Текст книги "У каждой улицы своя жизнь"
Автор книги: Елена Кирога
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц)
Эсперанса судорожно вцепилась в его руку.
– Нет, ты не посмеешь. Прошло столько лет. .
– Не посмею?
(У дочек-близнецов были такие же изогнутые брови, такой же подбородок, как у Эсперансы. Это сходство, как ни странно, заставило его смягчиться.)
– Я сказала Агате только то, что считала нужным сказать. Ничего больше. Я сказала...
– Что отец бросил ее, не заботился о ней. Но ведь это ложь. Такая же ложь, как то, что я не жив.
Эсперанса смолчала. Не стала защищаться. А сидела так, вцепившись в его руку, только по лицу ее поползли крупные слезы. Фройлан подумал: "Сейчас раскисну", потому что они поползли к ее подбородку.
– Ты хотела сделать как лучше, – смягчился он, – но Агата ожесточилась от злобы, она смотрит на меня недоверчиво, когда я целую девочек. Смотрит на меня сиротскими глазами.
Теперь, когда он это осознал, сердце его разрывалось на части.
– Я никогда не замечала, чтобы ей не хватало его. Она была так счастлива со мной... Мы вместе путешествовали, она целовала меня. Ласкалась...
Думаю, что ни одна другая мать не заботилась бы о своей дочери так, как я.
"Она была твоим сокровищем, – хотел сказать ей Фройлан. – Твоей вещью, твоей безраздельной собственностью. Ты позаботилась о том, чтобы она стала такой".
– Девочка болела, разве ты не знал? Лимфатические железы. Я сняла дом в горах и провела там с ней всю зиму, ухаживала за ней, дрожала от холода, потому что приходилось все время держать окна открытыми. Она была такой замкнутой...
"Почему девочка становится такой замкнутой? Почти не делится с матерью. Что удерживает ее? Агата... О, боже!"
– Она готова была не отпускать меня от себя. Только изредка позволяла уйти с подругами.
Но в четырнадцать лет вдруг резко изменилась. Приехала из Франции совсем другой. Агата училась там в коллеже, и я поехала встретить ее на границу. Она поцеловала меня, но так, что я сразу поняла – моей дочери нечего сказать мне. Она была в том глупом возрасте, когда главное место в жизни занимают подруги. Под любым предлогом исчезала из дома или весь день висела на телефоне. Я слышала их смех и шушуканье. Но едва входила в комнату, они тут же меняли тему разговора... Она часто целовала меня, но нас разделяла возрастная дистанция. Агата была мне дочерью, а мне хотелось, чтобы она стала и моей подругой.
(Слова эти, словно вспышка молнии, озарили в ней воспоминания: "...наши супружеские отношения вылились в настоящую дружбу".)
Эсперанса закрыла лицо руками. И сидела так какое-то время. Фройлан вспомнил все, что рассказывала ему жена. Та новая Агата, которая возникла из грациозной, равнодушной девушки, игравшей с ним в гольф в Пуэрто-де-Иерро. Она повязывала на голову косынку, чтобы не мешали волосы. Он смотрел на нее сбоку: Агата стояла, пригнувшись, слегка склонив голову, чтобы нанести удар по мячу; ее широкие плечи были выдвинуты вперед, а слегка согнутые ноги, округлые в бедрах, надежно упирались в землю. Почему ее так вдохновляла любая игра?.. Она могла просиживать весь вечер за карточным столиком, покрытым зеленым сукном, хотя ее никак нельзя было отнести к разряду азартных женщин. Почему ей так нравилось играть? Она всецело погружалась в игру.
– Так ли уж тебе это необходимо?
– Я не люблю детей. Для меня...
– Ты сама не знаешь, что говоришь.
– Отлично знаю. Я не люблю детей.
Потом родились близнецы, и Агата ухаживала за ними, но как-то торопливо, брезгливо, без души. "Она еще слишком молода". Так он думал до сих пор, но в это утро все перепуталось.
Он начинал смутно догадываться о причинах и следствиях, которые увязывались между собой.
Говорили, что Агата не такая красивая, какой была ее мать, что она более современна, с ее торчащими скулами, коротким, пленительным подбородком и длинной шеей.
Он оглянулся на тещу, мысленно сравнивая ее все еще прекрасное тело с образом жены.
– Мне надо ей кое-что передать, – невольно вырвалось у него.
Эсперанса отвела руки от лица, взглянула на журнальные вырезки, разложенные Фройланом на столе, спросила:
– Что это?
– Вентура всегда носил их с собой. Купил журналы.
Она снова закрыла лицо руками и задрожала. То была нервная дрожь, без слез.
– Успокойся, Эсперанса. Выпей кофе. Тебе это необходимо.
(Я сказала, что ты умер... Так будет лучше. Последовало ужасное молчание... Для кого-то он умер при жизни.
– А что бы ты сказал на моем месте? Что ты ни с того ни с сего бросил нас, потому что тебе так захотелось, потому что тебе взбрело в голову, будто тебя хотят уничтожить как личность?
И она жила бы то с тобой, то со мной... Научилась бы лгать.
Всегда испытывала бы неловкость с одним из нас.
Можешь не сомневаться, я постараюсь сделать все, чтобы не со мной... Дочери принадлежат матерям.
Она женщина. Позже она осудит тебя, а меня поймет.
Она слышала его жаркое, прерывистое дыхание, словно дыхание влюбленного или умирающего.
– Так что бы ты сказал на моем месте? Что ты воскрес? Девочка потеряет веру в меня, во всех.
Неужели тебе не ясно? Мы разобьем ей сердце. Послушай, Вентура... Вентура, ты меня слышишь?
Раздался легкий щелчок: Вентура повесил трубку.)
– Оставь их мне, я сама ей передам...
– Не могу. Они принадлежат ее отцу. Доброе маленькое наследие Вентуры. Но это легкое, как листок, наследие так отягощало их... Всего две журнальные вырезки. Руки его дочери могли бы прикоснуться к тому, что он тайно носил с собой, украдкой от любимой жены, от сына; к тому единственному, что дошло до него и с чем он мог не расставаться. Фройлан подумал, что любил бы это легкое, удивительное наследие, если бы его отцом был Вентура.
– Как ты ей все это объяснишь? Подумай, Фройлан. Подумай, что ты собираешься сделать.
Фройлан уже стоял перед ней. Эсперанса придержала его за рукав.
– Не лишай меня дочери. Ты не отнимешь ее у меня! Ради бога, ты ведь уже ничем не поможешь ему. . Ты не знаешь, что такое мать.
– Я знаю, что такое отец. И был бы признателен тому, кто рассказал бы правду обо мне дочерям. Какая чушь! Мои дочери никогда бы не разлучились со мной.
– Ну что ж! Я опровергну все, что ты скажешь.
Она смотрела на него с таким безумным отчаянием, что вызывала жалость.
– Я опровергну это, даже если обреку себя на муки. Но, обрекая себя, я обреку и других...
– А Вентура?
– Его уже нет. А она есть. И я буду все опровергать. Посмотрим, кому она поверит. .
Эсперанса резко отпрянула от него, сжав губы.
Вот та Эсперанса, от которой ушел Вентура.
Она восстанавливает тебя против мужа, Агата... И подумал: "Агата поверит мне", но в душе тут же предостерег себя: "Будь осторожен!"
Не отдавая отчета своим поступкам, он повернулся к официантке бара и спросил:
– Сколько с меня?
– Перестань. Я еще не ухожу отсюда.
– Ты не поедешь с нами?
– Нет.
Он уходил, бросая женщину, которая, в конце концов, только что перенесла тяжелый удар, хотя муж давно уже почти ничего для нее не значил. Столько прожитых вместе лет, воспоминаний, душевных мук... И вместе с тем такое заявление.
В дверях он обернулся. Эсперанса пристально смотрела перед собой, готовая испепелить любого, кто посмел бы разлучить ее с дочерью. Фройлан не мог не восхищаться ею. Отвращение, сочувствие и уважение вызывала в нем эта бесстрашная молчаливая борьба. Он не станет с ней объясняться, не обязан этого делать, но и Агате тоже ничего не расскажет, Эсперанса заслуживала этого. Он просто отдаст ей без лишних слов, молча, эти журнальные вырезки и, таким образом, никого не предаст.
Фройлан натянуто улыбнулся и махнул рукой женщине, которая вызывала в нем сейчас сострадание. Официантка с любопытством смотрела на них. Фройлан громко, как можно естественнее спросил:
– За тобой заехать на обратном пути?
Эсперанса молчала, словно собиралась с духом для великих усилий. Наконец произнесла:
– Поезжайте потом домой.
Он еще раз махнул ей рукой и направился к машине. Эсперанса услышала, как хлопнула дверца. И машина рванулась с места.
"Моя дочь. Сейчас туда отправится моя дочь. Она не увидит его лица. О чем она будет думать?
О господи, если я хоть что-нибудь сделала в жизни хорошего, если ты хочешь отплатить мне добром за то, что я ее так любила..."
Она допила кофе, взглянула затуманенными от слез глазами поверх чашки на настенные металлические часы, висевшие над баром. Половина двенадцатого. Закрыла глаза.
"Тот уже, наверное, приехал. Тот. ."
(Мальчишечьи брюки. Мальчишеское тело, склоненное над гробом. Длинные нервные руки – она уже знала прикосновение к себе таких рук, – вцепившиеся в тело, окутанное в белый саван. Сын... Горящее, неистовое лицо мальчика. Сын...)
Эсперанса откинула голову на толстую спинку дивана. "О боже, я не желала ему зла. У нее есть свой сын, для нее одной, не женатый..."
Сама того не сознавая, она взмолилась за обеих: "Боже, пусть каждой из нас останется свое сокровище!"
Она почувствовала, как ее что-то захлестнуло, увлекая за собой. Словно гигантская волна, которая то поднимала вверх, то бросала вниз.
Официантка склонилась к ней:
– Сеньора, вам плохо?
Не открывая глаз, она жестом дала понять: "Нет".
– Может быть, позвонить к вам домой? Где выживете?
Волна накатывала за волной, поднимая все выше и выше... "Будь рядом с Агатой. Помоги ей". Эсперансу качало то вправо, то влево. Что сказала та женщина? Все выше и выше... Прежде чем рухнуть вниз. "Ты не отнимешь у меня дочь".
Она открыла глаза и увидела перед собой испуганное лицо официантки.
– Ничего, ничего.
Провела рукой по лицу.
– Я очень устала. Почти не спала сегодня.
Официантка отодвинула стул. Эсперанса неловко улыбнулась ей, как бы извиняясь.
– Пойду домой.
X
Ты лежишь здесь, передо мной, в этом белом саване... ты, мой отец... Как ты мог? Я любил тебя. Любил больше всего на свете. Я гордился тобой. Лгал ради тебя... "Знайте, мой отец..." Я много рассказывал о том, что было в тебе хорошего и достойного подражания, но иногда я преувеличивал твои достоинства и меня не мучила совесть. "Он просто еще не проявил себя до конца, потому что слишком простодушен".
Да, ты был простодушен. В детстве, совсем маленьким, я боялся тебя, потому что ты был строгим. Я испытывал страх и восторг. Ты никогда не обманывал меня, как это делают другие, разговаривая с детьми. Ты говорил со мной, как с мужчиной, которого хотел бы видеть в своем сыне. Да, отец, ты разговаривал со мной, как с другом.
Твои слова приводили меня в восторг и повергали в уныние. Если ты отдалялся от меня, я испытывал такое же чувство, как в цирке после выступления отчаянного воздушного гимнаста или клоуна в белом атласе, который пронзает собой огненное кольцо.
Ты тоже пронзал, словно огненное кольцо, мое сердце, мою жизнь, мой мир – все, что полыхало вокруг меня.
Как ты мог так поступить со мной? С тем, для кого ты всегда являлся идеалом справедливости, путеводной звездой!
Да, ты был путеводной звездой для своего сына, отец... Мать закрыла глаза, когда, войдя в комнату, я сорвал с твоего лица покров. Я бросился к тебе, хотел увидеть тебя, хоть как-то ощутить твое присутствие, прочесть что-то на твоем, знакомом мне лице... Но ты был не ты. Но разве ты раскрывал передо мной свое лицо при жизни? Разве я не знаю теперь, что не всегда был откровенен со мной до конца?
Я знал, что мой приятель, которого я считал своим другом, не врал и отнял у меня моего отца. "Прости. Я думал, ты знаешь. Я никак не предполагал, что ты так близко примешь это к сердцу. ." А как же я должен был это принять? Тебя отнимали у меня, похищали... не возводили на пьедестал, возвеличивая – я всегда смотрел снизу вверх, когда разговаривал с тобой, – а низвергали куда-то вниз, гораздо ниже меня. Мне хотелось закричать: "Мой отец! Он тонет!.." И вот теперь я впервые в жизни должен склонить голову, чтобы увидеть тебя. Должен шевельнуть рукой, чтобы открыть твое лицо и найти тебя. Но не нахожу. Это не ты.
Неужели это мой отец? Неужели это его разбитое, мертвенно бледное лицо, вызывающее не отвращение, нет, а сострадание и боль? Неужели это его расплющенные губы, его фиолетовый лоб?
У тебя был рот. Ты любил ту женщину – твою жену – и любил мою мать. Родился я. Твоя голова была полна мыслей. (А может быть, твои мысли почернели со смертью. Они были такими возвышенными...) В твоих словах заключалось столько света! Боже, почему ты лгал?.. Мне, твоему сыну, лгал.
Ты носил меня на руках по площади. И мне, полусонному, твои руки казались сильными, неспособными меня выронить. Сквозь прикрытые глаза мне виделось вытянутое, как язычок, пламя фонаря. "Спокойной ночи, фонарь". Я был уже дома. Иногда ты ходил со мной к мессе. Ты сопровождал меня туда... Я стоял рядом с тобой на коленях и считал, что ты молишься с благоговением, складывал ладони, как ты, и смотрел, как смотришь ты. Как же ты мог? Почему не сказал мне: "Сын, я не..." Но разве я незаконный? А я сложил бы руки в мольбе, обратил бы свой взор к всевышнему, думая:"Вот мой отец, и он ждет. ."
Теперь я понимаю, почему в твоем взгляде было столько печали. Иногда я ходил тебя встречать. Как же я был горд! "Асис, зайдешь за мной к семи часам..." И для меня уже не существовали ни друзья, ни кино, ничего. Ровно в семь я уже ходил у подъезда, а швейцар говорил мне: "Входи, входи..." (Мой отец читает здесь лекции. Это часть его жизни. Я не хотел посягать на нее.)
Я готов был идти с тобой по длинному коридору вечно... Я становился взрослее, когда шел по этому коридору. Моя тень казалась мне маленькой, но потом я замечал, как наши шаги сравниваются, звучат в унисон, и мы шли нога в ногу. Твоя серьезная, гордая улыбка подбадривала меня. "Это мой сын. За мной зашел сын". Они говорили:
– Уже взрослый мужчина...
Но, может быть, они произносили это как-то странно? Может, им было известно, что я?..
Но тогда я ничего не подозревал, и сердце мое готово было выпрыгнуть из груди от счастья. На улице ветер дул нам в лицо.
Однажды мы вдвоем возвращались домой, подставив ветру лица, заложив руки в карманы.
Ты взглянул на меня, рассмеялся и сказал – то был твой голос, родной для меня голос: "Пойдем пешком?" И не стал ждать ответа, потому что увидел, как радостно встрепенулись мои глаза. Мы шли – ты и я – навстречу ветру, а в спину нам дул ветер с гор, пробирая до костей, и поглядывали друг на друга, таинственно улыбаясь.
По-моему, я с самого своего рождения знал, какова жизнь. Родился, уже зная ее. А может быть, все рождаются, зная ее, только подбирают нужные слова, чтобы приспособится к ней. Два года назад я читал в твоем взгляде спокойный вопрос: ты всматривался в меня изучающе. Я это чувствовал. И очень смутился, когда ты задал мне тот вопрос. Не из простого любопытства.
"Мальчик почему-то мало спит, быстро растет. ." Ты смотрел на меня, сидя вот в этом мягком, зеленом кресле, повернутом к лампе. Мать сказала это без всякого умысла. И мы сразу же, молча, подумали об одном и том же.
Я раскрыл тебе свое сердце – оно было твоим, я доверчиво вверил его тебе, чтобы ты... О, это случилось в тот самый вечер, поздней весной, когда мы сидели с тобой на каменной городской стене, выходившей на улицу Десампарадос. Ты любил сидеть там с матерью и смотреть вдаль, в глубь ночи. С самого детства я видел вас там с балкона столовой. Я хватался за железные брусья и просовывал сквозь них ноги в пустоту. Тогда он не падал... (Ах, балкон! Ему нет названия!) Позже, когда я возвращался из коллежа, мама уходила в дом, и ты всецело принадлежал мне. Мы сидели с тобой на каменной стене до самых сумерек.
В тот вечер мы сели рядом, я что-то сказал... Мой голос вспугнул какую-то влюбленную парочку внизу под стеной, и, потревоженная, она удалилась. Я, между прочим, заметил тебе это, и мы заговорили о жизни. Ты ни о чем не расспрашивал, а очень деликатно управлял моим любопытством. Теперь-то я понимаю, как умело ты вел разговор. Твои слова были чисты, спокойны... Я знал, что другие мальчишки изводят себя вопросами, хотят все знать – и не только из любопытства, – читают об этом и потом украдкой грешат. Но ты рассказал мне всю правду так естественно и возвышенно, что во мне не пробуждались дурные склонности и порочные желания.
Твой жизненный опыт развеял мои сомнения, и никому из нас не казалось, что свершается нечто значительное, важное. Ты оправдал жизнь, доказал мне, что она имеет смысл, и поддержал меня в самых моих возвышенных устремлениях. Сумел убедить прежде всего словами, а не фактами.
Вот каким ты был. Нет, таким ты не был. Ими был? Или ты всегда прятал свое истинное лицо, когда разговаривал со мной?
Лучше умереть, тысячу раз умереть и быть погребенным глубоко под землей, чем слышать чудовищную правду!.. Умереть подле тебя, глядя на тебя, чувствовать легкое прикосновение материнских рук... Мать? Да, это мать! Ты сделал ее моей матерью. Не имея на то права. Я говорю тебе эти горькие слова, потому что они причиняют мне боль. Вы произвели меня на свет, не имея на то права.
Но я целую тебя. Ведь я не додал тебе столько мелких поцелуев, потому что твоя любовь выражалась в мужских объятиях, легких прикосновениях губами к моему лбу и моих губ к твоим вискам... Теперь я целую тебя, как поцеловал бы брата, товарища, несчастного, кого-то, кто упал и может причинить мне страдания. Мне больно от того, что я должен тебя прощать.
Она вложила тебе в руки четки, одела в саван и украсила цветами. Распахнула настежь окно, потому что ты любил светлый, ясный горизонт и аромат цветов... Она тоже страдала, но если бы она не... Если бы она отказалась... И вместе с тем я не хотел бы не жить. А тем более не быть твоим сыном, отец... Я не хочу верить тому, что ты такой и что тебя такого уже не будет. Если бы я тебе сказал...
Теперь я понимаю, почему ты поместил меня в коллеж подальше отсюда. Какое завидное упорство! "Отец, в Мадриде я буду ближе к вам". А ты, не глядя на меня ответил: "Нет, сын". Ты боялся, как бы кто-нибудь не рассказал мне об этом.
Но мне рассказали, потому что всегда находятся люди, готовые причинить тебе боль – хотя эту боль мне причинили невольно, – принести ее с собой за многие километры, пока она не коснется своей жертвы. Одним словом, рассказали. Сначала у меня было такое чувство, будто меня изничтожили, но потом я пришел в ярость и с кулаками набросился на мальчика, который это рассказал. Он даже не защищался, только заплакал. Должно быть, его охватил ужас при мысли, что он стал апостолом зла. Если верить его словам, то он любил меня сильнее всех и просто хотел немного отдалить от моего отца. Я рассказывал ему о тебе с таким жаром, с таким неистовым восторгом. Все то, о чем я никогда не сказал бы тебе, я говорил о тебе другим. И даже присочинял иногда, чтобы сделать тебя еще лучше. Потому что в тебе таилось много такого, о чем можно было лишь догадываться, не имея на то оснований. И я их придумывал.
Он отнял у меня веру и дружбу. Когда я устал бить и увидел кровь, стекавшую по его губе или из зубов, я упал на кровать в нашей каморке, и он мог бы уйти. Но он не ушел. Он по-прежнему смотрел на меня, кровь стекала по губам, а слезы размазались по лицу. Я не попросил у него прощения, не смыл кровь с лица, хотя там стояли умывальник и кувшин с водой, и мне не стало легче от его слез.
Я почувствовал себя опустошенным, как голая степь, лишенным жизненных соков, нежности добрых или злых намерений. Пустым, совершенно пустым... Таким я стал. Вот что ты сделал со мной. Все ложь! Все твои слова – ложь, потому что ты сам был лжив. Я потерял также веру в бога, которого почитал. И стал думать, как бы сбежать из коллежа, от тебя, от той жизни, о которой мы с тобой мечтали.
И вот ты снова вселил в меня боль. Это раздвоение... Я понял, что любил тебя, как не любил никогда, понял, что другого отца мне не надо, что я отдал бы за тебя свою жизнь, отрекся бы от своего отступничества, от своей утраченной веры, только бы сохранить тебя. Неумолимый.
– Произошел несчастный случай. С твоим отцом. Очень тяжелый.
Все тот же мальчик стоял там, словно покусанный пес. "Кто вам разбил нос? Кто побил вас?" – "Я ударился об дверь". И оттого, что он был таким расстроенным, я обнял его и сказал:
– С моим отцом... несчастный случай... Молись, чтобы все обошлось, а я поеду.
Лицо его преобразилось, и тут же, сложив в мольбе руки и устремив глаза вверх, он спросил: "Святой отец, можно я буду молиться целый час?" Пусть он узнает – а может, он уже знал, – что мой отец умер. Пусть преклонит колени, как преклоняю их здесь я. Во имя моего отца, которого у меня отняли он и смерть.
Я не поцеловал свою мать. Прости меня. Не могу. С тобой я могу говорить, а с ней – нет.
И мне очень жаль. Но она не пробудила во мне эту жалость. Да и разве можно любить мать с сожалением?
Она здесь, рядом со мной. Я чувствую, как она дрожит, пока я, облокотясь о край гроба, смотрю на тебя и не могу отвести глаз, целую твой белый саван, от которого исходит странный, резкий запах, бьющий в нос, или до боли прижимаюсь лбом к изгибу твоего локтя.
О чем она думает? Ведь думает же о чем-то, потому что я не поцеловал ее, ничего не сказал ей. Прости, отец, если ты ее любишь... Я хочу быть твоим – твоим сыном во что бы то ни стало.
Тогда почему ты утаил от меня это? Я знаю, ты сумел бы найти для меня подходящие слова, чтобы все объяснить, как умел только ты, серьезно и вместе с тем доверительно. Как бы мне ни было трудно, я бы поверил тебе. Наверное, именно об этом ты думал, когда я ловил на себе твой взгляд.
Чего ты ждал? Именно ты должен был рассказать мне об этом, и никто другой. Тогда я не переживал бы так жестоко... вернее, переживал бы... но уже не думал бы, что ты меня обманывал...
Нет, нет! Ты никогда не лгал. Ты никогда не лгал мне. Всего лишь одно слово!
Я внебрачный сын, над которым смеялись, когда разговаривали между собой, вслед которому качали головами старухи. Вот чем ты меня наградил. В коллеже учился сын одной... не хочу называть ее плохим словом: она ведь мать. Но она была дурной женщиной. Его мать... Однако она платила за обучение сына в коллеже, навещала его по воскресеньям. А мы глазели на нее с подозрением, разинув рты от любопытства. От нее пахло дешевыми духами, которые потом еще долго носились по коридорам. И мы, мальчишки, переглядывались, а наши уши горели. Какое бесстыдство!.. Потом каждый из нас норовил наградить его каким-нибудь ярлычком... Он подбирал мячи, когда мы играли, был для нас козлом отпущения... Должен был просить у нас пощады. Но за что? В чем он был виноват?
Теперь мне придется идти рядом с ним в одной тесной шеренге, смотреть прямо в глаза, если посыплются смешки, появятся рисуночки, а если начнется потасовка, никогда не отступать, иначе они разъярятся и правда прорвется наружу. А я убью первого, кто посмеет назвать имя моей матери...
Тот мальчик теперь тоже знает. Сейчас, наверное, все уже знают и говорят себе: "А он-то рассказывал нам о своем отце..." И сын той женщины, дурной женщины, почувствует себя не таким одиноким.
Мать Рафаэля сказала ему однажды:
– Не водись с ним, потому что его мать...
Потом не будешь знать, как от него отделаться.
И все мы считали это справедливым. Теперь это относится и ко мне.
Отец, если все это надо будет терпеть, если это мое наследие... (Твои дорогие разбитые руки... Сколько они сделали для меня! Ты меня ими брал, поднимал высоко-высоко, к самой лампе, и говорил: "Какой высокий мальчик!" Твои длинные, как флагштоки, руки фальсифицировали мой рост трехлетнего ребенка. Если это мое наследие, отец, я принимаю его. Про меня уже не скажут: "Мальчик мало спит. Почему-то быстро растет". Теперь у меня есть все основания не спать при закрытых шторах, впитывая в себя ночь, и я уже перестал расти внутренне. Потому что тот, кто помогал этому росту, умер. Еще несколько дней назад он жил, и кто-то пришел от его имени, положил мне руку на голову и сказал: "Хватит расти. А то упрешься головой в небо."
XI
Фройлан доехал до почты и заполнил телеграфный бланк: "Умер Вентура, хотелось бы, чтобы ты приехала". Немного подумал и поправил: "Вы приехали". И быстро приписал: "Целую".
Это была телеграмма его родителям, но, приписав: "Хотелось бы, чтобы ты приехала к нам повидать детей и поболтать с Агатой", он думал только о матери. У нее были совсем не простые отношения с Агатой. Мама любила ее с некоторой оглядкой. Агата же относилась к ней с ласковой снисходительностью... С женщинами было сложно, потому что маму он считал самой лучшей на свете. Агату тоже любил, но маму любил давно. Агата знала, что Ремедиос сначала противилась их свадьбе. Эсперансе пришлось пустить в ход все свое обаяние, все свое умение "жадно слушать" и в угоду будущей сватье посещать с ней лекции на религиозные темы, ловко стремясь найти общие точки соприкосновения. Влияние отца Рубио, мораль... Ах, как бы ей хотелось пожить на природе, но дела...
– Там такая спокойная, настоящая жизнь, но...
Бог дал мне нести свой крест.
Эсперанса понижала голос до шепота, как бы Агата не услышала ее:
– Сами понимаете, Ремедиос, с тридцати пяти лет я одна воспитываю дочь.
Ремедиос сначала держалась настороженно, недоверчиво, но Эсперанса ее обезоружила:
– ...Я хожу в гости и принимаю их у себя, везде бываю, потому что не могу обосабливаться ради девочки. Вы мать и хорошо меня поймете. Дети не знают, какой дорогой ценой нам достаются.
Самое забавное и удивительное, что Эсперанса сама начинала верить тому, что по сути своей говорит правду. И пробудила в ней женское сострадание.
– Да и кругом столько соблазнов. Всегда одна, и не такая уж я уродина...
Ремедиос отмахивалась от нее так, будто хотела сказать: "Не скромничайте".
– Что до меня, то я бы никогда не уходила из дома, разве что с двумя-тремя подругами, самыми закадычными... Но я не могла себе этого позволить. Мне приходилось думать о девочке.
Мне казалось, что я должна сохранить старые знакомства, ради ее будущего, и не повергать дом в уныние. Агата ни в чем не виновата и не должна расплачиваться.
Встретив открытый взгляд Ремедиос, Эсперанса печально улыбнулась:
– Возможно, я ошибалась, ведь я жила так одиноко... Я была единственной дочерью у своих родителей. У меня нет ни сестер, ни братьев. Ах, Ремедиос, как мне недоставало доброго совета! И такого человека, как вы...
– У вас хорошие подруги.
– Да, конечно. Но вы такой разумный человек...
– Я тоже часто ошибаюсь. Видите ли, я даже не знаю, правильно ли поступила, отправив мальчика одного учиться в Мадрид.
Эсперанса внутренне обеспокоилась. Что она имела в виду? Уж не намекала ли на то, что в Мадриде он познакомился с Агатой? Но, встретив ее открытый взгляд, поняла, что та говорила без всякого умысла.
– Меня радует, что вы так поступили, иначе бы наши дети не встретились... После того, что со мной произошло, я никогда не позволила бы моей дочери выйти замуж за кого попало, понимаете?
Фройлан мне кажется надежным юношей, таких теперь не часто встретишь.
Фройлан был благодарен Эсперансе за то, что ей удалось найти отклик в сострадательной душе его матери.
– Бедная женщина! – воскликнула Ремедиос за обедом в гостинице. – Ей выпало на долю такое несчастье...
И посмотрела на мужа с нежностью.
В те дни Эсперанса совсем забросила свою светскую жизнь. Она всецело посвятила себя Ремедиос. Повсюду сопровождала ее, приглашала в дом лишь нескольких пожилых, степенных сеньор – старых друзей дома, которые с удовольствием разделяли общество матери Фройлана с первого же дня их знакомства.
Эти дамы любили Эсперансу. Она время от времени звала их к обеду, рассказывала им о том, что происходит в мире, и всегда представала перед ними в сильно декольтированных платьях, увешанная драгоценностями. И те самые сеньоры, которые отвергали подобные приемы, восторгались ею и прощали ей то, за что осуждали других.
( – Такая женщина...просто преступление...
– Я сразу же решила, что он сумасшедший. Он был ей не пара.
– Но ведь он всегда был очень любезен с нами, разве ты не помнишь?
– Не помню и помнить не хочу. Эсперанса моя подруга, и он обошелся с ней подло.)
Эти дамы называли Агату "девочка" и приносили ей маленькие подарки. Когда Агата окончила коллеж, у них появилась новая тема для разговоров: ее замужество. Устроить ее счастливый брак как бы в компенсацию за неудачный брак Эсперансы. Но "заговор" их был наивным и доброжелательным.
Агата целовала их торопливо, на ходу, перед тем, как уйти с подружками.
– Дай на тебя взглянуть! Какая модница! И всегда хорошо одета! От Флоры, конечно...
– Смотри, девочка, в оба! Ни один мужчина не стоит твоего мизинца.
После ухода Агаты Эльвира говорила:
– Послушай, Эсперанса, девочка слишком большая модница, куда ты смотришь...
Эсперанса чувствовала себя польщенной.
– Боже мой, Эльвира, ей уже девятнадцать лет!.. У нее такая кожа, зубы...
– Как хочешь, но девочка очень красива. Ее красота теперь в большой моде. Чуточку подкрасила здесь, немного подвела там. Но ты... Если тебя с ней сравнить...
И они начинали в один голос:
– Помнишь, как после своей свадьбы ты отправилась на прием в английское посольство в голубом вечернем платье? С ожерельем из драгоценных камней и диадемой в волосах. Ты была достойна кисти художника.
Эсперанса курила, смеялась, склонялась вниз, обнажая верхнюю часть своих грудей.
– Немного виски?
– Девочка, ты с ума сошла, в мои-то годы…
–Налей-ка мне капельку, чуть-чуть, совсем на донышко.
– Эльвира!
– Подумаешь дорогая! Надо пользоваться жизнью, пока она тебе дана.
Они никогда не променяли бы эти обеды у Эсперансы ни на какие другие развлечения.
Зимой, когда наступали холода, они спрашивали друг у друга:
– Неужели ты не выздоровеешь к четвергу?
Иногда к концу обеда являлась Рейес. Они уже всецело погружались в карточную игру, когда на пороге появлялась Рейес, словно элегантная искусительница.
Сеньоры испытывали приятное возбуждение, потому что о ней ходило много разных слухов... Рейес целовала их, переходя от одной к другой, и разговаривала с ними почтительно, как и положено говорить с пожилыми дамами. Рейес рассказывала какую-нибудь сногсшибательную сплетню, не скрывая имен. Сеньоры содрогались: "Быть того не может!.." Рейес очень развлекала их.
– Подбросить вас на машине, Луиса? Прихватить вас?
Та, что ехала с ней на машине, погружалась в мягкие сиденья, пропахшие терпким ароматом ее духов, быстро добиралась до дома. И тут же звонила по телефону:
– Эльвира…
– Что она тебе рассказала? Я ждала твоего звонка.
– Ты знаешь, эта… Эсперансе не следует общаться с ней.
– А что она такого сказала?
– Заговорила о нем – как ни в чем не бывало. Не знаю уж, известно ли ей, что все об этом говорят. Она думает, что мы витаем в облаках. Я ей сказала: "Ты из-за меня задерживаешься, мой дом совсем в другой стороне города". А она ответила мне: "Не беспокойтесь, я с удовольствием отвезу вас. Тем более что еду как раз в ваш район. Хочу навестить Ньевес". – "У нее званый ужин?" – "Нет, всего четыре человека: она, я, Элис и Аугустин". И все так непринужденно. Зря Эсперанса дружит с ней. Люди...