу тебя о нем не как каменщик, но как друг твой, коим я смею себя почитать.
– О каком заговоре? Разумеется, о Царицынском. Ты мог бы понять это и сам: сделавшись каменщиком, Павел не мог бы выйти из добродетели повиновения, ты помнишь: "оказывать повиновение согласно данной клятве, под страхом навлечь на себя наказания, помянутые этой клятвой"... Разумеется, такой Император был бы весьма полезен "Латоне". Екатерина не вышла бы из Царицына, войди она в него.
– Ты хочешь сказать, что я принимал участие в заговоре противу жизни Государыни?!
– Разумеется.
Удар был так силен, что я едва устоял на ногах.
– Но это чудовищно, Глебов!
– Это – полезно "Латоне", Гагарин.
– Так значит – братство каменщиков, ставящее перед собою духовное преображение мира и озарение его светом истины, – принимает участие в кровопролитных переворотах?
– Принимает участие? – Глебов устало рассмеялся и, достав из мозаичного шкафика бутыль коричневого стекла, наполнил один бокал вином. Дитя! Кто же, по-твоему, их устраивает?
Мне захотелось разрыдаться. Я был подобен человеку, узревшему змею в розах манившего его ложа.
Глебов наполнил второй бокал водой из серебряного кувшина и протянул первый мне. Я взял вино из его руки, но словно забыл о том, для чего оно могло предназначаться.
– А знаешь ли ты, – Глебов казался спокоен: рукою, наполовину тонущей в черных кружевах, он подносил к лицу хрустальную склянку с духами, – что есть причина, делающая заговор противу этой женщины оправдывающим его участников?
– Ты имеешь в виду Цесаревича Павла?
– Нет, – Глебов рассмеялся, и от этого смеха кровь застыла у меня в жилах. – Я имею в виду то, что в заговоре участвовал я.
– Я не понимаю тебя, объяснись. Отчего твое участие оправдывает заговор?
– Оттого, что эта женщина занимает ныне мое место.
– Твое?!
– Да... Выпей секту, тебя колотит... Я, а не эта немка, должен бы сейчас носить шапку Мономаха.
– Бога ради, что это значит? – произнес я в совершенном смятении.
– Дело очень простое... Когда движение каменщиков вместе с Петром явилось России, оно было представлено в ней двумя ложами – "Латоной" и "Озирисом". "Озирис", целиком захватив влияние на Петра, оттеснил "Латону" – и Яков Брюс, не теперешний, а тогдашний великий маг Брюс, уже почти один стоял у правила незримой тенью Петра. Тень можно было убрать только вместе с отбрасывающим ее предметом... На это решился мой прадед, тайно обвенчанный с заточенной в монастырь Евдокией Лопухиной, с младенческих лет любившей его и разделявшей его стремления. Лопухина же в действительности доводится мне прабабкой: мой род насчитывает двух цариц на престол садились и с меньшими правами, во всяком случае с меньшими правами сели когда-то в Шотландии Брюсы, вместе с Нарышкинским отродьем обрекшие моего прадеда мучительнейшей чудовищной смерти...
– Но отчего тогда ты интригуешь в интересах Цесаревича? Ведь этим ты не возвратишь себе престола, Глебов.
– Пусть так... Я не могу вернуть себе своего престола, мысль о коем ни на мгновение не покидала меня с тех пор, как я узнал о судьбе прадеда, но я не хочу отказываться от того, чтобы хотя бы распорядиться им по своему усмотрению.
– Отчего мысли о престоле занимают тебя? Не ты ли клеймил в речах тиранство и презирал бренность порфир?!
– Не всегда желаешь получить то, пред чем благоговеешь. Иногда желаешь презренного тобою же. – Глебов засмеялся.
– Умоляю тебя, не смейся, Глебов! – вскричал я. – Мне представляется сейчас, что предо мною рушится мир! Умоляю тебя, скажи мне, что я ошибаюсь и что не личные страсти, но стремление к добру движет тобою!
– Что есть Добро, – небрежно отвечал Глебов, пожав плечами. – И где проходит граница между ним и Злом?
– Ты хочешь сказать...
– Что разница между ними неведома мне, да и, пожалуй, никому не ведома. Однако я устал – а мне надлежит заниматься делами наших братьев, хотя мне и не хотелось бы сейчас отрываться от некоторых важных вычислений, которые я произвожу... Не советую тебе забывать о клятве, Гагарин. Мне ты нужен будешь послезавтра, в одиннадцать вечера. Прощай.
...С тяжелым сердцем уходил я от Глебова. Мог ли я знать, что спустя два дня этот свинец на моей душе не покажется мне тяжестью!"
32
Вишневский помнил, что телефон находился в лавке на нижнем этаже, поэтому его не удивило то, что вслед за коротким ответом на его просьбу последовало продолжительное молчание, прерываемое приглушенными далекими гудками... Наконец раздался щелчок, обозначающий, что трубку снова подняли, и послышался голос, далекий и безжизненный на фоне телефонных шумов...
– Allo?.. Ici Rjevski.21.
– Сережа! Добрый вечер, это Вишневский... Очень плохо слышно...
– ...Да, но лучше тут не будет... Здравствуйте, Вадим...
– Простите, что я потревожил Вас, но я-таки не видел Вас ни разу на съезде и вот решил узнать, в чем дело.
– ...Меня и не было ни на одном заседании... Я попросил несколько дней отпуску, я... болен...
– Больны? Что-нибудь серьезное?..
– ...Нет ...
– Может быть...
– ...Простите, очень плохо слышно...
– Может быть, мне навестить Вас?
– ...Благодарю Вас, Вадим, не стоит... Нет, право же, не стоит беспокоиться... мне просто нужен отдых. Еще раз спасибо...
– Всего доброго, Сережа!
– Au revoire!..
В трубке загудел отбой: Вишневский отошел от аппарата.
В оконные рамы хлестал вечерний тревожный дождь. С каким лицом повесил сейчас трубку Сережа? Даже этого нельзя понять по бесцветно-далекому телефонному голосу. И чем он, явно сознательно отгородивший себя от встреч с соотечественниками, вообще может заниматься сейчас? Часами валяться на кровати, слушая шум дождя? Спать? Курить? Ни о чем не думать? Перелистывая детские книги, купленные на набережной Вольтера? Да, конечно, все это есть... Но какое-то логическое звено выпадало из представленной схемы: от всего разговора у Вишневского осталось неприятно ускользающее ощущение, что Сережа что-то недоговаривает.
Телефон неожиданно зазвонил, и этот звонок как-то соединился у Вишневского с мыслями о Сереже. Конечно, сам Сережа перезванивать не мог, но трубку Вадим снимал с мыслью, что услышит сейчас что-то могущее разъяснить ему эту недоговоренность.
– Allo!
– Вишневский, Вы? Говорит Звягинцев.
– Я Вас слушаю, Иван Сергеевич. – Вишневский почувствовал удивление: этот звонок не мог иметь отношения к Сереже. Да что за бред, в конце-то концов?! Ведь Сережа уходит, не прося ничьей помощи и ничьего общества. ...Ну что тут можно сделать? Только одно: выбросить из головы Сережу со всеми его проблемами. Но отчего-то не получается.
– Вадим Дмитриевич, Вы не могли бы сейчас приехать ко мне?
– Сейчас?..
– Да, и как можно скорее. Дурные новости, крайне дурные.
"Что могу рассказать я о тяжких мыслях, лишивших меня покоя и сна? Разговор с Глебовым потряс меня, однако же, связанный клятвой, я не мог в минуту опасности бежать людей, доверившихся мне, пусть даже и скрыв от меня при этом преступные свои помыслы. Преодолевая все росшую в душе необъяснимую тревогу и мучительное нежелание видеть Глебова, я подошел в назначенный час к его дому.
В окнах, по обыкновению, сияли яркие огни: не встретясь ни с кем на ступенях, я прошел через отворенные настежь парадные двери и остановился в изумлении: лестница была пустой. Срывающимся от необъяснимого волнения голосом я кликнул слуг – ответом мне было молчание, ничьи шаги не прерывали его... Неожиданно я обратил внимание, что фитиль толстой свечи из ближайшего ко мне канделябра коптит: он был так длинен, что конец его загнулся вдвое. Я обернулся на другую свечу – по ней также было видно, что фитиля давно не оправляли. Мне стало ясно, что никто не откликнется на мой зов. Все мое мужество понадобилось мне для того, чтобы не броситься прочь я поднялся по лестнице и прошел через еще одни с таким же сатанинским гостеприимством распахнутые двери... Затем – еще через одни...
Безлюдные, но ярко освещенные комнаты и залы одна за другой являлись моему взору. Дом как будто вымер: ни одного лакея не попалось мне навстречу, когда я торопливо шел к знакомому мне кабинету Глебова. И прежде того вызывавшие во мне невольный трепет росписи потолков и стен теперь, казалось, глумились надо мною, сплетаясь в дьявольском своем танце.
Двери кабинета оказались растворены, как и почти все двери, встретившиеся на моем пути. В кабинет я почти вбежал.
Глебова я увидел сразу: как раненый зверь, метался он по комнате лицо его, искаженное, как в припадке падучей, было мертвенно бело... В какой-то неистовой злобе он с тканью рвал с платья многочисленные рубины, с треском пальцев сдирал кольца с рубинами с рук и швырял на пол, топча ногами...
– Глебов, Бога ради! – закричал я, кидаясь к нему, чтобы удержать его неистовство.
– Прочь!! – страшно закричал Глебов, отшвыривая меня с такой силою, что я, отлетев несколько шагов, упал на пол, ударясь об угол стола. Я видел, как при этом крике пена проступила в углах его посиневшего рта; проступив, тут же окрасилась, кровью разодранных зубами губ... Впрочем, заметя меня на полу, Глебов как бы очнулся – в его встретившихся с моими глазах скользнуло выражение недоумения. Не произнеся более ни слова, он с лихорадочною поспешностью поднял свой лежавший на диване черный плащ, накинул его и, прицепив шпагу, решительно направился к двери, уже не обращая на меня внимания... Жест, которым он прицепил шпагу, был полон того зловещего смысла, который всегда выдает намерение убивать... (Я замечал уже не раз, что по человеку, прицепляющему второпях шпагу, всегда можно наверное различить, имеет ли он намерение ею немедленно воспользоваться или попросту следует привычке...)
– Нужна ли тебе моя шпага, Федор? – спросил я, имея намерение сопровождать его.
– Он ловко провел меня, ловко провел, – вместо ответа произнес Глебов, оборачиваясь на мой голос, но не ко мне обращаясь. – Он сбил меня с ног... Я думал, что он – это рыжий Яков, а он – это Племянник... Гениальный шах... перед гениальным матом!
Я подумал, что сознание в нем помутилось. Однако Глебов, казалось, вновь увидел меня (за всю ту чудовищную ночь, проведенную с Глебовым, я не раз еще был свидетелем того, как Глебов, только что разговаривавший со мною, вдруг забывал обо мне и каждый раз как бы вновь обнаруживал мое присутствие).
– Мне не нужна твоя шпага, Гагарин, – сказал он, закидывая полу. – Но ты, может быть, мне еще понадобишься – жди меня здесь и не смей следовать за мною! – с этими словами он повернулся в дверях, и вскоре я, прильнув к окну, увидел, как, выскользнув из боковой узкой двери, Глебов как в омут канул в темноту ночных улиц.
Я остался один. В двусвечнике на столе оплывали свечи розового воску. По обрамленной позолотой плавно-многоугольной малахитовой доске стола были в беспорядке разбросаны бумаги, свитки и книги... Среди них мне бросилась в глаза карта звездного неба, но выполненная не так, как привычно было мне. Полярная звезда была заключена в ней в контур рисунка бегемота. Другие контуры рисунков, намеченные на созвездиях, также были странны. Среди бумаг и книг лежали карты, напоминающие игральные, но отличные от них: каждая из этих карт состояла из рисунка, цифры, буквы древнееврейского алфавита, зодиакального знака и еще каких-то неведомых мне символов. Рисунок ближней ко мне представлял из себя деву с закрытым фатою лицом, восседающую на кубическом престоле между красной и синей колоннами, увенчанными солнцем и луною. Я заметил, что ни одна из странных бумаг, находившихся столе, не была явно масонской...
Среди бумаг и на узорчатом паркете пола капельками крови поблескивали сорванные Глебовым рубины... Поскрипывала узкая дверка соединенной с кабинетом вифлеофики Глебова – в первый раз я видел отверзтым вход в это оберегаемое Глебовым даже от слуг хранилище...
Тревога терзала мне душу.
Часы на камине пробили половину второго: Глебов отсутствовал более двух часов... С последним ударом послышались торопливые шаги и он вошел в кабинет.
Он тяжело дышал, но казался более спокоен.
– Ты еще здесь, Гагарин? – переводя дыхание, спросил он.
– Ты говорил, что я могу еще понадобиться тебе...
– Нет, – Глебов засмеялся, отирая полой плаща острие шпаги, – с меня довольно и тебя я уже не убью. Я кружил по улицам, убивая каждого, кто попадался на моем пути, и, кажется, утолил этим первую ярость...
Я содрогнулся: шпага его была окровавлена по рукоять.
– Я думал – ты направился убивать своего врага, о котором упоминал уходя.
– Моего врага? Ты не знаешь, о чем говоришь, – враг мой недосягаем для моей шпаги.
Передо мной стояло еще несколько часов тому назад бывшее моим другом чудовище в человеческом облике. Мне казалось, что бездна разверзается предо мною.
– Коли так – прощай! У меня нет более охоты оставаться в твоем доме.
– Ты слишком многому сейчас свидетель, князь, и потому не выйдешь отсюда до тех пор, пока я не завершу некоторых своих вычислений.
– Я не желаю оставаться, Глебов.
– В таком случае я все же убью тебя.
– Я умею держать шпагу, в отличие от многих, кого ты уже убил сегодня.
– В сравнении со мною – не умеешь. Сядь и молчи – то, что происходит здесь, столь неизмеримо значимей всех твоих чувств и тебя самого, что гнев твой только смешон.
Не знаю, что заставило меня повиноваться. Я сел на диван у камина.
Уселся за свой стол и Глебов, снова переставший замечать меня. Напряженная работа мысли проступила в прекрасных чертах его бледного лица... Навсегда врезалось мне в память это лицо, склонившееся над столом, – этот очерк высокого благородного чела, как черные звезды озаряющие его глаза, выбившаяся из косы прядь черных тонких волос...